Есть! - Анна Матвеева 3 стр.


кадр четвертый. или пятый?

Зритель возвращается в недавнее прошлое Гени Гималаевой, которую тогда звали Женей Ермолаевой. На экране светится внутренним счастьем румяное существо в джинсовом жилетике. Это я. И сосед по кадру – Этот Человек. Сейчас я зову его иначе – Тот Человек, потому что мы не виделись ровно столько времени, сколько требуется для превращения Этого в Того.

Именно Тот Человек первым заметил, что я слишком часто играю – даже если на меня не смотрит никто, кроме Шарлемани. Тот Человек не верил, будто можно тщательно накрывать стол для одинокого обеда, пока не встретился со мной.

Замечание для режиссера, снимающего все это кино: можно не описывать нашу первую встречу, зритель способен сам быстренько придумать что-нибудь подходящее случаю. Достаточно сказать, что после знакомства с Тем Человеком я написала подряд четыре книги – а после расставания завязала с серьезным писательством. Бросила это дело, как сигареты.

И сейчас не понимаю, зачем было тратить громадный жизненный кусок на книги. У меня ведь нет ни тщеславия, ни каменной задницы, а самое главное – нет большого таланта, и все написанное мною почти сразу перестает устраивать даже меня саму. Ну вот как если бы я готовила утку, а она безбожно обгорела бы. Я что, стала бы совать эту утку гостям? Под покровом ночи я горестно вынесла бы сгоревшую жертву моей бездарности на помойку, стараясь не смотреть, как от нее с негодующим видом разбегаются в стороны голодные собаки и бомжи. Литературное творчество в этом как две капли походит на кулинарное: если роман не пропекся или подгорел, если получился невкусным и уродливым, надо избавиться от последствий, поставив книжку корешком к стене. Но книжки свои я все-таки не выкидываю, как сделала бы с горелой уткой.

Что касается Того Человека, то он считал меня именно писателем – прочее интересовало его значительно меньше. Отлично помню, как вечерами читала Тому Человеку написанные за день страницы. Как переставляла по ковру бокал с красным вином. Как на ковре оставались круглые следы от бокала.

Странно, я забыла практически всех людей из своей прошлой жизни, а Того Человека помню в мельчайших подробностях. Помню длинные – слишком длинные для немузыканта – пальцы. Помню, как смотрел на меня – будто пытался прочитать, словно книгу. Помню, что не разрешала перелистнуть первую страницу, а потом вдруг раскрылась так, что книга хрустнула и – пополам. Не успела понять, что произошло, как он дочитал до конца, хлопнул ладонью по корешку и поставил меня обратно на полку. А сам, разумеется, отправился за другой книгой – новенькой, в суперобложке. Белая бумага, пружина сюжета… Свежий, незахватанный корешок; на моем остались следы прекрасных длинных пальцев.

После этого я долго не могла ни писать книг, ни читать их. Честно сказать, мне вначале и жить расхотелось, но это, к счастью, прошло. Перетопталось, как говорит мой косметолог Вовочка. Но я и сейчас стараюсь не заходить без нужды в книжные магазины – боюсь встретиться нос к носу со своими книгами и увидеть те самые следы на корешках.

Спасла меня тогда – именно еда. И Доктор Время, и еще один доктор – прекрасный Дориан Грей, но вначале все равно была еда.

С Тем Человеком мы не ели вместе. Не знаю почему, он всячески избегал совместных приемов пищи и, даже когда я пыталась его угостить собственноручно приготовленными яствами, отказывался. Подчеркивал, что находится лишь на духовном вскармливании, но при этом регулярно жаловался на жену – малюсенькую, как лилипутка, но с неожиданно резким, тяжелым голосом (такой мог запросто уложить ее на спину, как жука) – что она не умеет готовить. Все это гармонично сочеталось в Том Человеке – и вечный голод, и страх проявить аппетит.

Прекрасный доктор Дориан Грей, к которому я хожу последние восемь лет и у которого точно припрятан заветный портрет, объяснил, что, судя по всему, Тот Человек ужасно боялся разрушить свой хрустальный образ (типа шара у гадалок). И потому Тот Человек никогда не ел со мной, не покидал меня ради туалетных насущных нужд и никогда не позволял себе недостойных физиологических проявлений (я даже представить себе не могу, чтобы он чавкнул или, к примеру, пукнул). Впрочем, образ так и так не устоял. Можно было разок и пукнуть.

Я часто напоминаю своим зрителям, что ужинать вместе для влюбленных так же важно, как вместе спать. Еда вдвоем – почти эротика.

кадр… двенадцатый?

Геня Гималаева отправляет судака в духовку и садится к столу, горемычно подперев ладонью подбородок. На Гене фартук с надписью «Genia – regina della cucina», подаренный знакомым поваром-итальянцем. Но вспоминает она не этого развеселого повара, а былых друзей-писателей, которые начали публиковаться одновременно с ней, однако сейчас унеслись на крыльях таланта кто в могилу, кто в столичный бомонд, кто в бытовое пьянство.

О этот дивный мир творцов: писателей, поэтов, критикесс! Как приятно бывает зайти в книжный магазин и увидеть известную писательницу: вот она, ловко заталкивает толстый том соперницы в задние ряды, подальше от бестселлеров! Как легко проступают сквозь пудру равнодушия вулканические прыщи зависти! Как трудно бывает признать чужой талант и – наивысший пилотаж! – признаться, что у тебя его нет и, увы, кажется, никогда не было. Мама, школьная учительница и душевный редактор из города Санкт-Петербурга: все они пали жертвами собственных заблуждений и слепоты. Но я вас никогда не забуду. Подвиг ваш бессмертен.

