Женщина с Андроса - Уайлдер Торнтон Найвен 6 стр.


Симон умолк. Ему был виден только затылок сына, но он легко мог представить, что на лице его сейчас сохраняется то же самое отрешенно-печальное выражение, которое всем им приходилось наблюдать последние несколько недель. Он снова откашлялся и вновь, словно с разбега, принялся декламировать заранее подготовленный текст:

— Не сомневаюсь, что ты чувствуешь себя связанным обещанием. Но, давая его, Памфилий, ты не подумал о всех нас, а особенно о матери. Если бы ты решил жениться на этой девушке, твоим матери и сестре пришлось бы постоянно прилагать все силы, чтобы жить с нею в мире под одной крышей. Но так много от них требовать нельзя. Ты ведь их знаешь. Девушка понятия не имеет о наших обычаях. Она не знает, сколь непритязательна и однообразна жизнь наших женщин. Полагаю, жизнь с андрианкой и всей этой странной компанией, что нашла приют в ее доме, была необычным испытанием. Но с нами счастливой она не станет. И даже если не будет перечить твоей матери изо дня в день… то даже хуже — замкнется и уйдет в себя. Поверь мне, Памфилий, они никогда не полюбят друг друга. Лучше проявить жестокость сейчас и оставить ее наедине с собой, нежели поселить несогласие и раздор в нашем доме — несогласие и раздор на всю жизнь.

На мгновение память ему изменила, но он собрался и продолжил:

— Но даже если допустить, что твои мать и сестра полюбят ее и примут в дом со всею сердечностью, все равно в поведении других женщин нашего острова она будет находить нечто оскорбительное для себя. Мы, мужчины, не придаем такого уж значения всем этим социальным различиям, но женщины… женщины с их ограниченными интересами и… ну, и так далее… их хлебом не корми, только дай посмотреть на кого-нибудь свысока или вообще не заметить. Это согревает их. Глицерия — не гречанка. Ее сестра была гетерой. И всю жизнь ей придется терпеть их поджатые губы и косые взгляды. Но главное даже не в этом. Симон рассчитывал, что столь интригующая пауза в его блестящей речи хоть как-то заставит сына поменять позу, но молодой человек даже не пошевелился. Симон обвел усталым взглядом палестру.

— Девушка физически не сильная. И легко срывается, нервы у нее как натянутая струна. Она народит тебе хилых, больных детишек. А мы с тобой знаем, каково живется семьям с такими детьми. Она немного походит на жену нашего соседа Доуро, как тебе кажется? И слабое здоровье таких женщин — пусть даже они более миловидны, да, более миловидны, чем Филумена, — делает их раздражительными и капризными. И на детях это тоже сказывается. Нельзя производить на свет детей, которые не могут участвовать в общих играх, детей-молчунов, постоянно подверженных простудам, лихорадке и различным хворям. Самое главное в жизни — дом, полный сильных, здоровых ребят. Возьми, к примеру, Филумену. Ты ее не любишь в том смысле, в каком это слово употребляют поэты. Ну что ж, женясь на твоей матери, быть может, и я ее не любил. Но со временем полюбил и… как бы сказать… теперь мне трудно представить себя женатым на другой женщине, то есть женатым так удачно. Филумена — привлекательная девушка. Но главное, она сильная. Ну, так как?.. Как тебе кажется, Памфилий, есть хоть какая-то правда в моих словах? Памфилий?

Но Памфилий спал.

Последнее, что ему вспомнилось, перед тем как заснуть, — одна из максим Хризии — ироническая фраза, которую он предпочитал истолковывать буквально: «Ошибки, которые мы совершаем из-за своей щедрости, предпочтительнее выгод, которые мы получаем благодаря своей осмотрительности».

Симон не был обескуражен. Он вздохнул и, подняв голову, увидел жреца Эскулапа и Аполлона, по-прежнему отмеряющего круг за кругом — на беговой дорожке. Ему вспомнилось, как несколько месяцев назад они с Состратой взяли с собой в храм сестру Памфилия. Два дня и две ночи она мучалась от боли в ухе, и хоть и знали они, что жрец нередко раздражается, когда его беспокоят из-за мелких недугов, все же отважились отвести к нему дочь. Обычно он принимал больных сразу после восхода солнца, и, оказавшись там в этот час, Симон с женой обнаружили в храме целую толпу: инвалиды, которых принесли сюда на носилках, люди, страдающие от опухолей, продолжительной слабости, рези в глазах, одержимые… Симона с Состратой болезни миновали. Они видели в них, как и в бедности, как и в нечистоте, проявление недостатка гражданственности и потому, обнаружив такое количество недужных, едва не вернулись домой, настолько велико было отвращение. Жрец требовал, чтобы близкие, приводящие к нему больных, пока он беседует с ними, отходили подальше, так что и Симон с Состратой неохотно двинулись прочь по ближайшей аллее. Кажется, Арго не разделяла отношения родителей к болезням — еще не дойдя до храма (прикрывая уши ладонями), она погрузилась в благоговейное молчание, а когда подошла ее очередь, поведала свою недолгую историю голосом, сдавленным от волнения. Жрец бережно прикоснулся к ее уху, произнес слова заклинания. Затем закапал в уши немного масла и пристально вгляделся в ее смущенное лицо. И пока смотрел, губы его начали постепенно изгибаться в улыбке, и девушка тоже улыбнулась в ответ.

