— Ну что же, — произнесла она, обращаясь к боли, трепетавшей где-то внутри ее, — только приходи скорее. — Она наклонилась и снова стала дразнить раков. — Я прожила тридцать пять лет. Это много.
«Незнакомец, здесь лежит Хризия, дочь Архия с Андроса: овца, отбившаяся от стада, проживает в один день много лет и умирает в преклонном возрасте на закате».
Хризия засмеялась над иллюзорным уютом жалости к себе и, скинув сандалии, опустила ступни в воду. Она на мгновение отвлеклась, спрашивая себя, что есть в доме на ужин ее подопечным, но, вспомнив, что на полке остались рыба и немного салата, вернулась к своим мыслям. Потом еще раз повторила свою эпитафию, на сей раз напев ее как мелодию и в насмешку самой себе усилив ее ложную сентиментальность: «О Андрос, о Посейдон, как же я счастлива. Я не имею права быть такой счастливой…»
Глядя на гладкие спины дельфинов, все еще резвящихся в отдалении, она понимала, что уходит от другой проблемы.
«Я счастлива оттого, что люблю этого Памфилия — Памфилия озабоченного, Памфилия несмышленого. Ну почему ему никто не скажет, что страдание — вовсе не такая уж необходимость. — У нее вырвался легкий раздраженный смешок — укор бестолковому, неисправимому возлюбленному. — Ему кажется, что ничего у него не получается. Ему все время кажется, что он все делает не так. О боги Олимпа, пусть он хоть ненадолго освободится от жалости к тем, кто страдает. Пусть научится иначе смотреть на жизнь. Это что-то новое в подлунном мире — забота о сирых и недужных. Стоит предаться ей, и конца не будет — только безумие. Это путь в никуда. И вообще это дело кого-нибудь из богов. — Тут она обнаружила, что плачет. Но и утерев слезы, продолжала думать о нем: — Такие люди даже не отдают себе отчета в своей праведности. Они колотят себя по лбу из-за того, что ничего у них не получается, но мы-то, остальные, бываем счастливы, всего лишь вспоминая их облик. Памфилий, ты один из вестников будущего. Когда-нибудь мужчины будут похожи на тебя. Так не надо печалиться…»
Эти мысли отнимали слишком много сил. Она встала и, вернувшись к амфитеатру, легла на песок. Продекламировав негромко несколько фрагментов из текстов эврипидовых хоров, Хризия заснула. Она всю жизнь прожила на островах, и ни это жаркое равнодушное солнце, ни теплое равнодушное море, на поверхности которого играли его лучи, не были ей враждебны. Вот уже два часа, как однообразие солнца и моря обволакивало ее, не нарушая покоя дремлющего сознания. Как некогда сероглазая Афина стояла на страже, охраняя Улисса — она опиралась на копье, и большое ее сердце внимало протяжным божественным мыслям, что являли собою ее достояние, — так сейчас, прямо сейчас, время и место готовы были сойтись воедино и поделиться с нею своею силою.
— В один прекрасный день, — проговорила она проснувшись, — мы поймем, почему страдаем. Я буду под землею, среди теней, и чья-нибудь волшебная рука, какой-нибудь Алцест прикоснется ко мне и откроет смысл всего этого. И я буду часами тихо смеяться, как сейчас… как сейчас.
Она встала и собралась двинуться вверх по склону, когда, уже поворачиваясь, почувствовала, что ее тянет совершить какой-нибудь ритуал, чтобы отметить этот миг. Она распрямилась и протянула руки к садящемуся солнцу:
— Если ты все еще способно слышать молитвы из уст смертных, если наши порывы хоть сколько-нибудь задевают тебя, внемли мне. Придай Памфилию уверенность — пусть даже такую, какой ты одарило меня, при всем моем непостоянстве, — уверенность в том, что он прав. И вот еще что! (О Аполлон, говорю это не из тщеславия или гордыни — может, это просто слабость с моей стороны, может, есть в этом что-то ребяческое, может, это сводит на нет всю молитву…) Если это только возможно, пусть придет день, когда мысль обо мне или о том, что я когда-либо говорила, согреет его. И…
Руки ее опустились. Мир казался пустым. Солнце зашло. Море и небо внезапно отдалились, и Хризия осталась одна, со слезами на глазах и тревогой в сердце. Она сжала губы, отвернулась и прошептала:
— Видно, нет никакого бога. Надо все делать самим. Мы должны сами влачиться по жизни насколько хватит сил.
Напрасно Хризия позволила членам своей паствы привыкнуть к своему постоянному присутствию. В результате сейчас, когда она спала, их все больше раздражало ее затянувшееся отсутствие. По двое, по трое они подходили к двери с выражением наполовину надменным, наполовину встревоженным.
