Именно сегодня Адорин собирался покинуть Ильджик, чтобы на каиках спуститься вниз по Аму до Ташауза. В результате этой поездки ему уже мерещилась книга очерков о быте величайшей из азиатских рек — матери четырех народов. Надежды на книгу, которая должна была появиться первой в своем роде, наполняли его взволнованно острым умом и приучали к умению углублять и сублимировать материал обычно поверхностных журналистских наблюдений. Мобилизация к Манасеину была очень кстати, она давала его теме неожиданно новое толкование, катастрофа в Мооре была событием вековой редкости, упустить ее было просто нельзя.
Его смущало лишь то, что Манасеин, кажется, даже не осознал, что он, Адорин, журналист, и может быть полезен в прямом своем назначении, как летописец катастрофы и экспедиции, и что ему было бы полезнее находиться рядом с самим Манасеиным. Он вернулся, чтобы сказать ему это.
— Уже? — удивленно спросил его Манасеин. — Ну, и темпы у вас, дорогой мой.
— Я хотел вас спросить… только лошадей? — сказал он.
Манасеин стал выпрямляться перед ним одними своими глазами.
— Ладно, ладно, — скороговоркой ответил Адорин, начав краснеть, и бегом вернулся во двор.
Он заглянул в одну загородку. Старая кухарка медленно и расчетливо натягивала на себя мужские штаны со штрипками.
— Сбор во дворе! — крикнул он ей. — Живо!
— Знаю сама, — ответила та.
Он бросился дальше. Две женщины спали, обнявшись, на широкой постели из чайных ящиков. Он разбудил их, не глядя:
— Вставайте, сбор через четверть часа.
Он тронул одну за плечо.
— Вы приведете фельдшера.
Другой он сказал:
— Вы сейчас же пойдете со мной — собирать лошадей.
— Я из Москвы, — ответила вторая, — и приехала собирать фольклор, а не лошадей. Едва ли…
Глядя в себя, не на нее, чтобы не смутить полуодетую и не нарушить в себе чего-то такого, что должно было называться деловым равнодушием, он схватил ее за руки и вскинул. Теплый запах и теплота ее ударили ему в лицо. Пальцы его погрузились в ее мягкие, сонные руки, и перед глазами его, как он ни удалял их, прошло ее почти ничем не прикрытое и еще не смущающееся обстановкой тело.
— Это ваше? — спросил он, схватившись за легкий комочек белья и платья, и накинул ей на голову сарафан.
— Подождите, я сама, — сказала она, дрожа и собирая с пола подвязки, чулки и туфли.
— Откуда вы взялись, кто вы? — спросила другая, сидя на коленях в постели и одеваясь без возражений.
Он не ответил.
— Господи, какой милый, — сказала она, смотря на него. — Вы к нам надолго? Ну, не сердитесь, смотрите — я уже готова и бегу. Я заберу фельдшера с его добром и прибегу сюда. Да?
— Да, — сказал он.
Она выбежала, и через минуту выскочил Адорин со своей неожиданной спутницей.
— Подождите, — сказал он ей. — Есть тут еще кто-нибудь?
— Все с ребятами, бросьте, — сказала та. — Идемте уж, идемте скорее, раз надо.
6На левом берегу, километрах в семи-восьми от Альман-Кую, аула, в котором собирались все спасательные отряды, Манасеин должен был подобрать еще трех двадцатипятитысячников, контрактовавших шерсть.
Продовольствие, собранное в ауле, грузили на каики; верблюды были уже переправлены и ждали у Альман-Кую, где распоряжался Нефес. Секретарь Куллук с Максимовым, оставив берег Хилкову, вышли из Альман-Кую на разведку. В час, когда солнце горело на людях разошедшимся пламенем и когда казалось, что уже прошли многие сутки с тревожной ночи, хотя часы показывали девять с минутами (девять — чего? скоростей? атмосфер?), в этот час основная партия переправлялась через реку.
Свежий ветер выжимал по реке свежую косую волну и гнал каики к прорыву, крутя их и волоча боком. Всего оказалось в экспедиции около сорока человек, но партия, которая должна была уйти в пески с Манасеиным, не могла быть больше двенадцати-тринадцати: сам Манасеин, техники Хилков и Максимов, Нефес, Адорин, студентка литфака Осипова, жена техника Иловайского, четверо погонщиков верблюдов и старая манасеинская кухарка, четырежды пересекавшая Кара-Кумы на своем кухонном, как значилось в ведомостях, верблюде.
Низкий берег, в пышных тугаях, жевал застоявшуюся в своих низинах воду, и до кишлака пришлось пробираться то на лодке узкими водотоками в камышах, то пешком, по колено в тине. Нефес уже ждал с караваном, изготовленным в пути.
