Под городскими вязами - Франс Анатоль "Anatole France" 10 стр.


— Полине Жири сорок семь лет,— перебил г-н де Термондр.

— Вполне возможно,— сказал Пайо.

— Самое меньшее сорок семь,— подхватил доктор.— Грыжа была двухсторонняя и ущемленная. Так! Начинаю вправлять надавливанием. Нажимаешь только слегка, но все же поупражняешься так с полчаса, и у тебя и руки и спина — как изломанные. А возился я добрых пять часов, десять раз принимался, пока вправил.

Когда доктор Форнероль дошел до этого места повествования, книгопродавец Пайо отлучился в лавку к покупательницам, которые спрашивали занимательные книги для чтения на даче. И доктор продолжал свой рассказ, обращаясь теперь к одному г-ну де Термондру:

— Меня точно избили. Говорю пациенту: «Надо лежать по возможности на спине, пока бандажист не сделает вам бандаж по моим указаниям. Лежите на спине, а то опять будет ущемление! Сами знаете, как это весело! Уже не говоря о том, что в один прекрасный день совсем окачуритесь. Поняли?» — «Да, господин доктор».— «Вот и отлично!»

Ну, пошел я во двор помыться под краном. Понимаете, после таких упражнений требуется привести себя в порядок! Разделся до пояса, с четверть часа терся простым мылом. Оделся. Выпил стаканчик белого вина, который мне вынесли в палисадник. Рассвет чуть брезжит, жаворонок поет, ну, пошел я опять в дом к больному. Там еще совсем темно. Кричу в тот угол, где стоит кровать: «Вы меня поняли? Не подыматься, пока не получите новый бандаж. Старый ни к чорту не годится. Слышите?» Ответа нет. «Вы спите?» Тут слышу у себя за спиной голос старухи: «Господин доктор, его дома нет. Терпения не было лежать, пошел на виноградник».

— Узнаю крестьян,— сказал г-н де Термондр.

Он призадумался и добавил:

— Доктор, Полине Жири сейчас сорок девять. Она дебютировала в тысяча восемьсот семьдесят шестом году в театре Водевиль; тогда ей было двадцать два. Я точно знаю.

— В таком случае,— сказал доктор,— ей теперь сорок три, поскольку сейчас тысяча восемьсот девяносто седьмой год.

— Не может быть,— возразил г-н де Термондр,— во всяком случае она на шесть лет старше Розы Макс, а той сейчас за сорок.

— Старше Розы Макс? Не отрицаю, но она все еще очень хороша,— отозвался доктор.

Он зевнул, потянулся и сказал:

— Возвратившись с холма Дюрок в шесть часов утра, я застал у себя в передней двух учеников из булочной с улицы Тентельри, которых прислали за мной, так как булочница собралась родить.

— Неужели же недостаточно было прислать одного?

— Их послали одного вслед за другим,— ответил доктор.— Спрашиваю, были ли уже характерные симптомы. Молчат, но тут прикатил на хозяйской таратайке третий посланец. Сажусь с ним рядом. Поворачиваем, и через минуту трясемся по мостовой улицы Тентельри.

— Вспомнил! — воскликнул г-н де Термондр, думавший о своем.— Она дебютировала в Водевиле в шестьдесят девятом году. А в семьдесят шестом с ней познакомился мой кузен Куртре и… стал бывать у нее.

— Вы имеете в виду Жака Куртре, драгунского капитана?

— Нет, я имею в виду Аженора, скончавшегося в Бразилии… У нее есть сын, в прошлом году его выпустили из Сен-Сирской военной школы.

При этих словах г-на де Термондра в лавку вошел г-н Бержере, преподаватель филологического факультета.

За г-ном Бержере признавалось неотъемлемое право на одно из академических кресел фирмы Пайо, так как он был самым усердным участником бесед в букинистическом углу. Любящей рукой перелистывал он старые и новые книги, и хотя сам никогда ничего не покупал, боясь, что ему достанется от жены, все же встречал радушный прием у г-на Пайо, который его уважал, ибо видел в г-не Бержере кладезь премудрости и горнило той науки и той изящной словесности, которыми живут и кормятся книгопродавцы. Букинистический угол был единственным местом в городе, где г-н Бержере мог спокойно сидеть в полное свое удовольствие, потому что дома жена то и дело гоняла его из комнаты в комнату под разными хозяйственными предлогами; на факультете невзлюбивший его декан спровадил его вести семинар в темный и сырой подвал, куда неохотно шли слушатели, а во всех трех кругах городского общества на него дулись за его каламбур о Жанне д’Арк.

Итак, г-н Бержере прошел в букинистический угол.

— Здравствуйте, господа! Что нового?

