Шундарай навалился на фельдъегеря, отбросил в сторону сапог. Он молотил его кулаками. Тут повыскакивали из ям и ублюдки и наши — благо день небоевой — и сблизились двумя полумесяцами, а Коршун с Золотухой начали отрывать Шундарая от фельдъегеря, пока тот жив, — они надеялись, что фельдъегерь жив, тогда комполка обязательно выручит Шундарая, ну разжалуют его, ну накажут, пошлют в передовой дозор — только бы не казнили нашего комроты.
Но что ты будешь делать — на открытом поле, между двумя боевыми линиями, на глазах у сотен бойцов и ублюдков насмерть дрались наш командир и наш же штабной неприкасаемый фельдъегерь.
Коршун рванул Шундарая за локоть правой руки и, как сам потом догадался, допустил этим страшную ошибку — он как бы помог комроты свернуть фельдъегерю шею — тот успел охнуть, выпуская воздух, и засучил ногами. Потом вытянулся, а Шундарай поднялся, почему-то отряхнул ладони, как будто от песка, и сказал:
— Ну вот и кранты.
— Пошли. — Золотуха старался поднять сразу обессилевшего Шундарая, тащил его к своим ямам, другие младшие командиры загоняли рядовых в убежища, а про фельдъегеря забыли, может, всего на две минуты — и в этом заключалось самое непростительное преступление, — может быть, Шундарая бы помиловали — он самый старый и самый отважный из командиров в полку, если не во всей армии, но пока одни командиры гнали собственных рядовых в окопы и ямы, а другие оттаскивали бесчувственного Шундарая, кто-то из сообразительных ублюдков догадался, они кинулись к трупу фельдъегеря и, подхватив его, унесли к себе в расположение.
Когда через десять минут из тыла прибыли два высоких чина — настолько высоких, что комполка, который перед тем махал личным кинжалом и все норовил зарезать Шундарая, стушевался и только елозил губами, — они уже знали, что не только произошла смертельная драка с нападением на представителя власти, но и труп фельдъегеря был фактически подарен ублюдкам, врагам, которые будут измываться над ним. Поэтому их гнев был запредельным.
— Притом, — говорил один из высоких чинов в вышитом золотом мундире и в шелковой маске домино, чтобы не узнали агенты противника, — притом фельдъегерь нес с собой секретные документы о ближайшем нашем наступлении, которое мы остановить не можем, и о наших слабых местах, которые нам нечем прикрыть. Так что проступок, нет, преступление вашего комроты Шундарая превращается в государственное преступление первого разряда с четвертованием.
— Нет! — вырвалось у Золотухи.
Чин услышал и повернул маску в сторону Золотухи, который стоял перед строем своего сильно поредевшего за последние дни взвода.
— А вот тебя, комвзвода, — сказал чин устало, — за открытое неповиновение мы переводим в рядовые второго разряда с лишением всех наград.
— Это неправильно, — сказал тогда Коршун. — Золотуха не виноват.
— Он виноват так же, как ты, сержант, — сказал высокий чин. — И мы не позволим неповиновению, бунту и мятежу проникнуть в наши силы именно в те дни и часы, когда решаются судьбы миллионов беззащитных вдов и сирот. Считай, сержант Коршун, что ты разжалован в рядовые второго разряда с лишением тебя всех наград и нашивок и переводом в штрафной батальон.
И тут зашумел весь взвод. И к нему присоединился взвод Золотухи.
А комвзвода-1, по имени Пан, сказал:
— Меня тоже попрошу разжаловать. Стыдно мне ребятам в глаза смотреть. Мы с ними вокзал защищали, на высоте Лысой погибали, нас Шундарай вел. Прошу меня лишить.
— Ты лишен, — сказал чин.
Но второй, сильно усатый, судя по всему, он был выше чином, чем первый — у них, у штабной безопасности, не разберешь, кто в каком чине, а этот был во френче без знаков различия, — остановил своего товарища и сказал тихо:
— Помолчи.
Потом обратился к строю роты. К усталым, завшивевшим, израненным, но отважным ребятам, которые готовы были на смерть ради справедливости и которые шли в бой не только защищать город, но и мстить за своих ребят паршивым духам и ублюдкам. И второй чин сказал:
— Слушайте меня, товарищи и друзья! У каждого из нас есть нервы и сердце. Вы стоите за своих командиров — и правильно делаете. А мой товарищ, комиссар второго класса барон Бранди, тоже пришел к вам с горящим сердцем. В прошлое боевое время в засаде погиб его старый друг и побратим, а тело его досталось подонкам!
