Суверенность блага - Мердок Айрис 2 стр.


Искусство, которое считается таинством или источником благотворной энергии, имеет, однако, дополнительное измерение. Искусство менее доступно, чем природа, но оно и более поучительно, так как является продуктом человеческой деятельности, а определенные виды искусства в прямом смысле посвящены делам человека. Искусство — это творение человека, и от художника требуется не только талант, но и добродетель. Хороший художник смел, искренен, терпелив, скромен в том, что касается его искусства; и эти качества интуитивно ощущаются даже в абстрактном (nonrepresentational) искусстве. Кто-то может даже выдвинуть осторожное предположение, что абстрактное искусство яснее выражает то, что относится к добродетели. Часто признавалась духовная роль музыки, хотя теоретики были осторожны в ее анализе. Как бы то ни было, связь морали с репрезентирующими видами искусства, которые более очевидным образом держат свое зеркало перед природой,[4] не является простым результатом нашей интуиции относительно самого вида искусства, в рамках которого работает художник.

Эти виды искусства, особенно литература и живопись, обнаруживают особый смысл, сопрягающий понятие добродетели с положением человека. Демонстрируя величайшую важность добродетели, они показывают нам ее абсолютную бесцельность; наслаждение искусством — это упражнение в любви к добродетели. Бесцельность искусства это не бес- цельность игры, а бесцельность самой человеческой жизни; форма в искусстве имитирует, строго говоря, самодостаточную бессмысленность универсума. Хорошее искусство открывает те мельчайшие и абсолютно случайные детали мира, которые мы обычно не замечаем из-за чрезмерного эгоизма и робости, и это открытие сопровождается чувством единства и формы. Эта форма часто кажется нам загадочной, потому что не совпадает с образами нашей фантазии. Ибо нет ничего загадочного в формах плохого искусства, потому что они представляют собой узнаваемые и известные обходные пути, по которым устремляются наши эгоистичные мечты. Хорошее искусство показывает нам, как сложно быть объективным, открывая нам, насколько поразному мир являет себя объективному взгляду. В форме, всегда доступной созерцанию, искусство дает нам правдивый образ человеческого положения. Для многих из нас это, фактически, единственный контекст, позволяющий его увидеть. Искусство выходит за рамки эгоистичных и навязчивых ограничений личности и способно усилить восприимчивость его потребителя. Это нечто вроде опосредованной добродетельности (goodness by proxy). Оно лучше всего демонстрирует нам сочетание в человеческих существах ясного реалистичного взгляда и сочувствия. Реализм великого художника — это не фотографический реализм; его сущность — в сострадании и справедливости.

В нем мы находим замечательный способ освободиться от нашей склонности утаивать смерть и случайность посредством измышления форм. Любая история, которую мы рассказываем о себе, утешает нас, так как она придает форму тому, что в противном случае казалось бы невыносимо случайным и незавершенным. Однако человеческая жизнь случайна и незавершенна. Роль трагедии и комедии, равно как и живописи, — показать нам страдание без трепета, а смерть — без утешения. Если же в этом и можно найти какое-то утешение, то это суровое утешение красотой, которая учит, что в жизни нет ничего ценного, кроме стремления быть добродетельным. Мазохизм — величайший и самый коварный враг художника. Непросто изобразить смерть — смерть настоящую, а не поддельную и приукрашенную. Даже Толстой не совладал по-настоящему со смертью Ивана Ильича, хотя в других работах ему это удавалось. Великих смертей в литературе немного, но они с образцовой ясностью обнаруживают, каким образом искусство нас вдохновляет — путем сопоставления, почти отождествления, бесцельности и ценности. Смерть Патрокла, смерть Корделии, смерть Пети Ростова. Все суета. Важно только одно — способность видеть все ясно и ответствовать справедливо, а это невозможно без добродетели. Пожалуй, одно из величайших достижений — соединение чувства абсолютной смертности не с трагическим, а с комическим. Шеллоу и Сайленс.[5] Степан Трофимович Верховенский.

