Барон был не из острословов; чтобы блеснуть, ему требовалось по крайней мере четыре фразы, по шести строк каждая.
— Этот человек не разговаривает, а разглагольствует, — сказал кто-то позади Жюльена.
Он обернулся и вспыхнул от удовольствия, услышав, что произнесли имя графа Шальве. Это был самый остроумный человек своего времени. Жюльен не раз встречал его имя в «Мемориале Святой Елены» и в исторических записках, продиктованных Наполеоном. Граф Шальве выражался кратко; его остроты были как молнии — точные, пронзительные, глубокие. Если он вёл какой-нибудь деловой разговор, вы сразу видели, что дело двигается вперёд. Он тотчас же приводил факты; слушать его было одно удовольствие. Что же касается политики, то в ней он был совершенно бесстыдным циником.
— Я, видите ли, человек независимый, — говорил граф Шальве господину с тремя звёздами, над которым он явно подсмеивался. — Почему от меня требуют, чтобы я сегодня думал то же самое, что я думал полтора месяца тому назад? Если бы это было так, моё мнение было бы моим тираном.
Четверо серьёзных молодых людей, которые стояли вокруг него, поморщились: эти господа не любят шуток. Граф заметил, что хватил через край. К счастью, он увидел честнейшего г-на Баллана, истинного Тартюфа честности. Граф заговорил с ним, их тотчас же обступили, — всем было ясно, что беднягу Баллана сейчас сотрут в порошок. С помощью своей высокой нравственности и нравоучительности и несмотря на свою невообразимо гадкую внешность, г-н Баллан после первых шагов в свете, трудно поддающихся описанию, женился на очень богатой особе, которая вскоре умерла; затем он женился на второй, такой же богатой особе, которую никто никогда не видел в обществе. Теперь со всем присущим ему смирением он наслаждался шестидесятитысячной рентой и обзавёлся собственными льстецами. Граф Шальве заговорил с ним обо всём этом безо всякого сострадания. Вскоре около них собралось уже человек тридцать. Все улыбались, даже серьёзные молодые люди — надежда века.
«И зачем он только ходит сюда, к господину де Ла-Молю, где он явно служит для всех посмешищем», — подумал Жюльен. И он подошёл к аббату Пирару спросить об этом.
Господин Баллан мигом улетучился.
— Прекрасно! — сказал Норбер. — Итак, один из отцовских шпионов уже исчез, и теперь остался только этот кривоногий Напье.
«Не в этом ли разгадка? — подумал Жюльен. — Но зачем в таком случае маркиз принимает господина Баллана?»
Суровый аббат Пирар хмурился в углу, слушая, как лакей называет имена гостей.
— Это сущий вертеп! — восклицал он подобно Базилио. — Сюда приходят только люди с запятнанной репутацией.
Дело в том, что суровый аббат просто не знал, что представляет собой истинно светское общество. Но через своих друзей-янсенистов он располагал весьма точными сведениями об этих людях, которые проникают в гостиные только благодаря своему исключительному умению угождать всем партиям разом или благодаря богатству, нажитому сомнительным путём. Сегодня вечером он от избытка чувств несколько минут подряд отвечал Жюльену на его настойчивые вопросы, потом вдруг сразу остановился, сокрушённый тем, что ему всё время приходится говорить обо всех только дурное, и уже чуть ли не каясь в своём грехе. Этот желчный янсенист, веривший в заповедь христианского милосердия, вынужден был, живя в миру, непрестанно бороться с собой.
— Ну и лицо у этого аббата Пирара! — сказала м-ль де Ла-Моль, когда Жюльен вернулся к дивану.
Жюльен почувствовал негодование, хотя она, конечно, была права. Можно было не сомневаться, что аббат Пирар был самым честным человеком в этой гостиной, но его покрытое красной сыпью лицо, на котором отражались сейчас терзания совести, было на редкость безобразно. «Вот и верь после этого физиогномике, — подумал Жюльен. — Как раз сейчас аббат Пирар по своей совестливости мучается из-за какого-то пустяка, и от этого у него и вид такой ужасный, а вот на лице этого Напье, всем известного шпиона, сияет чистая, безмятежная радость». Аббат всё же пошёл на большие уступки ради интересов своих единомышленников — он завёл себе слугу и стал превосходно одеваться.