Возмущенный гул голосов родился над голой, избитой подошвами отступлений и наступлений, атак и контратак землей. Оставлять тело врагу — немыслимо и преступно.
— Честно говоря, даже жалею, что комроты Шундарая уже увезли, потому что он сам казнил бы себя за такое преступление. Нет, даже не за конфликт, не за бой. Нет, он казнил бы себя за то, что отдал тело товарища врагу. Молчите, молчите! Все равно в душе вы со мной согласны.
Над полем воцарилась тишина.
Комиссар второго ранга Бранди стоял в стороне понурив голову.
— И поймите еще одно — вам кажется, что мой товарищ, комиссар второго ранга барон Бранди, был жесток к вам, снимая с должностей ваших младших командиров, которые вступились за Шундарая. Но мы с вами добровольцы. Мы сражаемся. И в армии должна быть железная дисциплина. Иначе нам не выстоять. Наше положение трудное, наши силы на пределе, вокруг нас шпионы. И в этой обстановке неповиновение в армии, попытки оспорить приказ приведут к тому, что армия превратится в толпу, в неуправляемое стадо — и тогда мы все станем жертвами ублюдков. И если кто не согласен со мной — выйди вперед и говори открыто. Я не буду наказывать.
Коршун понял, что должен сказать. От него ждут. Золотуха, солдаты. А он двух слов связать не может. Какой же он тогда авторитет?
Коршун вздохнул и заговорил.
— Мы понимаем о дисциплине, — сказал он, сделав шаг вперед и остановившись по стойке «смирно». — Мы понимаем, что виноваты в том, что отдали тело фельдъегеря ублюдкам. Наказывайте нас. Мы понимаем. Но и нас поймите. Мы сидим на переднем крае, у нас каждый день гибнут ребята. Попугая вчера убили в небоевое время. Мы стоим до конца. Но Шундарая этот фельдъегерь достал. Нельзя обижать командиров. И солдат тоже. Мы согласны гибнуть, но не согласны, чтоб о нас вытирали ноги.
Комиссар Бранди подпрыгнул и закричал:
— Фельдъегерь Злак был честным малым! Я за него согласен драться.
— И я согласен за Шундарая, — сказал Золотуха раньше, чем успел сказать это Коршун.
— Отменить! — приказал усатый чин. — Дуэли отменяются до окончания боев за нашу доблестную столицу. Нам дорог каждый человек, каждый боец. А после нашей победы я сам буду секундантом. Коршун, — сказал он, — запомни мое имя — комиссар второго класса граф Шейн. Василий Шейн. Я не скрываюсь.
Он снял домино. Под маской было усталое лицо со светлыми глазами, обведенными такими темными кругами, что казалось, будто в глазах вообще нет зрачков.
— Я начальник разведки фронта. И не надо мне представляться, сержант. Я все знаю о тебе. Коршун. И твое имя, и твою должность, и твое прошлое, которого не существует. Если ты хочешь, можешь прийти на наказание комроты Шундарая. Его смерть будет легкой, хотя преступление было тяжелым. Если захочешь ускорить его смерть — вызовись.
— Когда будет смерть? — спросил Золотуха.
— Через две тысячи спокойных ударов сердца, — сказал граф Шейн. Он подергал себя за правый ус — такая у него была привычка.
Чины пошли к себе.
Над полем боя было тихо.
— Ты пойдешь? — спросил ротный фельдшер Аркашка.
— Пойду, — сказал Коршун. — Надо попрощаться.
— И я пойду, — сказал Золотуха.
Остальные не пошли — не потому, что не желали, но договорились, что надо оставаться в роте, нельзя оголять. Боевой период боевым, но бывали случаи, когда эти подонки наступали в мирное время. Так что отпустили Коршуна и Золотуху.
Идти недалеко, но все равно они спешили, потому что казни на фронте всегда проводятся быстро, чтобы об этом не успели узнать враги, а тем более друзья преступника. Бывало, что преступника освобождали, и потом частям особого назначения приходилось биться со своими же, употреблять сонный газ или огнеметы. В фольклоре фронта есть рассказ о том, как восстал целый полк, чтобы освободить своего командира, и трое суток бился в окружении. Говорили даже, что командование фронта, не в силах справиться с окопавшимся полком, объявило перемирие и призвало на помощь общего врага — с их помощью и удалось перебить повстанцев. С тех пор казни устраиваются сразу после преступления, без суда, недалеко за линией фронта.
Так как Коршуна и Золотуху допустили на казнь специально, то по приказу чинов из генштаба им выдали в разведроте по велосипеду. Под расписку и под залог. Коршун оставил в залог чашу с золотым ободком, а Золотуха крест на золотой цепочке — он верил в Бога.
