Кюхельбекер же в 1843 г. писал в своем дневнике о поэме: "Содержание, разумеется, вздор, создание ничтожно, * глубины никакой. Один слог составляет достоинство "Руслана", за то слог истинно чудесный. Лучшая песнь, по-моему, шестая: сражение тут не в пример лучше, чем в Полтаве", и дальше: "Остаюсь при своем мнении, что "Кавказский пленник" и особенно "Бахчисарайский фонтан", хотя в них стихи иногда удивительно сладостны, творения не в пример ниже "Руслана". . ." [80]
* Вспомним, что и Зыков (в авторстве статьи которого Пушкин подозревал Катенина), по словам Пушкина, подчеркивал "бедность создания", т. е. сюжетную слабость поэмы.
Вместе с тем в связи с поэмой Пушкину пришлось пересмотреть свое отношение к карамзинизму. Канонические авторитеты Дмитриева и Блудова Пушкин, не колеблясь, уничтожает в течение 20-х годов. Отношение к Карамзину сложное, [81] но эпиграммы Пушкина 1819 г. на Карамзина, [82] которые А. Тургенев и Вяземский припомнили Пушкину после смерти Карамзина, были в атмосфере почитания, окружавшей его имя, актом поразительного вольнодумства.
Первым пострадал Дмитриев, отзыв которого стал известен Пушкину. Уже в 1828 г. Пушкин, выпуская второе издание "Руслана и Людмилы", не смог не упомянуть о нем: "Долг искренности требует также упомянуть и о мнении одного из увенчанных первоклассных отечественных писателей, который, прочитав Руслана и Людмилу, сказал: я тут не вижу ни мыслей, ни чувства, вижу только чувственность. Другой (а может быть и тот же) (таким образом, первый, "увенчанный писатель", по-видимому, Карамзин. - Ю. T.), [83] увенчанный, первоклассный отечественный писатель, приветствовал сей опыт молодого поэта следующим стихом: "Мать дочери велит на эту сказку плюнуть".
В 1822 г. Пушкин пишет о смене влияния французского английским: "Тогда некоторые люди упадут, и посмотрим, где очутится Ив. Ив. Дмитриев с своими чувствами и мыслями, взятыми из Флориана и Легуве".* [84]
* В подчеркнутых Пушкиным словах "чувствами и мыслями" несомненная связь с отзывами Дмитриева о "Руслане и Людмиле". Переписка, т. I, стр. 47. Письмо к Н. И. Гнедичу от 27 июня 1822 г.
Он ведет планомерную борьбу с Вяземским против Дмитриева за Крылова: "Но, милый, грех тебе унижать нашего Крылова... ты по непростительному пристрастию судишь вопреки своей совести и покровительствуешь черт знает кому. И что такое Дмитриев? Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова. ..". [85] С Жуковским он борется из-за Блудова: "Зачем слушаешься ты маркиза Блудова? Пора бы тебе удостовериться в односторонности его вкуса". [86]
Он пишет Бестужеву в 1825 г.: "Богданович причислен к лику великих поэтов, Дмитриев также... Мы не знаем, что такое Крылов, Крылов, который (в басне. - Ю. Т.) столь же выше Лафонтена, как Державин выше Ж.-Б. Руссо". [87]
Почти в тех же выражениях, что и Дмитриева, осуждает Пушкин Озерова, [88] имя, дорогое старшим карамзинистам и окруженное пиететом.