— Когда вернется, не вздумайте с нею заговаривать, — властно бросила Апраксия, долговязая хромоножка, которую Хризия подобрала избитой и брошенной умирать на окраине Александрии. — Сделайте вид, будто не замечаете ее.
— …На целый день ушла и никому ни слова не сказала.
— …А я так вам скажу: не хочу жить в доме, где меня ни в грош не ставят.
— …Даже меньше того.
Но тут случилось нечто такое, что заставило всех перестать ворчать. В стаде появилась новая овечка.
Благодаря посредничеству Симона деньги, предназначенные Хризией для недужного моряка, дошли до цели. Но опекунам Филоклия давно надоело присматривать за ним, да и деньги поступали нерегулярно. Так что они решили истратить полученную сумму на отправку его на Бринос. Для этого надо было выждать, пока в состоянии больного наступит просвет. Когда такой момент наконец наступил, они поспешно собрали его вещи, причесали и отвели на берег, где нашли курсирующее между Цикладами судно, капитан которого с готовностью согласился доставить его до места. И получилось так, что Филоклий оказался на Бриносе как раз в тот день, когда Хризия отправилась погулять в одиночестве. Мальчишке, прислуживавшему в одной из таверн, было велено отвести его в дом, и вот впавший в детство моряк оказался среди пансионеров-заговорщиков.
Десять лет назад Филоклий считался лучшим навигатором на Средиземноморье, первым по умению, опыту и известности. Он много раз был на Сицилии и в Карфагене, водил суда мимо Геркулесовых столпов, заходил в Финикию. Он месяцами плавал на западе в пустынных водных просторах в надежде открыть новые острова и вынужден был поворачивать назад, сталкиваясь с очевидными проявлениями гнева богов. Это сейчас мужчины либо моряки, либо торговцы, либо фермеры, а в великую эпоху они были прежде всего греками или афинянами, и жители островов причисляли Филоклия к этому роду, видя в нем титана былых времен.
Он был уже мужчиной средних лет, когда Хризия, оказавшись пассажиркой на его судне, направлявшемся в Египет, встретилась с ним впервые, и ее сразу поразило, что в нынешнем мире болтунов, в мире, где все размахивают руками, встречаются столь сдержанные на язык и в манерах люди. Кожа у него задубела на морских ветрах, ноги у него были всегда широко расставлены, словно влиты в колеблющуюся палубу. Он выглядел слишком крупным для повседневной жизни; даже глаза у него были необычными, словно не привыкли они к коротким расстояниям, будучи слишком натренированными видом звездных россыпей между облаками и очертаний мысов, проступающих сквозь пелену дождя.
Его закалили ветер, соль и лишения, а мироощущение, нельзя сказать что жизнерадостное, но глубокое, сформировалось под воздействием вынужденной аскезы и долгих морских походов.
Он был одним из тех, кого Хризия любила больше всех в жизни, и именно ей удалось открыть его тайну, заключающуюся в том, что вовсе не страсть к приключениям или жажда наживы влекли его в море. Он изживал время и искал, чем занять себя, чтобы уйти от жизни, потерявшей для него свой вкус со смертью дочери.
Оба они, и Хризия, и Филоклий, видели в глазах друг друга то, что их объединяет: в собственных глазах они были мертвы. Они жили в шаге от того «я», что придает человеку цельность, того «я», что представляет собою смесь уверенности в себе, алчности, тщеславия и легко уязвимой гордости.
Три года назад Филоклию пришлось командовать судами одного из греческих городов во время войны. Он был взят в плен, изувечен, и некогда могучий мужчина превратился в робкое дитя.
Паства с любопытством оглядывала вновь прибывшего, которого столь бесцеремонно затолкали в общий круг. Его расспрашивали, откровенно потешаясь над ответами, и потом посадили на скамейку на самом солнцепеке, где он мог бормотать сколько его душе угодно.
Вскоре после заката, с трудом передвигая ноги, во двор вошла Хризия. Она смущенно улыбалась и поправляла прическу.
— Извините, право, извините меня, дорогие мои. Прилегла на песок и заснула. Мне очень неловко. Извините за опоздание. — (Мужчины и женщины, насмешливо подняв брови, продолжали заниматься каждый своим делом.) — Апраксия, что-то случилось? — (С чисто александрийским высокомерием Апраксия откашлялась и принялась сосредоточенно отыскивать у себя под ногами какую-то нитку.) — Ладно, надо приготовить сегодня на ужин что-нибудь особенное.
Столкнувшись со столь откровенным притворством, овечки обменялись сочувственными взглядами и, стоило Хризии проследовать в дом, громко расхохотались. Смех прозвучал покровительственно, но союз восстановился. Потом, по знаку Апраксин, Глицерия проследовала за Хризией и сообщила, что с Андроса прибыл Филоклий. Он еще раньше, во дворе, заметил ее, и вспыхнувшая искорка памяти заставила его вздрогнуть. Он поднялся, на подгибающихся ногах вышел в центр двора и встал перед ней — изможденный, с запавшими удивленными глазами и растрепанной бородой. Хризия шагнула к нему.