Так как Коршуна и Золотуху допустили на казнь специально, то по приказу чинов из генштаба им выдали в разведроте по велосипеду. Под расписку и под залог. Коршун оставил в залог чашу с золотым ободком, а Золотуха крест на золотой цепочке — он верил в Бога.
Они выбрались из ямы разведроты на тропинку, которая вела в тыл. Тропинка сначала спускалась в овраг и шла по его дну, вдоль грязного ручья, в который попадали помои и сточная вода из сортиров и прачечных. Через пятьсот метров, куда уже не достигали взоры ублюдков, тропинка влилась в широкую стратегическую дорогу, по которой могли проходить телеги. Возле дороги к деревянному столбу был прибит здоровенный жестяной лист со страшной картинкой: ублюдок в маске держал в руках младенца и пожирал его, вонзив клыки ему в животик. Младенец испуганно орал.
«УБЕЙ ЛЮДОЕДА!» — восклицала надпись под картинкой.
Коршун уже не раз проезжал под этим плакатом, он помнил его новеньким и ярким, а за последние месяцы он потускнел, и кое-где краска осыпалась.
— Все-таки они звери. Сколько смотрю, столько поражаюсь низости этих сук, — сказал Золотуха.
— Ты кем на гражданке был? — спросил Коршун.
— А хрен его знает, — ответил Золотуха. — Но разве это играет роль? Я их все равно всех достану. И передушу.
Коршун промолчал. Он думал о Шундарае. Сколько они рядом прошли — его комроты от смерти спасал, и вот теперь он увидит его смерть. И не в бою — с кем такое не случится! — смерть в яме палача — низине, окутанной мерзким запахом смерти и разложения, где и происходят все фронтовые казни.
Как бы угадав мысли Коршуна, Золотуха сказал сзади:
— Для меня Шундарай как брат, понял? Но раз мы фельдъегеря ублюдкам отдали — нам нет прощения.
По крайней мере он Шундарая не выделял — сегодня ему не повезло, завтра тебе.
— А кем же я на гражданке был? — подумал Коршун вслух.
— Не было гражданки! — откликнулся Золотуха. — Мы с тобой родились в камуфляже.
Он рассмеялся.
Они перевалили через невысокую гряду и остановились наверху, хоть это и было запрещено категорически — ублюдки могли запустить из катапульты снаряд — и нет у тебя головы!
Но они остановились, чтобы взглянуть на родной город, который они защищали от врага, там живут их родные, их близкие, их невесты, а у кого — и дети с женами. Живут и надеются, что ублюдки не прорвутся к ним и не изнасилуют женщин, белых чистых наших женщин, не расстреляют детей и стариков. Лучше смерть, чем уступить беззащитный город. И Золотуха опять угадал мысли и сказал то, о чем Коршуну думать не хотелось:
— А ведь Шундарая по делу наказывают. Он же своего убил.
— Шундарай десяти таких, как тот… стоит.
— Для тебя стоит, для меня стоит, а для закона не стоит. Для закона все равны. Этим мы отличаемся от ублюдков.
Город, казалось, был нарисован на фоне облаков, спускавшихся к горизонту. Вон там, чуть правее, — центр: высокие дома, новые, в них правительственные учреждения. Но в каком доме, на каком этаже — на сороковом, на пятидесятом — сидят девочки, считают, сколько нужно фронту колючей проволоки, наконечников для копий, металлических щитов или каменных ядер, на каком этаже сидят милые работницы тыла, вяжут носки, чтобы не замерзали ноги, куют шлемы или распределяют, какой фабрике какие шлемы ковать для фронта, для победы?! Но не эти дома так дороги сердцу Коршуна, — хоть ему все дорого. Ему милы дома поменьше, в жилых районах, пятиэтажки, а то и бараки — там живут простые люди, трудящиеся, там где-то и его родные — наверное, у него есть отец, и мать, и сестренка. По крайней мере они есть на фотографии. Когда ему выдавали личный номер, удостоверение бойца, то он получил вклеенную на внутреннюю сторону удостоверения семейную фотографию — отец, мать и младшая сестренка. А отдельно фотографию его девушки и письмо от нее с приветом и обещанием верности. Роза. Ее зовут Роза, сейчас ее эвакуировали, потому что близко фронт, нет питания, не работают свет и водопровод — трудно приходится родине!
— Поехали? — спросил Золотуха.
Они нажали на педали и съехали в долину смерти.
Может, и зря они согласились, но нельзя же было оставить Шундарая одного.