10В запутанном вопросе в романтизме этот пересмотр сыграл свою роль. Сходясь с архаистами в отрицании "темного и вялого" Ламартина (Кюхельбекер называет его лжеромантиком), Пушкин переносит вопрос о романтизме и классицизме на русскую почву и отказывается признать верность аналогии, адекватность этих западных понятий русским литературным фактам. Он пишет Вяземскому по поводу "Разговора между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова", предпосланного Вяземским "Бахчисарайскому фонтану": "Знаешь ли что? твой "Разговор" более писан для Европы, чем для Руси. Ты прав в отношении романтической поэзии: но старая ...классическая, на которую ты нападаешь, полно, существует ли у нас? это еще вопрос. Повторяю тебе перед евангелием и святым причастием, что Дмитриев, несмотря на все старое свое влияние, не имеет, не должен иметь более весу, чем Херасков или дядя Василий Львович... и чем он классик? где его трагедии, поэмы дидактические или эпические? разве классик в посланиях к Севериной да в эпиграммах, переведенных из Гишара? . . Где же враги романтической поэзии? где столпы классические?" [89]
То же, в сущности, Пушкин повторяет и в официальной статейке "Издателю Сына отечества"; [90] он даже называет "Разговор между Издателем и Классиком" Вяземского - "Разговором между Издателем и Антиромантиком". И кончает статейку упреком (который можно принять стилистически за комплимент, но который является по существу серьезным возражением Вяземскому): "Разговор... писан более для Европы вообще, чем исключительно для России, где противники романтизма слишком слабы и незаметны и не стоят столь блистательного отражения". Это совершенно трезвое констатирование отсутствия классицизма, происшедшее в процессе пересмотра карамзинской эпохи, оказывает свое влияние на всю постановку вопроса о романтизме у Пушкина. Отмежевываясь от всех статических определений романтизма, он практически переносит вопрос в область конкретных жанров: он говорит о романтической трагедии, о романтической поэме и т. д. "Классическая трагедия" была для него столь же определенным жанром, как и "романтическая трагедия". Очень характерно, что он предлагает не кому иному, как Катенину, в 1825 г.: "Послушайся, милый, запрись, да примись за романтическую трагедию в 18-ти действиях (как трагедия Софии Алексеевны). Ты сделаешь переворот в нашей словесности, и никто более тебя того не достоин". [91] И также деловито осведомляется у Пушкина Катенин: "Что твой "Годунов"? Как ты его обработал? В строгом ли вкусе историческом или с романтическими затеями?" [92]
Это с большой резкостью высказал Пушкин в черновых набросках предисловия к "Борису Годунову": [93] "Я в литературе скептик (чтоб не сказать хуже), и... все ее секты для меня равны, представляя каждая свою выгодную и невыгодную сторону. Обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть?. . Он (писатель. - Ю. Т.) должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил. . ."
Отсюда же, из конкретной связанности у Пушкина вопроса о романтизме с вопросом о жанрах, характерная попытка решить разом и с определением романтизма. "К сему (классическому. - Ю. Т.) роду должны отнестись те стихотворения, коих формы известны были грекам и римлянам пли коих образцы они нам оставили; следственно сюда принадлежат: эпопея, поэма дидактическая, трагедия, комедия, ода, сатира, послание... элегия, эпиграмма и баснь.
Какие же роды стихотворений должно отнести к поэзии романтической?
Те, которые не были известны древним, и те, в коих прежние формы изменились ил и заменены другими". [94] Если принять во внимание, что под "родом" Пушкин понимает жанр, то станет ясно, в чем дело. Сущность русского романтизма Пушкин видел в создании новых жанров, "романтической поэмы" и "романтической трагедии" в первую очередь, и в смещении старых жанров ("изменение" или "замена") новыми формами. И таков был самый существенный вопрос в поэзии 20-х годов. Спор в 1824 г., поднятый вокруг "Разговора" Вяземского, [95] был спором о жанре "романтической поэмы", а не спором о романтизме вообще; по крайней мере Пушкин считал его в общем вопросе применимым более к европейской, чем к русской, литературе. И вот эту-то существенную поправку Пушкин пытается влить в статическое "определение" романтизма, которое очень долго (весь XIX в.) считалось необходимым.
В результате определение ничего не выиграло, но конкретная постановка вопроса выяснилась как ни у кого из современников: "романтичны" новые или измененные смешанные жанры.
Пересмотр же вопроса о романтизме находился у Пушкина в несомненной связи с пересмотром вопроса о русском "классицизме", на который его натолкнуло отрицание Дмитриева и других старших карамзинистов.
11В течение 20-х годов борьба Пушкина с остатками литературной культуры старших карамзинистов продолжает углубляться. Здесь Пушкин по резкости выступлений совершенно солидаризуется и с Катениным и с Кюхельбекером.
Литературная и языковая реформа Карамзина опиралась на известные формы художественного быта. Монументальные ораторские жанры сменились маленькими, как бы внелитературными, рассчитанными на резонанс салона, жанрами. Литературная эволюция сопровождалась изменением установки на "читателя". "Читатель" Карамзина - это "читательница", "нежная женщина"; автор
Эти салоны были своеобразным литературным фактом, [96] для Пушкина уже неприемлемым. "Читательница" была оправданием и призмой особой системы эстетизированного, "приятного" литературного языка.