Жюльену вдруг показалось, что в гостиной происходит что-то странное: все взоры устремились к дверям, разговоры затихли. Лакей произнёс фамилию знаменитого барона де Толли, который обратил на себя всеобщее внимание во время последних выборов. Жюльен подошёл поближе, и ему удалось как следует разглядеть его. Барон состоял председателем одной из избирательных коллегий, и его осенила блестящая мысль — утаить все записочки, поданные за одну из партий. Чтобы возместить недостачу, он заменял их всякий раз другими записочками, на которых стояло некое более угодное ему имя. Однако этот смелый манёвр был замечен кое-кем из избирателей, которые, разумеется, не преминули выразить громкое восхищение барону де Толли. Бедняга ещё не совсем оправился после этой шумной истории, он был несколько бледен. Злые языки поговаривали о галерах. Г-н де Ла-Моль принял его весьма холодно. Бедный барон мигом исчез.
— Он, должно быть, торопится к господину Конту[129], потому он так быстро и исчез, — сказал граф Шальве, и все засмеялись.
Среди этого блестящего общества безгласных сановников и всяческих интриганов с сомнительной репутацией, но сверкающим остроумием, которыми сегодня изобиловала гостиная г-на де Ла-Моля (его прочили в министры), впервые подвизался юный Тамбо. Если ему ещё не хватало тонкости суждений, то он старался возместить это, как мы увидим далее, чрезвычайной энергичностью своих выражений.
— Почему бы не приговорить этого человека к десяти годам тюрьмы? — разглагольствовал он в тот самый момент, когда Жюльен подошёл к этой группе. — Гадов следует держать в глубине подземелий, чтобы они там подыхали во мраке, иначе они выделяют всё больше яда и становятся ещё опаснее. Что проку приговаривать его к штрафу в тысячу экю? Он беден? Положим, это так, тем лучше, но за него заплатит его клика. Нет, дать бы ему штрафа пятьсот франков да десять лет подземной темницы.
«Боже милостивый! О каком это чудовище они говорят?» — подумал Жюльен, поражённый исступлённым тоном и судорожной жестикуляцией своего коллеги. Тощее, испитое личико племянника академика было в эту минуту поистине отвратительно.
Вскоре Жюльен понял, что речь идёт о величайшем современном поэте{130}.
«Ах, негодяй! — воскликнул Жюльен чуть не вслух, и глаза его увлажнились горячими слезами негодования. — Ах, жалкая тварь! Погоди, я тебе припомню эти слова!»
«Вот они, эти заблудшие чада той самой партии, во главе которой стоит среди прочих и маркиз, — думал он. — А этот великий человек, которого здесь так порочат, — сколько ему надавали бы орденов и всяких синекур, продайся он, уж я не говорю — этим бездарностям из министерства господина Нерваля{131}, но любому из его более или менее порядочных предшественников».
Аббат Пирар издали поманил Жюльена, с ним только что говорил о чём-то г-н де Ла-Моль. Но Жюльен в эту минуту слушал, опустив глаза, сетования некоего епископа, и когда тот наконец отпустил его и он мог подойти к своему другу, аббата уже перехватил гнусный проныра Тамбо. Этот выродок ненавидел аббата, считая его виновником особого положения Жюльена, и именно потому он так перед ним лебезил.
— И когда же, наконец, смерть освободит нас от этой гадины? — В таких выражениях, с истинно библейским пылом, говорил этот ничтожный писака о почтенном лорде Голланде{132}.
Следовало отдать ему должное: он превосходно знал биографии современных деятелей и только что сделал беглый обзор всех, кто мог рассчитывать на некоторое влияние под скипетром нового короля Англии.
Аббат Пирар прошёл в соседнюю гостиную. Жюльен последовал за ним.
— Маркиз не любит бумагомарателей, предупреждаю вас. Это его единственная антипатия. Можете знать латынь, греческий, коли вы на то способны, историю египтян, персов и так далее, он будет вас почитать и покровительствовать вам как учёному. Но сохрани вас боже написать хотя бы одну страницу на французском языке, а тем паче о серьёзных материях, которые не соответствуют вам по вашему положению в свете, — он тотчас же обзовёт вас писакой, и вы попадёте в немилость. Как же это вы, живя в особняке вельможи, не знаете знаменитой фразы герцога де Кастри{133} про д’Аламбера{134} и Руссо: «Обо всём рассуждать желают, а у самих нет даже тысячи экю ренты».
«Итак, здесь всё известно, — подумал Жюльен, — совсем как в семинарии!» Он как-то сочинил восемь или десять страничек в весьма приподнятом стиле. Это было нечто вроде похвального слова старому штаб-лекарю, который, как он говорил, сделал из него человека. «Но ведь эта тетрадка у меня всегда под замком!» — воскликнул про себя Жюльен. Однако он тут же пошёл к себе, сжёг рукопись и вернулся в гостиную. Блистательные проходимцы уже исчезли, остались только особы, украшенные орденами.