Облака низко неслись над впадиной, как всегда сизые, тоскливые. Но Коршун знал, что как только война закончится победой сил справедливости, их победой, то из-за облаков выглянет солнце и осветит освобожденную землю, над которой поднимутся колосистые нивы.
В низине была большая яма — им пришлось проехать мимо, — в яме лежали присыпанные хлоркой тела и куски тел наказанных предателей и других преступников. Справа, у виселицы с длинной перекладиной, стояли кучкой люди и смотрели, как палач в чине сержанта войск охраны, стоя на стремянке, прилаживал петлю на шее какого-то толстяка. Толстяк увидел Коршуна, перехватил его взгляд и вдруг пронзительно закричал:
— Передайте моей дочке на авеню де Вульф, 18, что я умираю невиновным. Это все клевета интенданта Жоффруа!
— Проходи, проходи, — крикнул Коршуну палач, — не мешай работать.
Но Коршун задержался — не мог двинуться, пока тот человек не умрет. Толстяк был в одних подштанниках, и ему было холодно стоять на табурете.
— Вы скажете, вы передадите? — спросил он, и палач вышиб, спустившись со стремянки, табуретку из-под его ног.
Толстяк не успел договорить.
Он еще корчился и тянул к Коршуну толстую, как у малыша, руку, но Золотуха уже объехал Коршуна и поехал вперед.
Там стояла целая команда. Не каждый день наказывают командира роты.
Шундарай увидел их издали.
— Спасибо, что приехали, ребята, — сказал он. — Я уж боялся, что меня порешат втихую.
Куртку с него содрали. Осталась только майка, грязная, серая, но зато было видно, что тело Шундарая состоит из желваков, бугров, ничего мягкого, кажется, что копьем не пробьешь. Но пытались — по буграм и мышцам светлые полосы шрамов, белые звезды в местах, где врезались в него стрелы или пули…
Коршун поймал себя на том, что употребил чужое слово — он не должен его знать. Но подобно снам из прошлой жизни — оттуда же пришло и слово «пуля», и даже образ, соответствующий этому, — нечто металлическое, движущееся со страшной скоростью, способное пронзить человеческое тело или даже бронежилет… пуля! — странное слово, неприятное слово.
— Ничего, — сказал Золотуха, — скоро с тобой встретимся.
— Встретимся, да не встретимся, — ответил печально Шундарай.
Коршун понял, что он имел в виду, — человек, павший в бою, воин, дружинник, рождается вновь командиром, героем, а казненный, справедливо или нет — богам ли разбираться, — должен пройти серию унизительных жизней — слизняка, раба, козла, может, даже женщины — длинный путь в тысячи лет предстоит человеку, погибшему бесславной смертью.
Там стояли давешний чин из штаба, палач с помощником и начальник фельдъегерей в серебряной маске — он был мстителем, ему наносить первый удар.
Наш мир — мир войны, и он весь стоит на мести, думал Коршун, глядя, как серьезны и даже преувеличенно деловиты все участники казни. Это были похороны, но ни одного зрителя на них — только гробовщики и землекопы. В отдалении стоял с журналом замкомандира полка по кадрам. Он должен был, как только доктор удостоверит смерть, вычеркнуть славного Шундарая из списков части. Рядом маячил доктор.
Коршун надеялся на то, что увидит лучников, что Шундарая расстреляют, это была бы не такая позорная смерть… Солдат не было, если не считать двух охранников из комендантского взвода, чтобы осужденный не сбежал или его не пришли бы освободить товарищи — такое бывало. Наказание следовало немедленно и жестоко — казнили всех. Всех солдат взвода. И правильно. «Если ты будешь отбивать осужденного, значит, ты не признаешь дисциплину. И хоть я бы сейчас с радостью кинулся на это кодло, разогнал бы их… но мы с Золотухой не взяли никакого оружия, кроме кинжалов. Мы знали о справедливости и наказании. Когда казнит армия, мести быть не может».
Адъютант из штаба вышел, держа в руке приговор, — когда они успевают его написать и заверить большой печатью?
Коршун смотрел на Шундарая, стараясь угадать в нем — в глазах, в движениях рук, в посадке головы — то, что произойдет в ближайшие минуты. Ведь он перестанет существовать. И никогда уже не станет снова Шундараем. Еще стоит — живой, совсем живой, — можно потрогать… «Нет, наверное, я никогда не стану генералом, у меня нет в котомке маршальского жезла. Я слишком часто думаю на посторонние темы».
— …Набросившись без основательной причины на офицера фельдъегерского корпуса, находившегося при исполнении своих обязанностей, он предательски догнал его и жестоко убил, хотя его жертва не оказывала сопротивления.