И вот во всю последующую деятельность Пушкин ведет резкую борьбу против карамзинской "читательницы", борьбу, которая в одно и то же время являлась борьбой за "нагое просторечие".
Он пишет в 1824 г. А. Бестужеву: "Корнилович славный малый и много обещает, но зачем пишет он для снисходительного внимания милостивой государыни NN и ожидает ободрительной улыбки прекрасного пола... Все это старо, ненужно и слишком пахнет шаликовскою невинностию". * Он противопоставляет поэзию как "отрасль промышленности" поэзии салонному разговору: "Уплачу старые долги и засяду за новую поэму. Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века; я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть не для улыбки прекрасного пола". [97]
Он пишет в 1824 г. А. Бестужеву: "Корнилович славный малый и много обещает, но зачем пишет он для снисходительного внимания милостивой государыни NN и ожидает ободрительной улыбки прекрасного пола... Все это старо, ненужно и слишком пахнет шаликовскою невинностию". * Он противопоставляет поэзию как "отрасль промышленности" поэзии салонному разговору: "Уплачу старые долги и засяду за новую поэму. Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века; я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть не для улыбки прекрасного пола". [97]
* Переписка, т. I, стр. 99.
Упоминания о "ширине в столько-то аршин" поэм, приравнение поэта сапожнику - это революционное снижение карамзинского салонного "поэта" (превосходно уживающееся, однако, у Пушкина с темой "высокого поэта"). Это снижение находится в связи с общим снижением героя у Пушкина. Пушкин пишет робкому и скромному Плетневу: "Какого вам Бориса и на какие лекции? в моем Борисе бранятся по-матерну на всех языках. Это трагедия не для прекрасного полу". [98] В "Отрывках из писем, мыслях и замечаниях" 1827 г. он выступает с целой филиппикой против "читательниц", конечно, имея в виду не реальных читательниц, а самую литературную установку на "читательницу", карамзинскую "читательницу": "Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящною. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души; они бесчувственны к ее гармонии: примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия. Исключения редки". С особою ясностью он выступает в статье "О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова": "Упомянув об исключительном употреблении французского языка в образованном кругу наших обществ, г. Лемонте, столь же остроумно, как и справедливо, замечает, что русский язык чрез то должен был непременно сохранить драгоценную свежесть, простоту и, так сказать, чистосердечность выражений... Нет сомнения, что если наши писатели чрез то теряют много удовольствия, по крайней мере язык и словесность много выигрывают... Что навело холодный лоск вежливости и остроумия на все произведения писателей XVIII столетия? Общество М-е du Deffand, Bouffers, d'Epinay, очень милых и образованных женщин. Но Мильтон и Данте писали не для благосклонной улыбки прекрасного пола". Здесь в борьбе против карамзинской "читательницы" Пушкин вполне совпадает с Шишковым (см. выше, стр. 30).
Подобно этому Пушкин подвергает пересмотру все эстетические догматы карамзинистов: он подвергает критике понятие вкуса, главный догмат карамзинистов. "Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слога, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности", [99] т. е. Пушкин отвергает единый вкус (а стало быть, и единый стиль) и ставит литературный язык в зависимость от "соразмерности и сообразности", т. е. от его жанровых функций.
Он подвергает критике и понятие остроумия, одно из главнейших в литературном учении и обиходе карамзинистов, и определяет его как "способность сближать понятия и выводить из них новые и правильные заключения". [100]
О тонкости - тоже важном теоретическом догмате карамзинизма - он пишет: "...тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным". [101]
Все эти эстетические установки карамзинистов Пушкин отменяет, и в восьмой главе "Онегина" появляется ставший комическим представитель старшего поколения:
Пушкин борется и с стилистическим пережитком старших карамзинистов - с перифразой. Сюда относится его заметка "О слоге" (1822), разительно вспоминающая приведенное выше (стр. 31) суждение Шишкова:
"...что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру, а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озаряли восточные края лазурного неба. Читаю отчет нового любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол... боже мой! а поставь: эта молодая хорошая актриса - и продолжай. .."