Подлинное воздействие на человека оказывают не единичный порыв красноречия и не удачно подобранные слова, но умение собрать воедино глубинные мысли, сосредоточенные в глазах другого. И есть нечто более важное, чем просто исцеление болезни, — это готовность принять ее и разделить с больным.

Боль в ушах сразу не прошла, но Арго сказала родителям, что прошла, ибо ничего другого они бы просто не поняли; и всю ночь она, не жалуясь, пролежала, прижимая к ушам пакетики с лавровыми листьями, которые дал ей жрец, и повторяя в уме разговор с ним, вспоминая его взгляд.

Больше таких бесед у девушки с ним не было, но, когда они случайно встретились на дороге, сердце ее затрепетало. Арго робко поприветствовала его, веки ее задрожали, исподтишка она бросила на него быстрый взгляд, который он вернул со слабым подобием улыбки. Ее родителям эта внезапно возникшая внутренняя связь показалась забавной — жрец выявил в характере дочери свойства, о существовании которых они и не подозревали, а между тем им суждено было проявлять себя на протяжении всей ее жизни. С тех пор у Арго даже осанка изменилась, она выпрямилась.

Однажды к ним зашел поужинать кузен, живущий на другой стороне острова. За столом он отпустил колкое замечание в адрес жреца, в том смысле, что тот способен исцелять только старух, вообразивших себя больными. У Арго потемнели глаза, упрямо сжались губы. Она порывисто встала из-за стола, и с тех пор бедный дурачок слова от нее не услышал, так и не поняв, чем провинился. Все это и вспомнилось Симону, когда он увидел жреца.

«Такие люди, — подумал он, — знают о жизни какую-то тайну. Так почему бы не сказать о ней открыто, вместо того, чтобы облекать ее во всякие ритуальные заклинания? Им ведомо нечто такое, что удерживает их от шатания из стороны в сторону, как это свойственно всем нам. А ведь если подумать. — Симон оттопырил нижнюю губу. — Что я здесь делаю, если не просто валяю дурака? Топчусь на месте, рассуждаю о вещах, в которых сам не разбираюсь. — Он остановил долгий взгляд на спящем сыне. — Памфилий тоже знает часть этой тайны. Как и та женщина с Алидроса. Хрем прав, хоть в его устах это и звучит укором: в Памфилии есть что-то от жреца, что-то такое, что жаждет пробиться наружу. Ладно, лучше встать да уйти, пока что-нибудь еще не сказал».

Симон поднялся и с легким ощущением вины покинул палестру.

Памфилий уже все решил и тем не менее, дабы рассеять последние сомнения и избавиться от угрызений совести, захотел прояснить возникшую перед ним дилемму и окончательно увериться в своей правоте, возродив обычай, бывший когда-то у греков, а во времена описываемых событий почти забытый. Суть обычая проста: воздержание от любых разговоров и пищи от зари до зари; помимо того, предписывается либо провести ночь в тиши храма, либо появиться там до рассвета, венчающего пост. Никакой особенной магии в этом обычае не усматривалось: считалось, что он очищает сознание, освобождает от суеты повседневности и, возможно, подготавливает к важному сновидению. Человек соблюдает свой пост и хранит обет молчания, но вообще-то греческое сознание неодобрения относится к попыткам возвышения человеческого опыта путем дальнейшего самоотречения. Все как обычно: человек занимается домашними делами, упражняется на палестре, сидит за ткацким станком, спит. Если к постящемуся обращается кто-то из непосвященных, тот прикасается пальцем к губам, и всем все становится понятно. Этот обычай до сих пор соблюдают спортсмены, подвергающие себя аскезе за несколько дней до начала соревнований; а еще невесты накануне свадьбы, пожилые дамы, надеющиеся отыскать потерявшуюся безделушку или восстановить во сне черты почти забытого возлюбленного, наконец, верные родине солдаты, отправляющиеся в военный поход. Странновато, конечно, что такого рода обычай возрождает, да к тому же без видимого повода, здоровый молодой человек, однако же островитяне были в ту пору еще достаточно религиозны, чтобы почитать обычаи, питающие духовную жизнь их славных дедов и прадедов, и не сказали ни слова.

