Начало одной жизни - Иван Панькин 2 стр.


Я беру мыло и усердно начинаю намывать ноги.

В кухне появляется гроза всего дома - дед Панька, маленький, худенький старичок. Холщовая домотканая рубашка на нем висит, как просторный татарский халат.

Он шмыгает остреньким носом, который у него лупится летом и зимой, смотрит на меня и язвительно говорит:

- Гляди-ка, порядки пошли какие - дед духовым мылом только лицо моет и то по великим праздникам, а внук ноги моет. Где же это видано, чтобы духовым мылом ноги мыли? Я спрашиваю вас! - громовым голосом обращается он к снохам.

После его окрика трех снох будто ветром выдуло из кухни, а четвертая, тетя Дуняша, осталась на месте.

Она уперла руки в бока и спокойно ответила ему:

- Ты бы, тятяня, не толкался здесь среди баб, а то ухватом нечаянно заденут, и дух из тебя выйдет.

- Что?! - свирепо вскрикивает дед.

- Я говорю, не лез бы в бабское дело, а то борода у тебя совсем выпадет.

Как сказала тетя Дуняша о дедовой бороде, у меня сердце в пятки ушло, вспомнился один случай.

Недавно дед распекал своего сына Петраню за то, что его жена, Дуняша, вышла из повиновения. А когда дед выпускал на волю бранные слова, я заметил, что у него зыбко-зыбко тряслась борода. Я спросил бабушку:

"Почему, когда дед ругается, у него сильно трясется борода?"

Бабушка улыбнулась и ответила:

"Знать, в его бороде содержится зло".

"Может, и верно говорит бабушка? Вон дядя Гордей ходит без бороды, только и знает хихикает да детишкам леденцы дает". И вот я задумал сделать дедушку добрым и хорошим, как дядя Гордей.

Однажды вечером, когда могучий храп деда с разными переливами наполнил избу, я тихонько пробрался на печку с ножницами, которыми стригли овец, и, что называется под самый корешок, отчекрыжил бороду деда...

После этого мне целую неделю пришлось хлебать щи стоя. Но зато теперь при любой вспышке деда только ему напоминали о бороде, как он на полуслове обрывал брань и тут же уходил. И в этот раз он только сердито сплюнул в сторону тети и удалился из кухни.

- А ты чего, в самом деле, начал с ног-то мыться? - замечает мне тетя Дуняша. - Ох, басурман, басурман, сквозняк еще в твоей голове! Давай-ка я сама тебя помою. - Она засучивает рукава и намыливает мне голову.

К тете Дуняше я был привязан больше, чем к бабушке. Хотя бабушка тоже очень меня любила, но любила как-то робко, украдкой. Гладит меня по голове, а сама смотрит, не косится ли на нее какая-нибудь сноха, или из-под кофты вытащит пирожок, сунет мне под подол рубашки и оглянется - не видел ли ее кто. А тетя Дуняша никого не боялась в доме, даже самого деда. Бывало, в праздничное утро вытащит из печи противень и при всех говорит: "Ну-ка, Иван Романович, откушай-ка сдобочку, зачни-ка наш праздник веселый".

И я с гордостью съедал булочку. А в будничные дни или в голове она у меня поищет, или так приласкает.

Никогда она меня не оставляла в стороне. А иногда зазовет нас с Андрюшкой, сыном ее, за печку и как начнет сказывать сказки, так прямо уши развесишь. Ее сказки бабушка называла лихоманскими. Они были суровыми.

Она все больше нам рассказывала о морских штормах и удалых рыбаках. Но иногда рассказывала и веселые. Не знаю, чем они не нравились бабушке. Не забыть мне тети Дуняшину сказку об удалом и хитроумном матросе Кошке, который после кораблекрушения однажды, оставшись среди моря один на шлюпке без парусов и весел, не растерялся, как все остальные люди, матросским ножом вырезал лоскут неба, скроил из него паруса и преспокойно добрался до родных берегов.