В полдень 22 мая они вышли в пустыню к месту прорыва.
Караван шел по левому берегу потока. Вода цвета желчи, пузырясь и всхлипывая, шумно двигалась по пескам, и пловучие острова сухих трав, валежника и листьев плясали по ней, цепляясь за края водотока. Разлив напоминал мутящееся озеро. Птицы кружились над ним непрерывно. Изгнанное водой с насиженных мест зверье бежало в виду каравана, не боясь дня. Распоров полосу дженгилей, вода, взлохмаченная корягами, камышовым сором, балками, мертвой птицей, разбитыми лодками и человеческими телами, врывалась в пески и, шипя как на горячей сковороде, успокаивалась среди них в медленном плаве. Барханы на ее пути чернели, оседали на сторону и, развалившись, уходили в воду. Другие отстаивались крутыми обрывами и, подкошенные водой снизу, осыпались песчаными водопадами. Вода шла сразу вперед и в стороны, всасываясь в песок всеми своими краями.
Караван взял западнее, удаляясь от края потока километра на два. Путь держали по компасу и карте, чтобы не выходить за линию высоких отметок и не попасть под занимающий все низины поток. Стояла страшная зыбь дюн, бугров и мгновенных впадин. На их чешуйчатой песчаной коже пестрели следы зверей. Черепахи громадными ордами переваливали барханы и голосили пронзительно. Ящерицы, вараны, в метр длиной, приподняв зеленое слоистое тело на кривых передних ногах и свернув хвост кольцом, по-собачьи, сипели, надувая морды и выкатывая глаза на проходящий караван.
Манасеин и Нефес ехали впереди на конях.
Вглядываясь в пески, Нефес говорил то и дело:
— Колодец Кара-Сакал залит. Пиши. Сабатли залит. Мусреб, отсюда два верблюжьих часа, залит. Пиши.
Манасеин приказал Адорину взять с собою одного туркмена и догнать Куллука с Максимовым, чтобы условиться о встрече через час возле развалин колодца Барс.
Хилков был оставлен с верблюжьим обозом, а Манасеин с Нефесом взяли на чистый норд к самому потоку.
Адорин, которого успел захватить пафос этого страшного похода, стал искать глазами среди туркмен, кого бы выбрать. Но в это время, окликая кого-то по имени, к нему подъехала на коне Иловайская.
— Хватит вам одного местного, — сказала она, — я жена старого техника, тоже кое-что значу в песках. Поехали! Вы такой энергичный, что с вами приятно…
Он хотел возразить ей, но кони уже тронули рысью, и волна песчаных груд отделила их от каравана.
7Куллук и Максимов еще на рассвете добрались до потока и, следуя поодаль, достигли холмов, превратившихся теперь в высокие и прочные берега.
Они зажгли костер, и на него стали собираться люди — пастухи ближайших стад и спасшиеся из Моора путники.
На солнце поток предстал перед ними во всем своем ужасе. Он шел от Моора на чистый норд, шириною в четверть километра.
Они были на его левом берегу и видели правый, забитый стадами, кибитками, людьми, и вода, — они видели, — двигалась вправо, сметая людей. В час, когда караван Манасеина выходил в пески, вода, найдя себе впереди котловину, описала луку вокруг холмов и круто забрала влево. Правый берег приблизился. Он был теперь ровен и чист, как смытая грифельная доска, и ничто, похожее на пребывание человека, не занимало его.
Максимов насчитал вокруг себя больше двадцати человек и сейчас же послал двух в Альман-Кую к Манасеину с донесением, нарядил женщин поддерживать сигнальный костер, а сам с Куллуком спустился к воде. Ожидали стада ходжалинского общества, которые, наверно, успели выйти из затопленной полосы и идут к Альман-Кую.
Куллук следил за водой.
— Вот плывет шерсть, — сказал он. — Это из ковровой мастерской. Вот доски из школы.
Он следил за водой, которая рассказывала вещами о разрушении. Потом вода понесла мешки — десятки и сотни чем-то наполненных мешков.
— Что это? — сказал Максимов. — Посмотрите.
По воде молча плыл человек. Рядом с ним, так же тихо, плыл волк.
— Эй, держи сюда! — закричал Куллук.
Тот продолжал плыть молча. Волк скосил глаза на своего товарища и продолжал плыть, как плыл.
— Сюда! — закричали сверху, но человек не слышал.
Течение понемногу прибивало его к холму. Куллук вошел в воду по колена, стал навстречу пловцу и поймал его, как большую рыбу. Человек молча барахтался, делая плавательные движения. Волк осторожно отстал, но, когда его товарищ был усажен на песок, он вылез и лег с ним рядом.