Искусство в таком случае отнюдь не развлечение и не дело второстепенной важности; именно оно, в сравнении с другими видами человеческой деятельности, производит наиболее сильное воспитательное (educational) воздействие; оно позволяет увидеть природу морали. Искусство дает ясный смысл многим идеям, которые кажутся более загадочными, когда мы сталкиваемся с ними где-то еще, и оно дает нам ключ к тому, что происходит в других областях. Понимание любого искусства подразумевает признание иерархии и авторитета. Существует очевидное различие достоинств, есть великие и есть малые, и даже Шекспир не совершенен. Хорошее искусство, в отличие от плохого, в отличие от «хеппенинга»,[6] находится исключительно вне нас и сопротивляется нашему сознанию. Мы подчиняемся его авторитету, повинуясь незаин- тересованной и неэгоистичной любви. Искусство обнаруживает перед нами единственный смысл, позволяющий сопрягать вечное и неизменное с преходящим. Будь то репрезентирующее или нет, искусство открывает нам те аспекты мира, которые наше обыденное притупленное мечтательное сознание увидеть неспособно. Оно разрывает окружающую нас пелену и придает смысл понятию реальности. Искусство обнажает истинный облик добродетели, являющейся в окружении смерти и случайности.

Платон считал, что красота может быть отправной точкой благой жизни, но он не доверял искусству. Мы видим, как в этом великом духе развернулась мучительная борьба между художником и святым. Платон видел в красоте прекрасного мальчика пробуждающую силу, наличие которой он отрицал в красоте природы и искусства. По-видимому, он был уверен, что любое искусство является плохим: это только вымысел и утешение, искажающее реальность. Учитывая контекст его теории идей, можно предположить, что он колебался в оценке природы. Существуют ли идеи волос или грязи?[7] Если существуют, то природа входит в область истинного созерцания (truthful vision). (Мои предыдущие аргументы, использующие термины Платона, исходят, разумеется, из того, что идеи существуют.) Другая отправная точка, или путь, о котором Платон говорит намного чаще, — это путь τεχναι, к каковым относятся науки, ремесла и интеллектуальные дисциплины (исключая искусства). Думаю, что такой пусть интеллекта действительно существует: не так уж трудно уловить смысл, позволяющий рассматривать интеллектуальные дисциплины как дисциплины моральные. Между моралью и другими, казалось бы, совершенно отличными от нее человеческими практиками есть существенные связующие идеи, и применительно к τεχναι эти идеи обнаруживаются, пожалуй, наиболее ясно. Как и в рассуждении о природе искусства, можно подойти к пониманию центральной идеи морали, выяснив существо интересующих нас понятий на примере их упрощенного использования в других областях. Я имею в виду такие понятия, как справедливость, точность, правдивость, реализм, скромность, смелость, выражающуюся в ясном видении вещей, любовь как верность и даже страсть, лишенную сентиментальности или эгоизма.

Сам Платон считал самой важной τεχνη математику, поскольку она превосходит все остальные своей строгостью и абстрактностью. Я же в качестве примера возьму более близкое мне τεχνη — изучение языка. Если я учу, например, русский язык, то сталкиваюсь с авторитетной структурой, требующей моего уважения. Задача является сложной, а цель отдаленной и даже, возможно, никогда полностью не достижимой. Моя работа состоит в постепенном раскрытии чего-то, что существует независимо от меня. Внимание же вознаграждается знанием реальности.

Любовь к русскому языку заставляет меня забыть себя и обращает меня к чему-то мне чуждому. Мое сознание не может над этим возобладать, оно не может его поглотить, его реальность не может быть отвергнута или обращена в фантом. Честность и скромность, которые требуются от студента (не притворяться знающим то, чего не знаешь), подготавливает к честности и скромности ученого, которому даже в голову не придет замалчивать факт, опровергающий его теорию. Конечно, есть вероятность злоупотребления τεχνη; ученый, узнав о том, что его открытия могут быть использованы в дурных целях, может почувствовать необходимость прекратить определенные исследования. Но если отвлечься от такого рода особых случаев, приобретение знаний является упражнением в добродетели, равно как и развитием таланта. И именно такого рода занятия обнаруживают тот фундаментальный способ, каким добродетель сопрягается с реальным миром.

Я предположила, что в случае с τεχναι природа центральных понятий морали, таких как справедливость, правдивость и скромность, проявляется лучше всего. Также очевидны развитие и взаимосвязь этих понятий, ведь то, что с одной стороны кажется лишь точностью, с другой стороны выглядит, скорее, как справедливость, смелость или даже любовь. Развивая Sprachgefuhl, чувство языка, мы развиваем разумную и почтительную восприимчивость к чему-то, что очень похоже на другой организм. Интеллектуальная дисциплина может играть роль, подобную той, которую я приписывала искусству: она может обогатить воображение, расширить горизонт нашего видения, придать точность нашим суждениям. Когда Платон сделал математику царицей τεχνη, он полагал, что математическая мысль уводит ум прочь от материального мира и наделяет его способностью постигать реальность нового типа, очень непохожую на обычные явления. Можно считать, что и другие дисциплины — история, филология, химия — открывают нам новый тип предметов и новую реальность, находящуюся за пределами явлений. Однако это еще не духовная жизнь, и ум, останавливающийся на этом, не обретает всей полноты добродетели.