Я частенько тогда присаживался на окно и, глядя на небосвод, думал: "Как это матрос Кошка мог ножом отрезать лоскут неба?" Когда об этом спрашивал тетю Дуняшу, в ответ она только весело смеялась.

До замужества тетя Дуняша работала с отцом в рыбачьих ватагах. В семье нашей ее тоже называли ватажницей. Но это слово всегда произносили с презрением.

"Эх, детушки мои, - иногда, вздыхая, говорила нам тетя Дуняша, - если бы моего батюшку не проглотила Моряна, я бы во веки веков не вернулась в деревню! Очень уж полюбилось мне приволье морское. Вы небось и уразуметь не можете, что это такое? - спрашивала она нас. - Море, как небо, широкое, привольное. По небу только ходят одни тучи, а по морю плавают большие-пребольшие корабли и маленькие парусники".

Ее глаза покрывались туманной пеленой, потом она вдруг встряхивала головой и каким-то чужим, незнакомым голосом говорила:

"А вернулась я в деревню из-за жалости к матери, думала я, что осталась она одна и некому ее теперь пожалеть, а мать, оказывается, мной совсем не нуждалась.

Не успела я как следует присмотреться к родимому дому, как она сосватала и выдала меня за нелюбимого человека... Эх, если бы не вы, ребятишки, так я давно упорхнула бы отсюда. А вот появится пушок на ваших бородках, расправлю я тогда свои крылья и повезу вас, детки мои, за синие горы, к черному неспокойному морю, в гости к белокрылым чайкам".

Ее сказки и рассказы очень нас с Андрюшкой волновали. А после обещания повезти в гости к белокрылым чайкам мы с Андрюшкой каждое утро приходили к тете Дуняше и спрашивали: не показался ли на наших бородках пушок?

"Нет, детки, - весело отвечала она, - еще рановато..."

Тетя Дуняша, вылив на мою голову последний ковш воды, прихлопнула меня по спине и сказала:

- Ну, государь Иван Романович, ты теперь настоящий хрусталь, хоть жени на солнечной царевне!

А я смотрю из-под своего мокрого чуба на нее, и мне кажется, что тетя Дуняша сама такая солнечная! Стройная, круглолицая. Глаза у нее, как у сказочной царевны, - звездочками, нос стрункой, а брови - как два серпа. Косу она тоже носила, как царевна, серпом.

- Ну, чего смотришь, государь, на меня? - говорит тетя Дуняша. - Давай будем облачаться в царскую одежду.

И она действительно подает мне невиданной красоты рубаху, вышитую какими-то дивными цветами, каждый цветок величиной с кулак. Тетя Марфуша, как увидела на мне рубаху, так и ахнула:

- Дуняша, не мою ли праздничную кофту ты успела уже перешить Ванятке на рубашку?

- Не волнуйся, Марфуня, - успокаивающе сказала тетя Дуняша, - муж приедет с заработка, тебе шелковую купит.

А когда она на меня надела черные лавочные штанишки, с другой стороны послышался крик:

- Маманя, ты, никак, мои портишки отдала Ванятке?

- Ничего, сынок, - так же спокойно отвечает тетя Дуняша, - как твой тятька построит дом со стеклянной крышей, я тебе тогда плисовые сошью.

- А крыша будет открываться? - позабыв уже о своих штанишках, спрашивает Андрюшка.

- Конечно, будет, - смеется тетя Дуняша.

- Дядя Гаврюха, слышишь? - кричит Андрюшка. - У нас будет дом со стеклянной крышей, тогда я буду прямо с печки пулять в воробьев.

Когда я оделся, тетя Дуняша поставила меня перед собой и сказала:

- Ну, Ванятка, ты теперь настоящий парень, только вот не хватает обуток у тебя! - И ее взор упал на свои полусапожки...