Течение понемногу прибивало его к холму. Куллук вошел в воду по колена, стал навстречу пловцу и поймал его, как большую рыбу. Человек молча барахтался, делая плавательные движения. Волк осторожно отстал, но, когда его товарищ был усажен на песок, он вылез и лег с ним рядом.
— Кто ты? — спросил Куллук.
Человек молчал и время от времени взмахивал руками, чтобы плыть. Ему связали руки за спину и положили у костра. Сгибаясь в три погибели, волк заковылял за ним и улегся, положив морду на его ноги.
Человека узнали. Это был Февзи. Глаза его были открыты, но он ничего не видел, и, когда ему кричали в самое ухо, он не слышал. Он лежал и плыл, шевеля связанными руками и ногами. Волк тогда недоуменно взглядывал на него.
Адорин и Иловайская давно уже остались одни, и никогда бы им не добраться до людей, не поднимайся к небу сигнальный дым на холмах Максимова. Провожатый был оставлен ими в пути при неизвестном стаде, которое он должен был пригнать к ночной стоянке каравана.
— Где мы собираемся сейчас? — спросил их Максимов.
— Надо немедленно перехватить ходжакалинцев и вызвать их старост, — сказал Куллук. — Оставайтесь с Максимовым, — сказал он Елене и, втащив Адорина на коня, поскакал в пески.
Через час перед холмами показались первые партии ходжакалинцев с остатками стад. Страх умерщвлял овец на ходу, и путь стада походил на поле сражения. Куллук безуспешно пытался задержать беглецов для совещания о том, что надо делать. Сюда, разысканный Адориным, примчался Нефес. Проскакав на коне сквозь ряды людей, он оповестил, что против воды вышел сам Делибай, инженер, которого все знают и которого даже вода боится, что караван в двадцати минутах отсюда, и надо говорить всем вместе, что предпринять. Появление Нефеса и слух о караване Делибая успокоили бегущих. Их старосты заявили, что они останавливаются на отдых не дольше, чем на два часа, и потом снимутся, чтобы до темноты достичь холмов Чили, где люди и скот будут в безопасности.
Ходжакалинцы разбились на группы и разожгли костры. Нефес, Куллук и Елена, пришедшая с Максимовым, ходили от огня к огню, беседуя и успокаивая. Не владея языком, Адорин ничем не мог быть полезен; он присел к одному из костров, развернул блокнот, чтобы записать пережитое, и заснул, даже еще не прикоснувшись карандашом к бумаге.
8В ночь, когда Манасеин получил тревожный приказ выйти в пустыню, Елена была на вечере в сельском клубе, и Адорин сейчас только вспомнил — уже в полном сне, что там он ее и видел впервые.
Был вечер бригады московских писателей.
В ауле, куда посевная забросила десяток мобилизованных из Москвы, Ташкента и Ашхабада, приезд бригады принят был очень торжественно. Грани дистанций сместились, и в Ильджике можно было рассказывать о пленуме РАППа и о литературных дискуссиях.
Народу набилось множество, так как жители полагали услышать что-либо новое о налогах, а в крайнем случае поглядеть на фокусы, которые во славу своего искусства предстояло показать приезжим. Но ни докладов, ни фокусов не было, и постепенно народ поубавился.
Адорин сидел через два или три места от Елены и следил за лицом понравившегося ему писателя.
Тот обладал такой вызывающей мимикой, что, только еще вглядываясь в публику, еще не начиная читать, он уже задирался движением бровей и укладом губ. Позиция его лица вызывала смущенный трепет и требовала ответа. Он мог бы, не читая, а лишь взглянув на ряды, получить десяток записок, но это не было ни преднамеренной позой, ни вдохновением лица, это было характером. Характер его лица был вызывающим. Елена неистовствовала через два или три стула от Адорина. Она обращалась к соседям, громко что-то шептала и, наконец, стукнув по колену Адорина пальцем, крикнула ему шопотом:
— Здорово?.. Замечательные ребята! Но кто их читает, будь они прокляты! Все ведь заняты-перезаняты.
Жадность, с которой она воспринимала происходящее, была необыкновенна. Она сразу слушала уже памятью и, когда вечер кончился, легко повторяла вслух все услышанное с эстрады.