— Ребеночек у булочницы с улицы Тентельри,— сказал доктор.— Двадцать минут тому назад я извлек его на свет божий. Я как раз собирался рассказать об этом господину де Термондру. И должен признаться, я намучился.

— Ребенок, видимо, раздумывал, стоит ли родиться,— заметил г-н Бержере.— Будь у него ум и дар предвидения и знай он наперед, что ожидает человека на земле, а особенно в нашем городе, он бы ни за что не согласился.

— Родилась прехорошенькая девочка,— сказал доктор,— прехорошенькая девочка с родимым пятном, похожим на малину, под левым соском.

Между доктором и г-ном де Термондром завязался разговор.

— Вы сказали, доктор, прехорошенькая девочка с родимым пятном, похожим на малину, под левым соском? Будут говорить, что булочницу потянуло на малину, когда она снимала сорочку. Ведь недостаточно матери захотеть чего-нибудь для того, чтобы получилось соответствующее родимое пятно на плоде, который она носит под сердцем. Надо еще, чтоб она дотронулась до своего тела. И тогда ребенок будет отмечен родимым пятном на том же месте. Ведь так, кажется, верят в народе, доктор?

— Верят глупые бабы,— ответил доктор Форнероль.— Хотя я знавал мужчин и даже врачей, которые в данном отношении были не лучше баб и разделяли суеверия кормилиц. Мне же мой многолетний опыт, знакомство с опубликованными наблюдениями ученых, а главное общий взгляд на эмбриологию не позволяют присоединиться к этому народному поверью.

— Значит, доктор, по вашему мнению, родимые пятна ничем не отличаются от других пятен, которые появляются на коже по неизвестным причинам?

— Позвольте! Родимые пятна — особый случай. В них нет кровеносных сосудов. Они не растягиваются, как наросты, с которыми их иногда путают.

— Вы утверждаете, что они особого свойства. Делаете ли вы из этого какие-либо выводы относительно их происхождения?

— Абсолютно никаких.

— Но если эти пятна не вызваны реальными желаниями, если вы им отказываете в… как бы лучше выразиться?.. в психологическом основании, то как понять, почему так повезло поверью, о котором упоминается в библии и которое до сих пор еще разделяют очень многие. Моя тетка Пастре была очень умной и несуеверной женщиной. Умерла она прошлой весной на семьдесят восьмом году жизни — и до конца дней своих считала, что три белые смородинки на плече ее дочери Берты были августейшего происхождения и зародились в парке Нейи, где она гуляла во время беременности осенью тысяча восемьсот тридцать четвертого года и где была представлена королеве Мaрии-Амалии {36}, которая прошлась с ней по дорожке, обсаженной кустами смородины.

Доктор Форнероль ничего не ответил. Он не был расположен особенно противоречить богатым пациентам. Но г-н Бержере, преподаватель филологического факультета, склонил голову на левое плечо и устремил взор вдаль, как обычно делал, когда собирался говорить. Затем сказал:

— Господа, известно, что пятна, называемые родимыми, сводятся к нескольким типам, по цвету и форме напоминающим клубнику, смородину, малину, винные или кофейные пятна. Может быть, сюда же следует отнести расплывчатые желтые пятна, в которых пытаются усмотреть сходство с куском пирога или телячьим паштетом. Ну, как можно поверить, будто беременных женщин только и тянет что на вино да на кофе с молоком или на красные ягоды, ну, скажем, еще на телятину? Такая мысль не вяжется с философией природы. Желание, которое, по мнению некоторых философов, создало мир и на котором этот мир зиждется, проявляется в беременных женщинах так же, как и во всех живых существах, только в них оно сильнее и разнообразнее, оно возбуждает в них тайный жар, скрытое исступление, непонятное волнение. Не вдаваясь в разбор того, как действует их особое положение на вожделения, свойственные животному и даже растительному миру, мы признаем, что это положение отнюдь не вызывает безразличия, оно скорей извращает и раздражает глубоко скрытые инстинкты. Если бы на тельце новорожденного действительно запечатлевались материнские желания, то можно не сомневаться, что у него на коже появились бы не только безобидные ягоды или капельки кофе, о которых так любят толковать словоохотливые кумушки.

— Согласен с вами,— сказал г-н де Термондр,— женщины неравнодушны к драгоценностям, и многие дети рождались бы с сапфирами, рубинами и изумрудами на пальцах и с золотыми браслетами на руках; жемчужные ожерелья, брильянтовые колье покрывали бы им шею и грудь. Это еще куда ни шло, таких детей не надо было бы прятать.

— Вот именно,— подтвердил г-н Бержере.