В это время открылась дверь, и на пороге появился дядя Гордей. Он толстенький, низенький, с широким мясистым лицом и необыкновенно крупным носом, похожим на зрелый помидор; из-под его рыжих лохматых бровей хитро выглядывают маленькие мышиные глазки. Они так и бегают, так и мечутся, словно выискивая, где что пло хо лежит. Дядя Гордей сразу заметил меня, но делает вид, будто не видит, и кричит:

- Где тут басурман-то у вас живет? Ах, вот где! - удивленно восклицает он и бросает мне в ноги старенькие, трижды латанные женские валенки.

Я смотрю то на валенки, то на дядю Гордея и никак не могу поверить, что эти валенки брошены мне.

- Ну, чего ты смотришь? - слащавым тенорком говорит дядя Гордей. - Меряй.

Я быстро надеваю их, топаю по скобленому полу и не знаю, что сказать в благодарность дяде Гордею.

- Хороши?

- Шибко хороши! - восхищенно говорю я.

- А если хороши, так и носи на здоровье, помни дядю Гордея.

Обрадовавшись, я быстро подбегаю к своей постели, накидываю на плечи свою шубенку и хочу уже выпорхнуть на улицу.

- Куда! - останавливает меня голос деда Паньки. - В ноги кланяйся.

Я опускаюсь перед дядей Гордеем на колени и машинально повторяю заученные с бабушкой на всякий такой случай слова:

- Пусть тя бог наградит за благодеяния, за щедрость души твоей, отец наш родной...

От этих слов у дяди Гордея на махоньких пуговичках глаз выступают слезы. Он вынимает из кармана большой клетчатый платок и машет мне.

- Хватит, хватит, угодил, сукин кот! - говорит он и вытирает слезы.

С появлением дяди Гордея бабы засуетились, закружились у печки, мужики, чувствуя заранее хмельное, подвинулись ближе к столу, а дядя Гордей стал оделять малышей леденцами, а баб - кренделями. Я получил от него несколько леденцов. Наконец мне удается выбежать на улицу и похвастаться своими валенками. Но бегать долго мне не пришлось, меня снова позвали в дом. Проходя через сени, из чуланчика я услышал разговор:

- Не верьте, маманя, вы этому шилоглазому, - с волнением говорила тетя Дуняша, - не о ребенке у него живот болит, а о корове Авдотьиной. Не осталось теперь таких заведений, где бы за учебу с малолеток брали деньги.

- Не верьте, маманя, вы этому шилоглазому, - с волнением говорила тетя Дуняша, - не о ребенке у него живот болит, а о корове Авдотьиной. Не осталось теперь таких заведений, где бы за учебу с малолеток брали деньги.

- Байт, деньги-то не за учение нужны, а какому-то большому начальнику, за устройство его, - отвечала бабушка.

- Отдали бы лучше мне Ванятку, он меня любит и с Андрюшкой дружится, пусть бы и росли они вместе. - Голос ее задрожал и умолк.

- Ох, Дуняша, милая, говорила уж я старику, - со скорбью отвечала бабушка, - а он что: ватажница сама из общего котла-то жрет. Сбил его Гордейка с пути праведного. Вишь, как он настрополил старика-то? Дескать, пока мальчонка дойдет до дела, за это время он десять коров сожрет.

Когда я зашел в избу, мужики были пьяненькие. Не слушая друг друга, они говорили наперебой. Среди голосов выделялся тенорок дяди Гордея.

- Я очень сердобольный человек, - хлопая себя по груди пухлой ладонью, говорил он, - люблю людей, и баста. Натура уж такая: вижу, человеку можно сделать хорошее, дай, думаю, сделаю.

Увидев меня, мужики сразу притихли.

Дед подозвал к себе, долго смотрел подслеповатыми глазками на меня, а потом сказал:

- Ну, басурман, пора жить-то начинать самому, теперь уж ты не малой. Я в твои годы работал на барском дворе. Вишь этих окаянных, - показал он крючковатым пальцем на моих двоюродных братьев. - Каждый из них имеет своего родителя, а у тебя их нет, значит, тебе надеяться не на кого. А я, вишь, какой стал, можа, до весны дотяну, а там, наверное, и к богу в рай. - И он безнадежно махнул рукой.

