Есть! - Анна Матвеева 29 стр.


« – Важную я вчера у Голопесова индейку ел! – здохнул помощник исправника Пружина-Пружинский. – Между прочим… вы были, господа, когда-нибудь в Варшаве? Там этак делают… Берут карасей обыкновенных, еще живых… животрепещущих, и в молоко… День в молоке они, сволочи, поплавают, и потом как их в сметане на скворчащей сковороде изжарят, так потом, братец ты мой, не надо твоих ананасов! Ей-богу… Особливо ежели рюмку выпьешь, другую. Ешь и не чувствуешь… в каком-то забытьи… от аромата одного умрешь!» Это Чехов. «Невидимые миру слезы». Я сама сейчас миру не видна, а из рассказов Чехова мама заставляла меня в детстве ежедневно списывать – по две страницы, чтобы я набиралась грамотности и разрабатывала душу. Поэтому у меня с Антоном Павловичем долго не складывались отношения – я только лет в тридцать его по-настоящему прочитала.

А вот Гашек: «Интеллигентных людей нужно назначать именно на кухню для большего богатства комбинаций, ибо дело не в том, как варить, а в том, чтобы с любовью все комбинировать, приправу, скажем, и тому подобное. Возьмите, например, подливки. Человек интеллигентный, приготовляя подливку из лука, возьмет сначала всякой зелени понемногу, потушит ее в масле, затем прибавит кореньев, перцу, английского перцу, немного мускату, имбирю. Заурядный же, простой повар разварит луковицу, а потом бухнет туда муки, поджаренной на говяжьем сале, – и готово. Я хотел бы видеть вас в офицерской кухне. Человек некультурный терпим в быту, в любом обыкновенном роде занятий, но в поваренном деле без интеллигентности – пропадешь. Вчера вечером в Будейовицах, в Офицерском собрании, подали нам, между прочим, почки в мадере. Тот, кто смог их так приготовить, – да отпустит ему за это Господь Бог все прегрешения! – был интеллигент в полном смысле этого слова. Кстати, в тамошней офицерской кухне действительно служит какой-то учитель из Скутчи. А те же почки в мадере ел я однажды в офицерской столовой Шестьдесят четвертого запасного полка. Навалили туда тмину, – ну, словом, так, как готовят почки с перцем в простом трактире. А кто готовил? Кем, спрашивается, был ихний повар до войны? Скотником в имении!»

Все про кухню, про кухню… Как назло попадается именно то, чего мне лучше не читать: я и так с трудом сдерживаюсь, чтобы не готовить с утра до вечера. Мама не любит мою кухню, считает слишком вычурной, а папа так боится обидеть маму, что всегда ей поддакивает. Здесь, в Пенчурке, я отлучена от любимых продуктов и питаюсь так, как ни за что не станут есть мои телезрители.

«У плиты я чувствовала себя куда счастливее, нежели создавая так называемые легендарные «образы» – книжка о Марлен Дитрих. Не представляю ее у плиты.

Под книжкой Дитрих был толстый слой пушистой пыли, а там – о нет. Я меньше всего хотела найти эту книгу, но вот нашла – и теперь придется взять ее в руки.

…Подруг не было, зато у меня был Тот Человек. Он умел быть сразу и другом, и подругой, и мужем, и врачом, и коллегой, и читателем – вообще всем сразу. Это очень удобно и чрезвычайно волнует. Женщину подобное качество просто сбивает с ног. Сбитая с ног, я, как жук, трепыхалась и не могла встать, ушибленная чувством. Обезножела.

Тот Человек тянул к себе все ниточки, какие только были в моем распоряжении, – и они стали теперь в его распоряжении. Но в те дни я писала так же легко, как теперь готовлю, – я делала это с упоением.