И взяв со стола XXXVIII том «Всеобщей истории путешествий», оставленный г-ном де Термондром, преподаватель филологического факультета уткнул нос в книгу, открывшуюся на 212-й и 213-й страницах, на которых вот уже шесть лет с какой-то роковой неизбежностью неизменно открывался этот том, словно подчеркивая монотонность жизни, словно символизируя однообразие университетских работ и захолустных будней, за которыми следуют смерть и тление в гробу. И на этот раз г-н Бержере прочитал, как уже читал много раз, первые строчки 212-й страницы XXXVIII тома «Всеобщей истории путешествий»: «…искать проход на север. „Именно этой неудаче,— сказал он,— мы обязаны тем, что имели возможность вновь посетить Сандвичевы острова и обогатить наше путешествие открытием, которое, хотя оно и было последним по времени, повидимому, во многих отношениях окажется наиболее значительным из открытий, до сих пор сделанных европейцами на всем протяжении Тихого океана“. Счастливым предположениям, о которых, казалось, возвещали эти слова, к сожалению, не суждено было свершиться…»

И опять, как и всегда, чтение этих строк нагнало на него тоску. Покуда он предавался ей, книгопродавец Пайо пренебрежительно и свысока разговаривал с молодым солдатом, зашедшим купить на одно су почтовой бумаги.

— Почтовой бумагой на листы не торгуем,— отрезал г-н Пайо и повернулся спиной к солдату.

Затем он стал жаловаться на Леона, своего приказчика,— никогда-то его нет на месте, как пошлешь куда, так и пропал. И приходится самому отрываться по пустякам. Вот и сейчас — не угодно ли — дай почтовой бумаги на одно су!

— Я вспоминаю,— сказал доктор Форнероль,— что как-то в базарный день к вам зашла крестьянка за пластырем и вы едва уговорили ее не задирать подол и не показывать вам больное место, куда надо было налепить пластырь.

Книгопродавец Пайо ответил на этот анекдотический рассказ молчанием, означавшим оскорбленное достоинство.

— Бог мой! — воскликнул великий книголюб г-н де Термондр.— Спутать высоконаучную лавку нашего Фробейна {37}, нашего Эльзевира, нашего Дебюра {38} с жалкой медицинской кухней Фомы Диафуария {39} — какое оскорбление!

— Женщина, конечно, не видела ничего плохого в том, что показывала Пайо, где у нее болит,— сказал доктор Форнероль.— Но судить по ней о крестьянках вообще нельзя. Обычно они чрезвычайно неохотно показываются врачу. Мои сельские коллеги не раз на это жаловались. Серьезно больные крестьянки упираются и не дают себя осмотреть, чего при тех же обстоятельствах не делают горожанки, и уж, конечно, не делают светские дамы. Я сам знаю случай с фермершей из Лусиньи, умершей от опухоли на внутренних органах, которую она так и не дала исследовать.

Господин де Термондр, будучи представителем нескольких местных ученых обществ, отличался предвзятыми мнениями ученых и прицепился к этим замечаниям: он стал обвинять Золя в позорной клевете на крестьян в его книге «Земля». Такое обвинение вывело г-на Бержере из его меланхолической задумчивости, и он сказал:

— Смотрите, как бы крестьяне действительно не оказались кровосмесителями, пьяницами и отцеубийцами, какими их изобразил Золя. Нелюбовь к медицинскому осмотру нисколько не доказывает целомудрия. Она доказывает только, как сильны предрассудки у людей ограниченных. Чем они примитивнее, тем сильнее в них предрассудки. Предрассудок, по которому считается, что показаться в голом виде стыдно, силен в крестьянской среде. У людей интеллигентных и с художественно развитым вкусом он ослаблен привычкой к ваннам, душам и массажу, а также эстетическим чувством и склонностью к чувственным ощущениям и потому легко уступает соображениям гигиены и здоровья. Вот все, что можно вывести из слов доктора.

— Я заметил,— сказал г-н де Термондр,— что хорошо сложенные женщины…

— Таких нет,— возразил доктор.

— Доктор, вы напоминаете мне моего мозольного оператора,— продолжал г-н де Термондр.— Он мне как-то сказал: «Если бы вы, сударь, были мозольным оператором, то не сходили бы с ума по женщинам».

Книгопродавец Пайо, который уже несколько мгновений прислушивался, стоя у стены, сказал:

— Не понимаю, что творится в «доме королевы Маргариты» — какие-то крики, двигают мебель…

И в нем пробудились привычные опасения:

— Старуха, чего доброго, подожжет дом, и весь квартал выгорит: тут все дома деревянные.

Никто не отозвался, никто не постарался успокоить его нудные жалобы. Доктор Форнероль тяжело поднялся, с усилием расправил затекшие мускулы и пошел по визитам.