Второй пример здесь вовсе не случаен. В своей полемической статье об "Ольге" Катенина Гнедич писал по поводу стиха
Встала рано поутру:
"Рано поутру - сухая проза", [102] на что Грибоедов тогда же возражал: "В "Ольге" г. рецензенту не нравится, между прочим, выражение рано поутру; он его ссылает в прозу: для стихов есть слова гораздо кудрявее". [103]
В заметке 1827 г. Пушкин пишет: "Жалка участь поэтов (какого б достоинства они, впрочем, ни были), если они принуждены славиться позабытыми победами над предрассудками вкуса".
В полном согласии с архаистами он стремится к просторечию: "Хладного скопца уничтожаю... - пишет он в 1823 г. Вяземскому по поводу "Бахчисарайского фонтана". - Меня ввел в искушение Бобров... Мне хотелось что-нибудь украсть, а к тому же я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе". [104]
Вся сила этого письма обнаруживается, если вспомним, что Пушкин пишет его Вяземскому, одному из последовательнейших младших карамзинистов, пишет о Боброве, больше всех (кроме, может быть, Хвостова) осмеивавшемся карамзинистами, в том числе Вяземским, и до начала 20-х годов самим Пушкиным.
А между тем здесь очень органична связь между упоминанием о старшем архаисте Боброве и архаистическим же литературным требованием "грубости" и "простоты". Показательно признание Пушкина о власти "привычки", т. е. той стиховой культуры карамзинизма, высшим пунктом и одновременно разрушением которой он был.
12"Просторечие" было тем стилистическим ферментом, который помог осуществить Пушкину в "Руслане и Людмиле" сдвиг малой формы в большую создать новый эпический жанр.
В "Братьях разбойниках" Пушкин углубляет словарную тенденцию "просторечия" ("харчевня" и "кнут" должны были, конечно, "оскорбить уши милых читательниц"). [105] Байрон был, таким образом, близок Пушкину не только по особенностям конструкции, а и по особенностям стиля, по его своеобразной "архаистической" позиции.
Это "просторечие" является очень важным и в создании "романтической" трагедии "не для дам". "Борис Годунов" задуман как "трагедия без любви" в противовес "любовной трагедии".[106] По массовому характеру, по этому отсутствию любви как главной интриги, наконец по метру пушкинский "Борис Годунов" предваряется "Аргивянами" Кюхельбекера. (См. статью об "Аргивянах".*)
* Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы. Л., "Прибой", 1929, стр. 292- 330. - Прим. peд.
Во второй половине 20-х годов и в 30-е годы, ощущая потребность в создании новых лирических жанров, Пушкин неизменно обращается к проблеме просторечия. Пути его собственных "продолжателей" для него неприемлемы. Он выговаривает в 1825 г. Плетневу [107] за его статью, [108] в которой дана апология альбомных поэтов малой формы, элегиков. Он ищет выхода из эпигонского кольца, постепенно смыкающегося вокруг него, и приходит к "нагой простоте" "русской баллады".
Пушкин не раз пробует балладу, как бы ищет в ней пути для свежих лирических жанров. И в балладах своих он идет за Катениным, а не за Жуковским. Таковы "Жених" (1825), "Утопленник" (1828). Сюда же относятся "Вурдалак", типичная баллада, выпадающая из внебалладного строя "Песен западных славян", а также и новая стадия сугубо сниженной баллады - "Гусар" (1833).
Катенин недаром сердился на то, что в "Женихе" ("Наташе", как он пишет) Пушкин "бессовестно обокрал" его "Убийцу"; [109] прямого заимствования здесь нет, но зато - и это важнее - есть общность направления. То же можно сказать и об "Утопленнике", с его "просторечием" (тятя, робята, врите, поколочу).
В 1828 г., к которому относится "Утопленник", Пушкин пишет о стиховом языке: "Прелесть нагой простоты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обветшалыми украшениями... Поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем. Опыты Жуковского и Катенина были неудачны не сами по себе, но по действию, ими произведенному. Мало, весьма мало людей поняло достоинство переводов из Гебеля и еще менее - силу и оригинальность "Убийцы", баллады, которая может стать на ряду с лучшими произведениями Бюргера и Саувея. Обращение убийцы к месяцу, единственному свидетелю его злодеяния "Гляди, гляди, плешивый", - стих, исполненный истинно трагической силы, показался только смешон людям легкомысленным, не рассуждающим, что иногда ужас выражается смехом". [110]