Я вспомнил, как дед по ночам надрывно кашляет, ходит по избе, не находя себе места, и мне стало его жалко больше, чем бабушку. Я готов был сейчас обнять, расцеловать его. Но дед продолжал:

- Так вот, я решил тебя отдать на учение в город.

Как только дед произнес слово "город", бабы сразу так заголосили, что мне показалось - в окнах задребезжали стекла. Я посмотрел на них: у бабушки и у тети Дуняши по лицу ручьями текли слезы, а у остальных глаза были сухими, должно быть, они голосили для видимости.

А дед, дыша на меня самогонным перегаром, продолжал:

- Чуешь, куда посылаю тебя? В горо-од. Так вот, гляди, не лоботрясничай там. Слушай, вникай, что будут тебе говорить. Угождай всем, будь ласков. Говорят, ласковый теленок сразу две матки сосет. И не помни зла на деда своего. Это грех. А что драл тебя, как Сидорову козу, это не от зла, а чтобы разум у тебя был светлый. Вот вчера чуть шкуру с тебя не спустил, а сегодня за твое учение корову не пожалел отдать.

- Чай, Буренка все одно была посулена для приданого его матери, - сказала бабушка.

- Молчи, старая ведьма! - закричал дед и мне опять приказал пасть на колени перед дядей Гордеем.

- Стой, кланяйся ему! - кричал дедушка. - Это он взял на себя обузу представить тебя в комиссарское заведение.

Я стоял на коленях перед дядей Гордеем до тех пор, пока на его глазах не появилась влага. После этого дед еще что-то говорил мне, но я уже не слышал его. В ушах у меня, как колокол, беспрерывно звучало: го-род, город, го-род.

Последние минуты пребывания в дедовом доме помню я плохо. Может, потому, что я был слишком взволнован неожиданным событием, или, может быть, потому, что мои мысли тогда полностью были заняты городом, о котором взрослые рассказывали чудеса. Будто бы дома там друг на дружке сидят, а амбары по улицам ходят.

Я никак не мог представить, как это наш дом, не имея ног, вдруг бы залез на соседский и сидел на нем. Чудесные дома и амбары хотелось как можно скорее увидеть собственными глазами.

Но я все-таки помню, как бабушка лампадным маслом мазала мою голову и затем с приговорами долго крестила. Помню, как мои двоюродные братья, прикусив пальцы, не отрывая глаз смотрели на меня, как на диковинного зверя, не смея даже заговорить со мной, будто они видели меня в первый раз. А бабы, отрывая от подолов своих ребятишек, как клушки, кружились возле меня и куда попало совали мне пирожки, ватрушки, лакомую снедь. Мои карманы стали пухлыми.

Потом в нашем доме появился долговязый, с приплюснутым носом дьякон Онисим. Я поцеловал его черную книгу с белым крестом, и после этого он что-то трубно полопотал надо мной, а что, я не знал, и вряд ли кто в доме понимал его лопотание. Наша семья была мордовская. Только тетя Дуняша и кое-кто из мужиков понимали тогда русский язык, а в церковных изречениях не разбирался никто. Но знали все, что дьякон Онисим говорит божественные слова, и, когда он делал передых, все, с меньшего до великого, кланялись до земли.

После моления бабушка всех посадила на лавки. По старинному обычаю, перед дорогой обязательно полагалось посидеть. А затем тетя Дуняша надела на меня старенькую, со сборочками шубенку, перешедшую мне с плеч двоюродной сестренки, и повела на улицу.

- Держись, дитятко, соколом, - говорила она, - не давай себя в обиду. Будь таким же, как Гришка Исхода. Помнишь, я рассказывала тебе про такого ватажника?

И перед моими глазами сразу встал дюжий, молодой черноусый рыбак, который не боялся ни злых людей, ни буйного моря, даже самого морского дьявола.

Когда мы вышли на крылечко, тетя Дуняша троекратно поцеловала меня и сказала:

- А может, и хорошо, что ты уезжаешь отсюда. - Прихлопнув по плечу, толкнула в сторону бабушки, которая стала неподалеку от нас с приподнятой к глазам ладонью и кликала:

- Ванятка, где ты. Поди-ка сюда, последний раз погляжу на тебя.