— Друг мой, дорогой мой друг! — повторяла она, но, обнимая его, услышала, как прозвучал внутренний голос: «Что-то должно случиться. Нити моей жизни сплетаются».
В эту ночь Хризия очнулась от нервного беспокойного сна с инстинктивным ощущением, что кто-то стоит рядом. Она приподнялась на локте, вгляделась в огонек, слабо мерцающий в проеме двери.
— Кто это? Кто там?
На пороге неожиданно показалась чья-то фигура.
— Это я, Хризия. Я, Глицерия.
— Что-нибудь случилось? Заболел кто-нибудь?
— Да нет… просто…
— Зажги лампу, дитя мое. Так что там?
— Ты, верно, сердишься, что я тебя разбудила? Но извини, Хризия, я никак не могла заснуть, и мне надо было тебя увидеть.
Да, но отчего же ты плачешь, дружок, голубка моя? Иди сюда, присядь на кровать. Конечно же, я совсем не сержусь на тебя. — Глицерия опустилась на пол рядом с кроватью. — Нет-нет, на полу слишком холодно. Садись сюда, поближе. Да у тебя волосы мокрые! Ну говори, что тебя так расстроило?
— Ничего.
— Как это ничего? В таком случае ты мне что-то хочешь сказать?
— Нет… Не знаю, как… Мне просто хочется, чтобы ты со мной поговорила.
— Что ж, мне есть что сказать тебе.
Хризия принялась поглаживать волосы Глицерин, прикасаясь кончиками пальцев к прядям, прикрывающим ее уши, как вдруг девушка бросилась на шею сестре и безудержно разрыдалась. Хризия продолжала печально ласкать ее, решив, что это просто один из тех беспричинных приступов отчаяния, которые накатывают на отроческую душу, когда постепенно формирующееся сознание впервые сталкивается с болезненными уколами бытия.
— Ш-ш-ш. Мы тебя любим. Все в этом доме любят тебя. Наша красавица Глицерия, наша радость, наша славная девочка… ш-ш-ш… Ну вот. Так лучше? А у меня для тебя хорошая новость (нет, нет, места тут предостаточно). Начиная с завтрашнего дня у тебя будет совершенно новая жизнь. Можешь ходить по острову одна, куда тебе заблагорассудится. И к нашим с Мизией походам на рынок можешь присоединяться. И на холмы взбираться, если хочешь, и по берегу бродить. Я даже покажу тебе самое для меня сокровенное — красивое убежище у моря, где остаешься совершенно одна… Ну? Довольна? Разве такие новости не поднимают настроение?
— Да, Хризия.
— Ну вот! Я-то думала осчастливить тебя, а ты всего лишь: «Да, Хризия».
— Скажи мне, Хризия, что ждет меня в будущем?
Хризия поменяла позу и на мгновение прикрыла в темноте глаза.
— О радость моя, сердце мое… Это все хотят знать, каждый человек на земле об этом спрашивает. Но для начала ты мне скажи: а сама-то кем бы хотела стать?
— Ну, мне хотелось бы выйти замуж… И жить в доме у мужа. Скажи мне, Хризия, могу я выйти замуж? Возьмет меня кто-нибудь в жены без отца-матери?
— Дорогая, всегда есть…
— Я уже взрослая, Хризия. Мне пятнадцать лет. Прошу тебя, скажи мне правду. Я должна знать. Не надо просто утешать меня. Я должна знать правду. Найдется ли мужчина, готовый сделать мне предложение? Почему ты молчишь?
— Я давно собираюсь серьезно поговорить с тобой на эту тему. Но сейчас не время. Подожди еще немного. Поживешь неделю-две новой жизнью, походишь по острову, и тогда тебе будет легче понять то, что я собираюсь тебе сказать.
Глицерия немного помолчала.
— Все ясно, — выговорила она наконец и прижалась лицом к плечу Хризии. — Это значит, что никто никогда на мне не женится.
— Да нет же, вовсе не это я хотела сказать…
Глицерия поднялась и прошла на середину комнаты.
— Ясно, — повторила она в темноте.
Хризия вновь приподнялась на локте и медленно проговорила:
— Мы с тобой не граждане Греции. Мы не из тех, у кого здесь свои дома. Нас считают чужеземцами, в глазах местных мы стоим ненамного выше рабов. Ну, а другие живут у себя дома, знают своих отца и мать; они женятся и выходят замуж друг за друга и считают, что нам никогда не приспособиться к их жизни. Положим, все это верно…
— Но ведь ходят истории о мужчинах, — перебила ее Глицерия, — которые даже на рабынях женились.