Роман мой был уже почти закончен, но я не решалась показать его окружающим. Подруг, как все запомнили, у меня не было, а Тот Человек видел только самые первые страницы и ушел, прочитав их, как мне показалось, в смятении. Лицо у него было словно у несчастливого отца в роддоме, увидевшего личико третьей по счету дочери. Одно из двух – либо мое сочинение было ужасным, либо прекрасным. Жаль, что Тот Человек не уточнил, какое именно «либо» относится к моей будущей книге.

Я узнала это через год – когда мой роман благополучно прошел стадии первого знакомства с редактором и перешел на уровень хорошей дружбы с директором издательства. Художники рисовали обложку. Редакторша с сачком бегала по страницам, вылавливая последних блох. Мне даже выплатили гонорар – полностью, и я успела потратить почти половину на какие-то дико ненужные и потому восхитительные вещи.

Звонок Того Человека вызвал меня на улицу – я откликалась на его звонки, как слуга в английских книжках на колокольчик хозяина.

Был чудный майский день – а я очень люблю май, несмотря на то что из года в год именно в этом месяце ко мне приходят сразу и томление, и страх будущего, и ужас, что все прошло и больше не будет ничего такого, ради чего стоит жить. Не стану описывать клейкие листочки и голубые, голубые, голубые небеса – я лучше опишу Того Человека, каким он стоял передо мной в тот чудный майский день.

У него было чужое лицо.

Когда мне рассказывают что-то важное, я вдруг начинаю разглядывать рассказчика пристально до смущения, порой обоюдного. Звук отключается, зато зрение обострено до предела – и я вижу в собеседнике именно то, чего хотелось бы не видеть. У одного важного и горделивого писателя вдруг обнаружились до отвращения маленькие ручки с короткими и какими-то недоразвитыми бледными пальцами. У пожилой дамы-критикессы из декольте торчат прорвавшие лифчик «косточки» – как у дохлой рыбы. У П.Н. в ушах шевелятся волосики.

А у Того Человека было чужое лицо.

Я не слышала, что он говорил, – точнее, почти не слышала: звук его голоса то включался, то выключался.

– Вышла книга… Хотел тебе рассказать… Издательство… Премия… Переводы…

Тот Человек пытался пересказать мне все свои планы разом – он верил, что его книга, словно ключ, откроет все двери, а там, за дверями, – успех, счастье, деньги и вещи: только ждут, чтобы их выпустили наружу. Горделивый писатель с недоразвитыми ручками после успеха своей книжки начал томно поджимать губы на фотоснимках и наряжаться в итальянские дизайнерские шмотки типа «а ты не летчик, а я была так Prada»… Пожилая критикесса в рыбьем лифчике более всего интересовалась стратегией и тактикой перехода из одного сословия в другое. Тот Человек даже пустил слезу, рассказывая о том, какой успех ждет его первую книгу.

– Но ты должна знать, – Тот Человек наконец глянул мне в глаза, и вновь я то слышала его, то не слышала. – Там есть переклички… заимствования… я вдохновлялся… твой образ… муза…

Он вручил мне бумажный кирпичик и убежал – да-да, именно убежал вверх по майской улице. Птицы нещадно свистали.

И вот он вновь передо мной, этот кирпичик, – книга, не открывшая, как ни грезил об этом автор, ни одной важной двери. Пожелтевшая от старости, с выцветшими страницами. Страшно, когда твои книги желтеют от старости – это все равно что видеть, как седеют твои дети.

Сами писатели, впрочем, тоже изрядно желтеют и выцветают с годами, но при этом упорно верят в свое мастерство и обвиняют в неудачах окружающий мир, сплотившийся в противоборстве. Их, пожелтевших и выцветших писателей, не отрезвляют ни полное забвение, ни даже нищета. Их не смущают распродажные цены на старые книги и полное отсутствие новых.

– Старик, я такую вещь задумал! – кричат они друг другу при встрече. – Это будет бомба!