Когда я подошел, бабушка сразу завопила:

- Ох, улетает мой серый воробушек, ох, во чужие края предалекие!

Покончив с причитанием, она вытерла серым платком выцветшие глаза и стала наставлять меня.

- Плохих людей сторонись, - говорила она, - к хорошим ближе держись.

Пока я был на крылечке, на дворе стоял сплошной вой. Ребятишки выли, бабы причитали, перебирая все мои наилучшие стороны, и причитали они так складно, будто пели грустную песню. Молчала одна тетя Дуняша.

Хотя на дворе было очень морозно, она стояла простоволосая и не отрывала глаз от меня, и мне показалось, что она с завистью смотрела на меня.

Наконец из сарая вывели Буренку, привязали ее к оглобле сытого мерина дяди Гордея. Меня посадили на сани, и покатили мы с дядей Гордеем в неведомый для меня край.

Наша старенькая избенка последний раз жалостливо посмотрела на меня тусклыми окнами и скрылась за поворотом дороги. Потом из-за какого-то забора выглянула она еще раз, показала старую соломенную крышу, похожую на голову пьяного старика, и, наконец, чужие дома закрыли ее от меня. Выехав за село, дядя Гордей свернул лошадь в сторону Мокшанки: там мы должны были оставить Буренку, а сами поехать дальше в город.

Пока перед моими глазами виднелось родное село, я все время плакал, вернее не плакал, а только всхлипывал.

Дядя Гордей глядел, глядел на меня и сказал:

- Будет тебе, басурман! Чай, не к дьяволу на рога тебя везу, а в комиссарское заведение.

После его слов мне стало легче. Видимо, слово "комиссарское" подействовало на меня успокаивающе.

Я прижался плотнее к спине дяди Гордея и подумал: "Неужели я буду всамделишным комиссаром? Конечно, буду, коли так говорят большие".

И тут же я представил себя комиссаром. На мне широкие, как у Фильки-солдата, галифе, через грудь - крест-накрест ремни, на одном боку - острая сабля, а на другом - наган в кожаной сумке. И вот в таком грозном виде я уже шагаю по родному селу.

"Что это за комиссар появился в нашем селе? - шушукаются люди. - Да это, никак, Ванятка Остужев вернулся из комиссарского заведения?"

"Смотрите, каким раскрасавцем стал!" - ахают бабы.

"А сабля-то, сабля у него, что твоя икона блестит!" изумляются мужики.

А я задираю голову и будто не слышу их. Иду в сторону дедовского дома и, как рекрутский начальник Филька, командую себе: "Ать-два, ать-два"...

Я так размечтался, что даже не заметил, как мы прибыли в Мокшанку.

Когда въехали в обширный двор дяди Гордея, нам навстречу выбежала толстенькая подвижная тетя Матрена, сестра моей матери, жена дяди Гордея. Тетя Матрена окинула нас взглядом и, не дав опомниться, сразу сообщила:

- Гордюша, в деревне несчастье случилось.

- Что там еще случилось? - с тревогой спросил дядя Гордей.

- Митька, Кузьки Косого сын, чуть не задохнулся в бане, еле откачали.

- Вот и хорошо, пусть следующий раз без креста не заходит в баню.

Тетя Матрена, видя, что ее сообщение на мужа не произвело никакого впечатления, с сияющим лицом и распростертыми руками кинулась ко мне.

- Миленький, родненький, птенчик ты сестричкин! - защебетала она.

Но, увидев на моих ногах валенки, она поперхнулась, и ее круглое лицо сразу вытянулось.

- Ой, баран ты пустоголовый, - взвыла она волчицей на дядю Гордея. - Этим валенкам по дому износа еще не было бы, а ты отдал! Скоро рубашку свою отдашь людям!

- Бог велит все напополам делить, - ответил дядя Гордей и повел нашу Буренушку в сарай.

Назад Дальше