К полудню голод начал давать о себе знать, и это стократ усилило переживания Памфилия. Какой бы выбор он ни сделал, кому-нибудь от этого будет хуже. Под грузом навалившихся проблем даже мысли о Глицерин отошли на второй план. Он отправился в самый заброшенный уголок острова, взобрался на вершину холма и присел, рассеянно поглядывая в сторону моря и срывая пробивающиеся сквозь скальную породу травинки. Потом он пошел туда, где впервые встретился с Глицерией, и постоял немного, застыв, как валяющиеся вокруг камни.

«Интересно, — спрашивал себя Памфилий, — как в этой жизни завязываются связи: случайная встреча им причина либо это зависит от глубинной внутренней необходимости?»

Вернувшись на ферму, он увидел, что подавленность его передалась и матери с сестрой, скользившим бесшумно по дому. Даже рабы, занимаясь своим делом, ходили на цыпочках, а под вечер удалились в молчании, прерываемом лишь тревожными расспросами. Во время вечерней трапезы Памфилий сидел у дверей с закрытыми глазами. Его брат, вернувшись, с благоговейным трепетом переступил через ноги Памфилия (он и сам всего несколько месяцев назад прошел через такое же испытание, только тогда был совсем иной повод, торжественный — двенадцать молодых людей были приняты в Лигу) и держался в отдалении, испытывая явную неловкость оттого, что отличный атлет ведет себя с такой серьезностью. Арго по собственной инициативе принесла Памфилию чашу с водой, которую он выпил, взглянув со слабой улыбкой прямо в встревоженные глаза сестры. Она вернулась на свое место за столом с большим достоинством и тайным волнением, словно деяние какое-то совершила. Когда Симон наконец велел им с братом идти спать, она шагнула к нему и прижала губы к уху.

— Как это все понять, отец? — прошептала Арго. — Нет-нет, скажи мне, что все это значит?

Симон взял ее за руки и на мгновение задержал в своих руках. Потом значительно поднял брови и пожелал покойной ночи.

Уже лежа в кровати, Арго уловила в темноте какое-то движение: мать накинула плащ и вышла в сад, примыкающий к мысу, чуть позже за ней последовал и отец. Широко раскрыв глаза и настороженно прислушиваясь, Арго следила за этими непривычными ночными передвижениями. Ее переполняло странное любовное томление, она покрывала поцелуями куклу и плакала. В какой-то момент Арго заметила, что ее младший брат, неловко опираясь на ладони и колени, выглядывает во двор, залитый лунным светом. Она последовала его примеру. Они посмотрели друг на друга, но тут из тени неожиданно вышел Памфилий и жестом отослал их назад, по кроватям.

Памфилий мерил шагами двор. Полная луна заливала молочно-голубыми струями света густую листву маслин, покрывающих склон холма по ту сторону дороги и отбрасывающих густую тень на хозяйственные строения. Этот мирный свет удивительно контрастировал со странным волнением, которое пробуждал он в человеческих существах. Памфилий увидел вышедших в сад отца с матерью, но смотрел на них равнодушно, без жалости. Он вернулся в дом и лег на кровать. Никогда еще не был он так далек от того, что называется просветлением. Уткнувшись лицом в подушку, он водил пальцем по неровностям пола.

Симон ходил вверх-вниз по дорожке, на которой тускло поблескивали ракушки. Время от времени он искоса посматривал на жену. Она сидела на скамье из щербатого мрамора с прожилками — любимом месте его матери. Скамейку поставили здесь в незапамятные времена под фиговым деревом. Это дерево вырвало с корнем в ночь, когда над островом пронесся легендарный ураган. Скамейка стояла в самом конце сада, где утес обрывался в море и откуда был слышен нескончаемый, во все стороны расползающийся шепот приливов и отливов. Отсюда мать раздавала указания пятерым детям, здесь вытирала им слезы и, согласно кивая, выслушивала потоки их сбивчивой речи.

«Если посмотреть издали, — говорил себе Симон — жизнь размеренна и прекрасна. Бесспорно, в те годы, когда мать улыбалась нам с этой скамейки, склок и свар было не меньше, чем сегодня, но какими же чудесными сохраняются те времена в памяти! Мертвые окутаны в саван любви, быть может, иллюзорной. Они спускаются под землю, и этот нежный свет постепенно начинает падать на них. Но настоящее никуда не уходит — череда мелких домашних неприятностей. Я уже шестьдесят лет живу такой жизнью, но меня по-прежнему угнетают ее эфемерные заботы. И я по-прежнему спрашиваю себя: что же есть подлинная жизнь — настоящее со всеми его бедами или былое со всеми его чувствами?»