«Итак, здесь всё известно, — подумал Жюльен, — совсем как в семинарии!» Он как-то сочинил восемь или десять страничек в весьма приподнятом стиле. Это было нечто вроде похвального слова старому штаб-лекарю, который, как он говорил, сделал из него человека. «Но ведь эта тетрадка у меня всегда под замком!» — воскликнул про себя Жюльен. Однако он тут же пошёл к себе, сжёг рукопись и вернулся в гостиную. Блистательные проходимцы уже исчезли, остались только особы, украшенные орденами.
Вокруг стола, который слуги внесли в гостиную уже накрытым, сидело семь-восемь женщин, очень знатных, очень благочестивых, очень чванных, в возрасте примерно от тридцати до тридцати пяти лет. Блистательная супруга маршала де Фервака вошла, прося извинить её за столь поздний приход. Было уже за полночь. Она села за стол рядом с маркизой. Жюльена охватило чувство глубокого волнения: её глаза и взгляд напомнили ему г-жу де Реналь.
Кружок м-ль де Ла-Моль ещё не разошёлся. Она и её друзья с увлечением издевались над несчастным графом де Талером. Это был единственный сын знаменитого еврея, прославившегося своим несметным богатством, которое он нажил, ссужая деньги королям для войн с народами. Еврей только что умер, оставив своему сынку сто тысяч экю месячной ренты и имя, увы, пользовавшееся слишком громкой известностью.
При таком исключительно своеобразном положении человеку требуется истинное простосердечие или большая твёрдость и воля. Граф, на свою беду, был простачком, но с массой всяких претензий, подсказанных ему льстецами.
Господин де Келюс уверял, что ему подсказали возыметь желание просить руки м-ль де Ла-Моль, за которой ухаживал маркиз де Круазнуа, будущий обладатель герцогского титула и ста тысяч ливров ренты.
— Ах, не обвиняйте его в том, что он возымел желание, — сострадательно сказал Норбер.
Несчастному графу де Талеру, пожалуй, и впрямь всего больше не хватало способности желать. В силу этой черты своего характера он поистине заслуживал королевского трона. Он советовался со всеми на свете, но у него всегда недоставало мужества последовать до конца хотя бы одному из полученных советов.
— Одной его физиономии достаточно, чтобы заставить меня хохотать до упаду, — заявила м-ль де Ла-Моль.
Это была престранная смесь беспокойства и разочарования, сквозь которые временами внезапно прорывались потуги важности и властной решительности, подобающие самому богатому человеку во Франции, особенно если он недурён собой и ему ещё нет тридцати шести лет. «Робкий наглец», — говорил про него г-н де Круазнуа. Граф де Келюс, Норбер и ещё двое-трое молодых людей с усиками досыта поиздевались над ним, чего он, разумеется, не понял, и, наконец, выпроводили его, когда пробило час.
— Неужели это ваши знаменитые арабские лошади дожидаются вас у подъезда в такую погоду? — сказал ему Норбер.
— Нет, это другая упряжка, гораздо менее ценная, — отвечал г-н де Талер. — Левая лошадь стоила мне пять тысяч франков, а правая всего лишь сто луидоров, но, уверяю вас, её только ночью и запрягают. Дело в том, что у неё в точности такой же шаг, как у той.
Замечание Норбера навело графа на мысль о том, что такому человеку, как он, вполне приличествует иметь страсть к лошадям и что ему не следует держать их под дождём. Он ушёл, а молодые люди вышли минуту спустя, не переставая насмехаться над ним.
«Вот, — думал Жюльен, слушая, как они смеются на лестнице, — сегодня мне привелось увидеть человека, который по своему положению представляет собою полную противоположность мне. У меня нет и двадцати луидоров в год, а вот рядом со мной человек, доход которого составляет двадцать луидоров в час, и все потешаются над ним. Такое зрелище способно исцелить от зависти».
V. Чувствительность и великосветская ханжа
Прошло несколько месяцев испытания, и вот каково было положение Жюльена, когда домоправитель принёс ему его жалованье за третью четверть года. Г-н де Ла-Моль поручил ему следить за управлением его земель в Бретани и Нормандии. Жюльен нередко совершал туда поездки. На него была возложена вся переписка по пресловутой тяжбе с аббатом де Фрилером. Аббат Пирар ознакомил его с этим делом.