И оба, пожелтевшие и выцветшие, прекрасно знают, что не будет у них ни бомбы, ни вещи. Ничего не будет, кроме расписных воспоминаний о ярком дебюте и горького чувства обманутого ожидания.

Я даже не догадывалась, что Тот Человек тоже, оказывается, пишет. К моему сочинительству он всегда относился с трепетом, но я была слишком неопытна, чтобы почувствовать в этом трепете не одну, а множество составляющих. Тот Человек страстно желал славы – и не той, которую могла ему дать фотокамера Фаина, а другой, вскормленной материнской надеждой, мечтой об успехе писателя.

Однажды он сделал первый шаг – украл у меня идею и под покровом ночи вынес ее под рубашкой, близко к сердцу. Идея не замерзла на ветру, а пустила корешки, и вскоре из нее выросла книга, экземпляр которой я сейчас держу в руках в полуденном зное сонной Пенчурки. Из автора я стала героиней – какое это унизительное состояние! Тот Человек все написал обо мне, все! Это был полный справочник по Гене Гималаевой, перелистывая который я дергалась, будто ела сырой ревень без сахара.

Он написал о том, что в дни месячных я неосознанно выбираю красный цвет в еде или одежде. О том, что я не умею застегивать лифчик, как все девочки – на ощупь, сведя крылья за спиной, – а переворачиваю застежку на живот. О том, что шнурки я завязываю двумя ушками, и о том, что у меня нет ни одной родинки на теле. О том, как я сплю – обняв подушку и согнув ноги, будто бегу во сне – как атлет на греческом килике. Он вывернул наизнанку все мои мысли, препарировал слова и похитил чувства. Он надругался надо мной, вынув из меня все, что было мной. Он подарил это своей героине – еле живой, тепловатой кукле по имени Жанна Ермолова. Как ни исхищрялся Тот Человек, выписывая словесные кренделя и вставляя в рот глиняной Жанне таблички с приказами, кукла не спешила оживать, но топталась по страницам романа неуклюже, как заглючивший Голем. Она, эта кукла, и вытоптала все живые ростки, из которых – при надлежащем писательском уходе – могла бы взойти настоящая литература.

Другую героиню я не знала – и не узнавала. На жену Того Человека, маленькую и горластую Свету, она точно не походила: но это не был и фантом. Слишком живой – в отличие от куклы Жанны – получилась эта Кира.

Как все читатели, я наделяю персонажей (чужих или своих) внешностью и потому так не люблю смотреть фильмы, поставленные по любимым книжкам: редко когда вкусы режиссера совпадают с моими. Киру я вообразила худенькой белокурой девушкой в очках, похожей на пионервожатую из «Березки», – Гера Иовлев женихался с ней, на мое горе, всю июньскую смену. Я, будучи ребенком, не могла внятно оформить своих претензий к очкастой блондинке – но меня раздражало в ней все, особенно ее длинная клетчатая юбка в крупную складку. «Клетчатая» – так я ее называла.

Да, Кира у Того Человека вышла, что там говорить, на славу – «моя» Жанна смотрелась неуклюжей идиоткой, и Кира вышибала у нее на ходу все опоры, одну за другой. Нечто подобное происходило и в моем романе, который я так подробно обсуждала с Тем Человеком.

Конечно, у нас получились совершенно разные книги, думаю я теперь.

Можно было и не психовать так, и не пытаться – безуспешно! – забрать рукопись из издательства. Мы приготовили из одинаковых продуктов непохожие блюда – но это я думаю теперь: взрослая, опытная, успешная Геня Гималаева, давно поставившая черный крест – как на чумной двери – на отношениях с литературой.

Но дело было не только в этом! Меня убило не столько воровство, сколько предательство. Тот Человек предал меня всем желающим – на суд, съедение и смех. Я с моей любовью, работой, с моим лицом и судьбой, с моими родителями и всей жизнью была распята на каждой странице его книги – вместе с моим старым домом и кошкой Шарлеманей (названной в романе просто Маней).