Она принимала в себя мысли и переживания рассказов, как выражение своей культуры. Вот она, жена инженера, что-то читавшая, что-то видевшая, много любившая, живет в пустыне, ездит с мужем в походы, варит ему какао на меду от крайнего малокровия и изменяет заповедям брачной верности с редкими гостями ее пустыни. В том углу песков, где жила она с мужем, ей принадлежали сердца, карьеры, дружбы и верности. Она творила тут суд и расправу сложными правами жены, любовницы, подруги. Она одна здесь делала то, что называется бытом, и ей принадлежали все эмоции на добрых двести километров в окружности. Была ли она умной, доброй или только чувственной женщиной, она сама не знала. Она жила. Ей было некогда изучать себя, для изучения ее существовало искусство. Она относилась к нему, как к высшему исследовательскому учреждению, где методами сложных анализов, отборов и реакций добывалась формула ее жизни. Ее умиляло, что писатели знают вещи изнутри и рассказывают об изнанке чувств, что они умеют особо определить тысячи схожих лиц и тысячи характеров, и вот приходят, раскрывают книги и читают о людях, которые ими найдены и показаны.
Она знала, что, живя, она заслуживает вниманья искусства и что оно придет, как приходят порой выигрыши по займам и лотереям. И принимая в себе все откровение рассказов, она переполнялась удивлением от сложности и запутанности человеческих чувств. Заранее ее умиляли трудности ее собственной жизни, которые, как бы запутаны они ни были, в конце концов будут объяснены и показаны.
Гроза потушила свет в клубе, и вечер прекратился на полуфразе. Гости сели на лесенке за кулисами и при горбатой свечке из буфета пережидали грозу. Елена подошла к ним, таща за собой Адорина, хотя они не были даже знакомы. Сейчас же, перебивая себя и никому не давая сказать, она стала рассказывать о воде, о пустыне, о том, что она ходила в три экспедиции, и уговаривала гостей остаться подольше, обещая показать им необычайные вещи.
Осторожно прицениваясь к необычайностям, каждый выспрашивал ее о своем, о пейзажах, строительстве, новом быте, басмачестве, но стольких новостей у нее не было. Ее все же поделили по темам, и первый счастливец, смеясь и прикрывая рукой рот, стал записывать ее предложения в книжку.
Тут окружили писателей и другие. Спокойно и равнодушно подходя, они предлагали выслушать их приключения или просто принять для использования излишки своих переживаний и наблюдений. Они настаивали и добивались слова, чтобы пересказать свои старые героические итоги. Некоторые, спеша домой, просили записать их в очередь для сдачи эмоций на завтра. Будто пришел приказ сдать все пережитое писателям, и каждый гражданин стремился аккуратно выполнить это неожиданное, но, повидимому, ответственное задание.
Шли домой шумной оравой, и, хотя Адорину нужно было в противоположную сторону, он пошел к реке, к домикам манасеинской партии. В пути зоотехник Госторга, ссылаясь на телеграмму из центра, потребовал посещения писателями скотоводческого совхоза и угрожал жалобой в РКИ в случае немотивированного с их стороны отказа. Чтобы оживить внимание к своему делу, он стал жаловаться на кустпромсоюз, оперируя с неподражаемым искусством опытного оратора набором самых матерных выражений, и, наконец, обещал представить в письменной форме полную картину своих совхозных успехов.
— Вы приехали показываться или смотреть? — спросил Адорин одного из гостей. — По-моему, вам надо смотреть. И притом — молча. Вслух вообще ничего не видно.
Ответа он не успел получить, так как стали прощаться.
Гости обещали завтра быть у Елены, смотреть знаменитого Манасеина, слушать рассказы о постройке каналов и сговариваться о поездке в пустыню.
Перестав вдруг всех узнавать от восторга и гордости, Елена всем жала руки и долго благодарила Адорина за обещание подарить ей свою книжку, хотя он ничего ей не предлагал.
Когда Елена ушла к себе, агент кооперации, армянин родом из Зангезура, человек безудержного воображения и простой глуповатой храбрости, стал рассказывать, что говорят люди о Манасеине.
Манасеин пришел в эти края молодым студентом и попросился на исследование Аму-Дарьинской дельты. Через год его видели среди иомудских кочевок и на Атреке с геологической партией Академии, а еще позднее — в гидрологической экспедиции. Гражданскую войну провел он сначала в профсоюзе, потом в военном строительстве, в дни нэпа строил техникум и читал в нем лекции по физике, немного погодя ушел строить каналы. Знаменитость его началась с постройки Курлук-Кудука, оконченной блестяще, раньше срока и в посрамление всех смет. В день пуска воды крестьяне бросили его, по обычаям страны, в им же проведенную воду, на счастье, на добрый глаз, и он утонул бы от слез и радости, не вытащи его с руганью о саботаже и срыве торжественного собрания местный уполномоченный ОГПУ.