Руководствуясь короткими заметками, которые маркиз царапал на полях всевозможных адресованных ему писем, Жюльен составлял ответы, и почти все они удостаивались подписи маркиза.
В семинарии преподаватели выражали сожаление, что у него мало усидчивости, но тем не менее считали его одним из самых выдающихся своих учеников. Все эти многообразные занятия, которым он предавался со всем рвением уязвлённого честолюбия, вскоре лишили Жюльена тех свежих красок, которые он вывез из провинции. Его бледность, впрочем, была заслугой в глазах его товарищей-семинаристов; он находил, что они совсем не так злы и не так пресмыкаются перед деньгами, как их безансонские собратья; они же, в свою очередь, считали его чахоточным.
Маркиз подарил ему лошадь. Жюльен, опасаясь, что кто-нибудь из семинаристов может случайно увидеть его во время этих прогулок верхом, сказал им, что верховая езда предписана ему докторами. Аббат Пирар ввёл его в различные янсенистские круги. Жюльен был поражён; представление о религии было у него неразрывно связано с лицемерием и жаждой наживы. Он восторгался этими богобоязненными, суровыми людьми, не помышлявшими о доходах. Многие из них выказывали ему дружеское расположение, давали ему советы. Новый мир открывался перед ним. У янсенистов он познакомился с неким графом Альтамирой, человеком гигантского роста, либералом, приговорённым к смертной казни у себя на родине, и при всём том весьма набожным человеком. Его изумляло это странное противоречие — набожность и любовь к свободе.
Отношения Жюльена с юным графом Норбером были холодноваты. Норбер находил, что Жюльен позволяет себе чересчур вольно отвечать на шутки некоторых его друзей. После того как Жюльен раз или два преступил в чем-то правила хорошего тона, он дал себе слово не заговаривать больше с м-ль Матильдой. Все были с ним неизменно и безукоризненно вежливы в особняке де Ла-Моль, но он чувствовал, что как-то уронил себя в их глазах. Его провинциальное здравомыслие находило этому объяснение в народной пословице: хороша обнова снову. Возможно, он стал несколько проницательнее, чем в первые дни, а может быть, просто его уже теперь не так пленяла парижская учтивость, от которой он был в восторге первое время.
Едва только он оставлял работу, как им овладевала смертельная скука: таково иссушающее действие этой безукоризненной вежливости, столь строго размеренной, столь точно рассчитанной по ступеням, отвечающим тому или иному положению в светском обществе. Человек с мало-мальски чувствительной душой живо ощущает эту искусственность.
Конечно, провинцию можно упрекать за её грубоватый или не совсем вежливый тон, но там, разговаривая с вами, немножко воодушевляются. В особняке де Ла-Моль самолюбию Жюльена никогда не приходилось страдать, но нередко к концу дня ему хотелось плакать. В провинции, если с вами что-нибудь случится при входе в кафе, официант сразу проявит к вам интерес, и если в этом происшествии есть что-то обидное для вашего самолюбия, он, соболезнуя вам, раз десять повторит слово, которое вас уязвляет. В Париже из деликатности смеются украдкой, но вы там всегда и для всех чужой.
Мы обходим молчанием множество всяких маленьких приключений, которые могли бы выставить Жюльена в смешном виде, если бы он по своему положению не считался, в сущности, недостойным того, чтобы над ним потешались. Его неистовая чувствительность заставляла его совершать тысячи промахов. Все его развлечения были мерами предосторожности: он каждый день упражнялся в стрельбе из пистолета, он был прилежным учеником одного из самых известных учителей фехтования. Как только у него выдавалась свободная минута, он, вместо того чтобы читать, как он это делал когда-то, мчался в манеж и требовал самых норовистых лошадей. На уроках верховой езды он чуть ли не каждый раз падал с лошади.
Маркиз считал Жюльена вполне подходящим для себя человеком, ибо Жюльен работал упорно, был молчалив, понятлив; мало-помалу маркиз поручил ему вести все дела, которые требовали некоторых усилий, чтобы в них разобраться. Когда высокие честолюбивые замыслы, которыми был поглощён маркиз, позволяли ему немного передохнуть, он весьма разумно устраивал свои дела: будучи в курсе всех новостей, он успешно играл на бирже. Он скупал дома и имения, но был раздражителен и легко приходил в ярость из-за пустяка. Он швырял сотнями луидоров и судился из-за сотни франков. Богатый человек с широкой натурой ищет в делах развлечения, а не выгоды. Маркизу действительно нужен был своего рода начальник штаба, который мог бы привести в стройный, удобообозримый порядок все его денежные дела.