Я предположила, что в случае с τεχναι природа центральных понятий морали, таких как справедливость, правдивость и скромность, проявляется лучше всего. Также очевидны развитие и взаимосвязь этих понятий, ведь то, что с одной стороны кажется лишь точностью, с другой стороны выглядит, скорее, как справедливость, смелость или даже любовь. Развивая Sprachgefuhl, чувство языка, мы развиваем разумную и почтительную восприимчивость к чему-то, что очень похоже на другой организм. Интеллектуальная дисциплина может играть роль, подобную той, которую я приписывала искусству: она может обогатить воображение, расширить горизонт нашего видения, придать точность нашим суждениям. Когда Платон сделал математику царицей τεχνη, он полагал, что математическая мысль уводит ум прочь от материального мира и наделяет его способностью постигать реальность нового типа, очень непохожую на обычные явления. Можно считать, что и другие дисциплины — история, филология, химия — открывают нам новый тип предметов и новую реальность, находящуюся за пределами явлений. Однако это еще не духовная жизнь, и ум, останавливающийся на этом, не обретает всей полноты добродетели.

Теперь я хочу подойти к центральной проблеме моей аргументации — Благу. Красота и τεχναι — это, если воспользоваться платоновскими образами, текст, написанный большими буквами. Само понятие Блага — это трудноразличимый, но, в сущности, похожий текст, написанный мелкими буквами. Упражняясь в интеллектуальных дисциплинах, наслаждаясь искусством и природой, мы приобщаемся к ценности самозабвения, реалистичности и правильного восприятия. Мы используем свое воображение не для того, чтобы убежать от мира, а чтобы воссоединиться с ним, и это воодушевляет нас, поскольку между обычным притупленным сознанием и постижением реального существует определенная дистанция. Ценностные понятия (value concepts) здесь явным образом прикованы к миру, они являются в поле напряжения, образовавшемся между умом, занятом поиском истины, и миром, но сами по себе они не изменяются по прихоти личной воли. Авторитетное превосходство морали — это превосходство истины, то есть реальности. Мы можем видеть объем и уточнение объема этих понятий по мере того, как терпеливое внимание постепенно превращает точность в умение различать (discernment). В таком случае мы можем видеть, что для таких существ, как мы, естественно сохранять единство любви и справедливости, ясного видения и уважения к реальности.

Труднее понять, что когда речь идет об основных проблемах морали, то с добродетелью все обстоит точно так же. Люди сложнее, загадочнее и намного менее однозначны, чем языки или математические понятия, а эгоизм делает наше отношение к ним гораздо более сбивчивым и путаным. Невежество, смятение, страх, отсутствие беспристрастности и возможности проверки — все это нередко вызывает у нас ощущение, что моральный выбор представляет собой нечто произвольное, зависящее от личной воли, а не от внимательного изучения. Наши привязанности обычно эгоистичны и сильны, иногда даже сложно помыслить возможность превращения нашей эгоистичной любви в неэгоистичную. И все же, неужели ситуация здесь совершенно особая? Следует ли оставить дома ребенка, отстающего в развитии, или отправить его в интернат? Следует ли заботиться о пожилом родственнике, доставляющем столько хлопот, или выставить его? Сохранять ли несчастливый брак ради детей? Должен ли я оставить семью ради политической деятельности? Должен ли я игнорировать мнение семьи, погруженный в свои занятия искусством? Правильный ответ может дать только любовь, а она всегда есть упражнение в справедливости, реализме и трезвом взгляде (looking). Сложно сохранять сосредоточенность на реальной ситуации, вновь тайком не скатиться к самоутешению и жалости по отношению к самому себе, чувству обиды, фантазированию и отчаянию. Отказ от внимательности может даже вызвать ложное чувство свободы: с таким же успехом я могу подбросить монету. Конечно, добродетель — это хорошая привычка и действие согласно долгу. Но для людей подоплекой такой привычки и таких действий является лишь особая прозорливость (mode of vision) и благая направленность сознания (good quality of consciousness). Задача состоит в том, чтобы увидеть мир так, как он есть. Философия, рассуждающая о долге вне контекста, превозносящая идею свободы и силы как особых, наивысших ценностей, пренебрегает этой задачей и умалчивает о связи добродетели с реальностью. Когда пробьет час. мы действуем должным образом не по причине силы воли, а в соответствии с характером наших обычных привязанностей, с тем пониманием и энергией, которыми мы располагаем. И в этом задействована вся активность нашего сознания.