— Да, и если кто-нибудь из молодых людей влюбится в тебя, вполне возможно, что и возьмет к себе домой. Потому-то я так за тобой и присматривала, потому и держала взаперти. От молодых людей, что приходят ко мне в гости, люди этого острова знают, что ты здесь и что тебя опекают самым тщательным образом. Так что теперь, когда ты свободна гулять в одиночку, тебе надо быть в сто раз осторожнее, чем здешние девушки. Ты красива, добропорядочна, и на глазах у всех — недобрых и подозрительных — тебе следует всячески демонстрировать скромность и добропорядочность. Вот и все, что я могу сказать, дитя мое. Дальше остается только надеяться.
— В таком случае, Хризия, может… может, мне лучше не выходить одной из дома?
— Нет-нет. Тебе надоест сидеть взаперти. Постепенно надоест. Но сейчас возвращайся к себе, дорогая, и постарайся заснуть. А все то, о чем мы с тобой говорили, устроится само собою. И тебе пока лучше оставаться собой, той Глицерией, какова ты есть.
Глицерия неуверенно приблизилась к постели:
— Хризия, мне надо тебе кое-что сказать.
— Да?..
— Ты рассердишься на меня, Хризия.
— Да за что же?
— Да помогут мне боги… Я… я спрашивала у Мизии, и она сказала, что у меня будет ребенок.
Наступило молчание, нарушившееся негромким стуком: это Хризия опустила ноги на пол.
— Где Мизия? Помоги мне подняться.
— Она сказала правду, Хризия. Когда ты уходила, я, хоть и обещала не делать этого, тоже оставляла дом, по холмам гуляла.
— О дитя мое, дитя мое!
— Но он любит меня. Он женится на мне. Он любит меня, я точно знаю.
— Да кто он-то? Как его зовут?
— Памфилий, сын Симона.
Невидимая в темноте, Хризия застыла. Затем медленно подняла ноги и вновь легла на кровать.
— Он любит меня. — Глицерия задохнулась от волнения. — Он не оставит меня. Сто раз повторял это. Что мне делать, Хризия, что делать? Мне страшно.
Сдавленный стон донесся из-за двери: Мизия не оставила свою молодую хозяйку в одиночестве перед этим разговором, но, не решаясь войти, пряталась на коленях за дверью.
После недолгого молчания Хризия бросила небрежным безразличным тоном:
— Ну что ж… отправляйся к себе. Надо поспать. Да. А то, глядишь, обе здесь простудимся. Поздно. Скоро утро, наверное.
— Мне не заснуть.
— Все будет хорошо, Глицерия. А сейчас я не могу больше разговаривать. Что-то неважно себя чувствую. Завтра поговорим.
Глицерия, вся дрожа, вышла из комнаты.
В худые минуты Хризия заводила, по ее словам, «диалог с судьбой». Вот и сейчас, повернувшись лицом к стене, она проговорила: «Я слышу тебя. Ты снова победила».
Через некоторое время у нее возникла сильная боль в боку. Она не проходила, и Хризия поняла, что жизнь ее истекает. Мысли утратили связь с окружающим миром. Теперь, когда боль пересилила мужество, женщина не осмеливалась спрашивать себя, не прожила ли она свою жизнь и не умирает ли теперь без любви, без цели, без смысла. Время от времени Хризия напряженно вглядывалась в себя, пытаясь убедиться, что думает лишь о жизни после смерти, о порядке этой жизни, о ее блаженстве; но как раз самым изнурительным из всех наших путешествий и является эта дорога по длинным коридорам сознания туда, в самый конец, где живет вера. Она отдалась воспоминаниям об иных моментах своей жизни, когда интуиция ее не подводила и она находила отдохновение в колыбельных своего младенчества на Андросе и строках из поэтов-трагиков. Хризия берегла силы для исполнения последнего желания, какое, быть может, недостойно людей уже немолодых. Сознание ее сформировалось под воздействием письменной литературы — эпоса и од, трагедий и исторических хроник о героях прошлого, — и это чтение привело ее к убеждению, что умирать следует с достоинством, немалую часть какового составляет внешний облик. Единственное, чего она боялась, так это покинуть мир с криками боли, расстроенным сознанием и в ненадлежащем виде.
Весть о тяжелой болезни андрианки быстро распространилась по острову. Молодых людей — завсегдатаев ее дома немало смущал явный разрыв между едкими замечаниями их собственных матерей и тем уважением, что внушала Хризия им самим, но, так или иначе, кое-кто из них робко приносил ей скромные подношения — вино и сыр. В таких случаях Хризия немного приподнималась на постели и старалась выглядеть и говорить как обычно — легко и непринужденно. Но большинство держалось подальше: для того, чтобы помирить память о чувственных наслаждениях и уважение к приближающейся смерти, потребно более зрелое сознание, нежели то, каким могли похвастать они.