И вот теперь эта книга – снова у меня в руках. Я листала ее, перечитывала отдельные пассажи про Голема-Жанну и думала – как хорошо, что старые улицы, на которые мы приходим за переживаниями прошлого, меняются. Меняются так, что в них порой не остается ничего прежнего.

Недавно я ходила к дому, где живет мама Того Человека, – хотела вспомнить прошлое и погрустить, но не узнала окрестностей. На месте пустыря – небоскребчик с развеселыми балконами. Первый этаж занят банком и гастрономом. В окнах дома, до сих пор помнящего мои несчастные взгляды, – стеклопакеты и жалюзи.

Как это правильно, как гуманно! Страшно подумать, что было бы, если бы все важное для нас застывало неизменным во времени.

Книга-убийца с пожелтевшими, а местами даже заплесневевшими страницами тоже изменилась от времени – не только внешне. Героини – Жанна Ермолова и Кира – походили теперь на старых бумажных кукол, которых взрослая девочка откопала на заброшенном чердаке.

Успеха роман Того Человека не имел – как не заслужила его и та моя книга, о которой не сказали, помнится, ни слова даже самые добрые ко мне люди. Воспитанный человек – он ведь никогда не подаст виду, если в компании вдруг кто-то шумно испортит воздух. Вот и та моя книга стала чем-то вроде громкого и неожиданного звука, замечать который критики и читатели посчитали неприличным.

С произведением Того Человека вышло еще хуже: поначалу его вроде приняли, прочли и приголубили, как часто бывает с новыми авторами. И всё на том! Проза его была одной крови с теми дешевыми фильмами, где герои ходят с настриженными на плечи бумажками, изображающими снег, – эти бумажки у них никак не тают. Тот Человек подмечал детали, давил из себя метафоры, но и только! «Он был похож, она казалась, он видел в ней». Наверняка Тот Человек читал словари, отмечая липкими бумажками понравившиеся редкие слова, таскал повсюду за собой диктофон и с десяток блокнотов было разбросано у него по всему дому. Сейчас я думаю о Том Человеке – как навахо про индейцев анасази: «Кто-то древний».

В общем, книжка его поплавала на поверхности читательского рынка, а потом утонула. И жуткая Жанна, в которой отпечатались, как в доисторическом камне, все мои черты, тоже пошла на дно – к великому облегчению.

С Тем Человеком мы больше не виделись: он меня резко и страшно разлюбил. Книги я писать перестала, а дальше вы знаете. Дальше было телевидение.

Которое тоже теперь становится от меня все дальше.

Я подскочила на месте, обрушив долго ждавшую того книжную пирамиду. Сколько можно сидеть в Пенчурке? Зачем я дала Ирак себя уговорить?

– Женя, чем ты там шумишь? – простонала мама. – Сходила бы лучше за грибами.

Грибы… Шиитаке, портобелло, королевские устричные… О чем бишь я? Здесь, в пенчурских лесах, совсем другой ассортимент: подосиновики, опята, мои любимые лисички. Сделать бы сегодня ризотто с лисичками – наверное, даже мама будет есть!

И не думать, не думать, не думать ни о чем!

Я схватила первую попавшуюся корзинку, набросила на плечи куртку и скачками понеслась к лесу.

Пенчурские ребятишки, с которых смело можно рисовать иллюстрации к детским рассказам Толстого, раскрыв рты, смотрели мне вслед.

Глава двадцать четвертая,

в которой Геня ищет грибы, а находит сигнал

Деревня Пенчурка, куда я сама себя сослала, ничем не похожа на Болдино или даже Шушенское. Хотя природа вокруг такая, что Пушкин на моем месте (Александр Сергеевич, а не Аркадий Степанович) изыскрился бы стихами. Леса здесь выросли в незапамятные времена, в основном из корабельных сосен. А еще есть тут березовые рощи, ельник, полянки – все как надо: на целое стадо поэтов хватит и художникам останется. Местные жители относятся к лесам нецивилизованно – уважительно и боязливо, а леса платят им за это ягодами, грибами и боровой дичью, которую пенчурские мужички понемногу стреляют в сезон.