Господин де Термондр натянул перчатки и направился к дверям. Потом, заметив длинного сухощавого старика, переходившего площадь четким, твердым шагом, сказал:

— Вон идет генерал Картье де Шальмо. Не посоветовал бы я префекту попадаться ему на глаза.

— А почему? — спросил г-н Бержере.

— Потому что эти встречи не очень приятны для господина Вормс-Клавлена. Прошлое воскресенье префект, ехавший в коляске, повстречал генерала Картье де Шальмо, который шел пешком с женой и дочерьми. Откинувшись на спинку сиденья, не снимая шляпы, он помахал рукой генералу, крикнув: «Здрасьте, здрасьте, генерал!» Генерал покраснел от гнева. У людей застенчивых гнев бывает ужасен. Генерал Шальмо не помнил себя. Он был страшен. На глазах всего города он передразнил фамильярный жест префекта и крикнул громовым голосом: «Здрасьте, здрасьте, префект!»

— Ничего больше не слыхать в «доме королевы Маргариты»,— сказал г-н Пайо.

XIII

Полуденное солнце метало свои жгучие белые стрелы. В небе — ни облачка, в воздухе — ни дуновения. Вся земля была погружена в глубокий покой; только солнце в небе свершало свой пламенный путь. Короткие тени тяжело и недвижно лежали у вязов в безлюдном городском саду. На дне канавы, идущей вдоль вала, спал сторож. Птицы умолкли.

Сидя под тенистыми древними деревьями на кончике скамьи, на три четверти залитой солнцем, г-н Бержере забывал в любезном его сердцу уединении о жене, о двух дочках, о скромной жизни в скромной квартирке и, подобно Эзопу, наслаждался свободным полетом фантазии, дав волю своей критической мысли, которая касалась то живых, то умерших.

Тем временем по широкой аллее проходил аббат Лантень, ректор духовной семинарии, с требником подмышкой. Г-н Бержере поднялся и предложил аббату место в тени на скамье. Г-н Лантень сел не спеша, с подобающим его сану достоинством, которое никогда его не покидало и было для него вполне естественным. Г-н Бержере сел рядом, там, где тень перемежалась со светом, пробивающимся сквозь более редкую листву на концах веток. Теперь его черный сюртук покрылся золотыми кружочками, и г-н Бержере зажмурился, так как свет слепил его.

Он приветствовал аббата Лантеня в следующих выражениях:

— Господин аббат, повсюду говорят о том, что вас назначат епископом туркуэнским. «Я этой вести рад и жду ее свершенья». Но выбор был бы слишком хорош, а потому я в нем сомневаюсь. Вас считают монархистом, и это вам вредит. Разве вы не республиканец, как и сам папа?

Лантень. Я республиканец, как и сам папа. Это значит, что я соблюдаю мир и не вступаю в войну с республиканским правительством. Но мир — еще не любовь. Я не люблю республики.

Бержере. Догадываюсь о причинах. Вы ставите ей в упрек неприязнь к духовенству и свободомыслие.

Лантень. Разумеется, я ставлю ей в упрек безбожие и враждебное отношение к духовенству. Но и безбожие и враждебность не обязательно ей присущи. Они — от республиканцев, а не от республики. Они ослабевают и усиливаются в зависимости от перемены лиц. Сегодня они слабее, чем были вчера. Завтра, может быть, возрастут. Возможно, наступит день, когда их не будет вовсе, как не было их в правление маршала Мак-Магона {40} или по крайней мере при первых притворных шагах этого президента и при обманувшем нас правительстве шестнадцатого мая {41}. Они от людей, а не от порядка вещей. Но даже если бы республика и чтила религию и духовенство, я все же ненавидел бы ее.

Бержере. За что?

Лантень. За многоликость. Это — ее исконный порок.

Бержере. Я не совсем вас понимаю, господин аббат.

Лантень. Все оттого, что у вас не богословский ум. В прежние времена богословие накладывало свой отпечаток даже на мирян. В тетрадях, сохранявшихся у них со школьных лет, они черпали основные понятия философии. Особенно справедливо это по отношению к людям семнадцатого века. Тогда всякий образованный человек, даже поэт, умел философски мыслить. «Федра» Расина опиралась на учение Пор-Рояля. Теперь же, когда богословие загнано в семинарии, никто уже не умеет рассуждать философски, и светские люди теперь почти так же глупы, как поэты и ученые. Ведь говорил же мне вчера господин де Термондр, в полном убеждении, что говорит умные вещи, будто церковь и государство должны сделать взаимные уступки. Люди теперь ничего не знают, ни о чем не думают. Пустые слова зря колеблют воздух. Мы живем в Вавилоне. Вот и вы, господин Бержере, гораздо больше занимались Вольтером, чем святым Фомой {42}.

Назад Дальше