Он снова бросил исподтишка взгляд на Сострату, сидящую на скамье. Она нервно теребила подол платья и выражала всей своей позой неприязнь и протест.

«Все дело во мне, — думал Симон. — Будь я умнее, справился бы с этим. Как главе семьи мне следовало быть тверже. Надо было сказать ясное «нет» или «да», и тогда пусть Памфилий приводит в дом эту девочку. Лучше бы, как сорняк, выполоть все мои сомнения. Ведь даже и сейчас Сострата ждет, пока я все решу за нее. Скажи я четко и прямо, она, пусть против воли, без особых усилий приспособится к переменам. Дом найдет способ принять под свою крышу нового члена семьи, и жизнь потечет своим чередом».

Симон думал, что надо бы подойти к жене с доброй улыбкой и сказать, что в свои шестьдесят они заслужили право оставаться спокойными, даже если дом рушится. Но он догадывался, что гордость не позволит ей примириться с такого рода капитуляцией, и продолжал расхаживать по саду.

Впрочем, Сострата и не хотела, чтобы Симон с ней заговаривал. В голове у нее звенел лишь один настойчивый возглас: до чего же глупы мужчины! Лишь женский ум способен постичь и предвидеть ущерб, что принесет брак вроде того, о котором сейчас идет речь. Ведь именно жительницы острова оценили всю опасность появления в их краях этой женщины из Александрии. И что же? Теперь именно ей, Сострате, первой матроне Бриноса, велят принять под крышу своего дома худший из отбросов рассеявшейся колонии. Всю свою жизнь она предвкушала момент, когда станет тещей и бабушкой, а получается, что в снохи берет безродную бродяжку. Сострата была уверена, что греческий дом — это единственная крепость, способная выдержать напор восточных нравов, финансовых потрясений, политического хаоса. Высшее обретение, предел мечтаний любого — стать членом островной семьи, прожить всю жизнь и умереть на одной и той же ферме уважаемым, основательным и не напоказ преуспевающим человеком. Принадлежать семье, уходящей корнями в прошлое, которое помнят лишь поросшие мхом погребальные урны, и в будущее, насколько хватит воображения, то есть до появления внуков. Общество — это подобие. Она повторяла и повторяла себе это, и накатывающие волны возмущения и жалости к себе — хотя, как правило, она преклонялась перед мужем и сыном — стерли с ее лица добрую улыбку, а красивые глаза Состраты, в которых на протяжении последних трех дней сверкали злые слезы, исторгаемые бесконечным внутренним монологом, сделались колючими.

Когда по прошествии немалого времени Симон остановился и неуверенно шагнул к Сострате, она стремительно поднялась со скамьи и бросилась мимо него в дом, тяжело дыша и дрожа от возбуждения.

Наконец Памфилий встал, набросив на плечи плащ с начесом, медленно миновал разбитый во дворе небольшой сад и вышел через ворота на выгон. От голода и уныния у него слегка кружилась голова. На мгновение Памфилий остановился и задержал взгляд на поднимающемся прямо перед ним холме, обильно поросшем серебристыми маслинами. Ему казалось, что по ним пробегает ровная волнообразная дрожь, словно земля и небо объяты пламенем, медленно горят бледным серебристым огнем. Да, вся земля и небо, еще не поглощенные до конца, но постоянно питающие собою бесчисленные языки пламени. Он смотрел и смотрел на этот бесшумный пожар, пока не заметил справа от себя, в небольшом квадрате густой тени, очертания двух фигур. Прижимаясь щекой к каменной опоре ворот и устремив взгляд в сторону дома, Глицерия самозабвенно молилась, а Мизия смятенно и беспомощно уговаривала свою госпожу вернуться домой, не искушая химер ночи и ревнивый холод луны.

Заметив Памфилия и убедившись, что он узнал ее, Глицерия от смущения припала к груди Мизии, но постепенно успокоилась и, вытянув руки в сторону Памфилия, остановила на нем умоляющий взгляд.

— Пошли домой, птенчик мой, сокровище мое, — прошептала Мизия.

— Помоги мне, Памфилий! — выдохнула Глицерия.

У него сердце сжалось в груди — ясно стало, что лишь в полном отчаянии девушка могла позволить себе такое. Памфилий молча прижал палец к губам. Он даже не улыбнулся, но, двинувшись в ее сторону, бросил твердый ободряющий взгляд и кивком указал, чтобы она шла с Мизией в город.

Глицерия сорвала со лба шарф и, опустившись перед ним на одно колено, бессвязно заговорила:

— Я люблю тебя. Я люблю тебя, Памфилий. И ты уверял, что любишь. Что мне делать? Что со мною будет?

Назад Дальше