Ни грязных салфеток в кустах, ни втоптанных в землю пластиковых пакетов с надписью «Ашан», ни даже размокших окурков в пенчурских угодьях не увидишь – это практически девственный лес. Даже комары тут летают такие здоровые и разленившиеся, что умудряются вызвать к себе нечто вроде симпатии: в самом деле, как можно сердиться на таких бестолковых тварей!

Очередной комар лениво вился у меня над головой, присматривая подходящее для укуса место, – вот и я, успокоившись, точно так же лениво выбирала, куда бы отправиться наполнять корзинку. Лисички – прямо как живые! – полностью заняли мои мысли: опрятные желтые зонтики, которые никогда не бывают червивыми и очень-очень легко готовятся. Разумеется, именно лисичек духи леса мне сегодня дарить не собирались – ни одной желтой грибной семейки я не встретила. Зато набрала почти полную корзину великолепных подосиновиков, ножки которых походят на кожу небритых мужчин. Вот интересно, прельстила бы Того Человека эта метафора (которую, кстати, задолго до нас обоих представил миру Лев Толстой)? У Того Человека была очень белая кожа, так что отросшие за несколько дней волоски превращали лицо именно в такую подосиновость, значительно менее мягкую на ощупь.

При мысли о подосиновых щеках рука моя сама потянулась за телефоном, давным-давно выключенным по причине отсутствия сигнала. Он, телефон, лежал мертвым ископаемым в кармане куртки, ожидая периода раскопок. Каким же маленьким и ненужным выглядит этот прямоугольный предметец в лесу – даже мухомор смотрится рядом с ним внушительным и важным!

Я положила телефон в грибную корзинку и пошла себе по тропинке, как Маша без медведя. Сосны уютно шумели над головой, тихо подвывали комары – и кто сказал, что я не люблю российскую природу? Настоящее лето бывает только здесь.

До конца отпуска осталось меньше недели, скоро возвращаться в город. Знаете, как это бывает? Уезжаешь куда-нибудь и грезишь наяву, как в твое отсутствие все твои близкие подружились с твоими врагами, объединились и наслаждаются чем-то особенно прекрасным. Именно сейчас, думаешь ты, в кино идут самые интересные фильмы, в магазинах устраиваются распродажи за гранью добра и зла, и вообще жизнь больше всего напоминает тот идеал, в соответствии с которым она должна быть задумана.

Может быть, Ека уже заняла место главного режиссера? Или ее вышвырнули с позором и я никогда больше не увижу этой гадкой улыбочки?

Сосны одобрительно шумели, комары демонстрировали редкостную коллегиальность. Я шла, повторюсь, с корзинкой в руках и путаными мыслями в голове – натуральман, Красная Шапочка! Только Серого Волка не хватало для полной идентичности. И грибов-лисичек.

Тут я очень вовремя посмотрела на наручные часики и обнаружила, что они, поганцы такие, остановились. Я тоже остановилась: на месте стой, раз-два. И выяснилось, что я не понимаю, где нахожусь.

Знаменитая телеведущая и малоизвестная писательница Гималаева заблудилась в трех соснах!

В оправдание могу сказать, что люди в пенчурских лесах теряются регулярно – примерно с той же скоростью, с какой в них произрастают ягоды-грибы. Даже мои собственные родители, как вы помните, начали знакомство со староверами именно с того, что решительно заблудились в местных лесах. Почти каждую неделю к Пенчурке выносит неудачливых грибников и невезучих любителей природы – всем оказываются скорая географическая помощь и теплый прием. Насколько он может быть теплым в деревне, где на всех людей – три фамилии: Никишины, Егоршины да Агаревы.

Назад Дальше