Главный поясняющий образ, соединяющий вместе различные аспекты картины, которую я пытаюсь представить, — это понятие Блага. Его нелегко осмыслить, отчасти потому, что у него есть много ложных двойников, выскочек-посредников, изобретенных человеческим эгоизмом, чтобы задача достижения добродетели выглядела легче и привлекательнее: История, Бог, Люцифер, Идея силы, свобода, цель, воздаяние и даже Божий суд здесь нерелевантны. Мистики всех мастей обычно знали об этом и, до предела используя возможности языка, пытались изобразить обнаженность и одиночество Блага, его абсолютную никчемность (for-nothingness). Можно сказать, что подлинная мораль — это своего рода неэзотерический мистицизм, берущий начало в строгой и безутешной любви к Благу. Когда Платон хочет разъяснить, что есть Благо, он прибегает к образу солнца. Странник, отправившийся на поиски морали, выходит из пещеры, видит реальный мир, освещенный солнцем, и только в последнюю очередь может взглянуть на само солнце. Теперь я хочу прокомментировать различные аспекты этой чрезвычайно богатой метафоры.

Солнце можно увидеть лишь в конце долгого поиска, подразумевющего переориентацию (узники должны обернуться) и восхождение. Оно реально, оно там, снаружи, но очень далеко. Оно дает свет и энергию и наделяет нас способностью познавать истину. В свете солнца мы видим истинные отношения вещей в мире. Смотреть на само солнце в высшей степени сложно, и это не то же самое, что созерцание вещей в его свете. Оно совсем не похоже на те вещи, которые освещает. Обратите внимание на используемую здесь метафору «вещь». Благо — это такое понятие, применительно к которому (и это касается не только философского языка) мы используем платоновскую терминологию, когда говорим о его поиске или о любви к нему. Можно всерьез говорить о хороших вещах, людях и произведениях искусства, в то же время прекрасно зная об их недостатках. Благо обитает как бы по обе стороны границы, и стремление к безусловной доброте (goodness) мы можем сочетать с реалистическим чувством нашей ограниченности в ее достижении. При всей нашей слабости призыв «будь совершенен» обладает для нас смыслом. Понятие Блага нельзя свести к эгоистичному эмпирическому сознанию. Это не просто ярлык волевого выбора, и функциональное и случайное использование понятия «хороший» (хороший нож, хороший парень) не дает ключа к пониманию структуры этого понятия, как ни стремились доказать обратное многие философы. Правильное и се- рьезное употребление термина отсылает нас к совершенству, которого, быть может, не встретишь в нашем мире («в нас нет добра») и которое несет в себе идею иерархии и трансцендентности. Откуда мы знаем, что «самое замечательное» вовсе не означает «совершенное»? Мы видим различия, мы осознаем указания, и мы знаем, что Благо все еще находится по другую сторону. Наше Я, которым поглощена наша жизнь, — это пространство, в котором господствует иллюзия. Доброта связана с попыткой увидеть нечто за пределами Я (unself), увидеть реальный мир и ответствовать ему в свете добродетельного сознания. Таков неметафизический смысл идеи трансцендентности, к которому неизменно прибегали философы, стремясь разъяснить, что же такое «хорошее».

Утверждение «Благо — это трансцендентная реальность» означает, что добродетель — это попытка разорвать пелену эгоистичного сознания и воссоединиться с миром, каков он есть на самом деле. Но опыт говорит нам, что в силу человеческой природы эта попытка не может быть вполне успешной.

Конечно, мы имеем дело с метафорой, но с метафорой очень важной. Она используется не только в философии и отнюдь не является каким-то шаблоном. Как я уже говорила в самом начале, мы часто используем незаменимые метафоры применительно к важнейшим областям нашей деятельности. И порядочный человек всегда, даже в ситуации неопределенности и неясности, способен отличить настоящее Благо от его ложного двойника. Даже в наиболее идеологически нагруженных контекстах добродетель можно любить ради нее самой. Можно сказать, что фундаментальные метафоры помогают нашей любви превозмочь и выйти за пределы сферы ложного. Метафоры позволяют понять нам нашу ситуацию, а также стать руководством к действию. Обычные люди полагаются на интуицию там, где философы действуют точно, систематически, а нередко и более изощренно. Платон, понимавший это лучше, чем большинство философов-метафизиков, говорил о многих своих теориях как о «мифах», а о «Государстве» — как об аллегории души. «Но быть может, есть на небе его образец, доступный каждому желающему: глядя на него, человек задумается над тем, как бы это устроить самого себя. А есть ли такое государство на земле, и будет ли оно — это совсем неважно» (Государство, 592[8]).

Назад Дальше