Писатель может смотреть на свои книги как на приготовленные блюда, а может – будто на рожденных детей. Лучшие из писателей видят вместо книг младенцев. А я – тарелки с пищей. Метафоры терроризируют меня даже сейчас, но одержимость метафорами – недостаточное оправдание творчества. Для настоящей литературы нужно что-то еще. Что-то главное.

финальные кадры

Геня Гималаева сгружает тарелку с вилкой в посудомоечную машину, снимает апеннинский фартук и уходит со своей прекрасной кухни в спальню – не менее, честно сказать, прекрасную. Там наша героиня пытается читать книгу, что преподнес ей П.Н. по случаю очередного рейтингового взлета программы «Гениальная кухня». Это книга остроумного британского кулинара, не зацикленного на правильном обращении с продуктами. Она бодрит и вдохновляет. В Гениных грезах воцаряются сочная, красная оленина и мучительно горький шоколад, и они же – оленина под шоколадным соусом – снятся ей почти до утра.

Глава четвертая,

в которой читателю наконец представится возможность выслушать другую сторону, узнать, почему Катя Парусова решила стать Екой Парусинской и какую роль сыграла в этом одна популярная телеведущая, а также выяснить, как далеко способны зайти девушки, сомневающиеся в том, что жизнь – это не сон, который снится всем одновременно

Как там говорится: «Не судите»?

Любой суд – пристрастен, да вот хотя бы суд Париса! Нам так никто и не рассказал за минувшие века: что же сделала Венера с вожделенным золотым яблоком, во имя которого полегло столько «мужей прекрасных и сильных»? Как она им распорядилась? Повесила на стену собственного храма? Подарила Амуру? Или хвасталась перед Юноной с Минервой-стервой?

Любой суд – пристрастен, но Катя Парусова держала эту пристрастность на самом коротком поводке, и – строгий ошейник, кляп ей в зубы, перо под ребро. Сама так заплыла однажды – ни один суд не устоял бы перед счастьем вкатить по полной.

Катя Парусова, подобно знакомой нам телеведущей, любила мыслить кадрами – но не телевизионными, а скорее кинематографическими. Сейчас, например, действие переносится на десять лет назад. Двадцативосьмилетняя Екатерина Игоревна Парусова, преподаватель латинского языка, доцент кафедры тра-ля-ля, принимает первый зачет на первом курсе.

Днем раньше ( черная отбивка ) Екатерина Игоревна впервые услышала за спиной «бесшумные шаги старости». Это потом она бабахает громко и неприятно, как чужие фейерверки, а поначалу подбирается на мягких лапах. Как и в любой жизни, первые строки читались медленно и долго, начальные годы казались бесконечными и доверху набитыми событиями, а потом – шу-у-ух, летят страницы. Конец. Кто читал – молодец. Тираж – 1 экземпляр, замечания можете присылать по адресу… здесь всегда неразборчиво.

Кажется, бабушка говорила, что молодость заканчивается в тот день, когда солдаты на улице покажутся не мужчинами, а детьми.

И Катя, девушка «с языками», как говорили о ней знакомые подруг и подруги знакомых, взяла и превратилась в тетю-преподавателя, вершащую над студентами быстрый суд Париса. Она так часто имеет дело с латынью, что и в жизни порой начинает думать: «Катя, женщина прекрасная и мудрая, в университет утром приходит и пальто свое на кафедре оставляет. Студенты Катю приветствуют, Екатериной Игоревной называют. Катя в аудитории появляется и экзамен у молодых принимает…»

И Катя, девушка «с языками», как говорили о ней знакомые подруг и подруги знакомых, взяла и превратилась в тетю-преподавателя, вершащую над студентами быстрый суд Париса. Она так часто имеет дело с латынью, что и в жизни порой начинает думать: «Катя, женщина прекрасная и мудрая, в университет утром приходит и пальто свое на кафедре оставляет. Студенты Катю приветствуют, Екатериной Игоревной называют. Катя в аудитории появляется и экзамен у молодых принимает…»

«De belli Trojani causa». О причинах Троянской войны. Катя сидит за расшатанным столиком в 311-й – давно не ведавшей ремонта – аудитории. Студенты готовятся к бою – к Троянской войне. Вот Парис – нежный блондинец Сеня Абдулкин, уверенный в своих познаниях и готовый метнуть их в лицо экзаменаторше, будто яблоко – в Венеру. Вот Елена – Стася Морская (это фамилия, а не прозвище), дева тонкая, как грифель (Катя смотрит под стол и видит свои крепкие – ненавистные! – лыжные ноги, набеганные за долгие годы тренировок в ДЮСШ). Вот Гекуба – Марина Мартынова. Что он Гекубе, что ему Гекуба? Марина выглядит рядом со Стасей, как ее свекровь: толста, несвежа лицом, но, как водится в таких случаях, умная и старательная студентка. Помнится, сразу же разобралась с третьим склонением.

Первокурсники – что те самые солдаты – кажутся Екатерине Игоревне детьми. Но она продолжает игру, находит среди этих детей сумрачного Агамемнона, разозленного Менелая, сурового, сдержанного Гектора – Гектор, кстати, отправился отвечать первым. Прелестный еврейский мальчик Костя Фидельман. Ни одной ошибки. Qualis vir, talis oratio. Катя тоненько расписывается в зачетке.

К столу приближается Парис. Елена… Менелай… В группе все меньше героев, все больше воздуха, вот последний из греков высаживается из разбухшего конского чрева. Антон Курбатов, прекрасный, как Ахиллес, и глупый, как Мидас. Садится напротив Екатерины Игоревны и начинает колченогое чтение с бездарным переводом. Не успел списать, не выучил, не готов. Латинские слова – в обычное время холодные, тяжелые, как сталь, – плавятся в Катиной голове, но она не замечает ошибок. Она ловит дыхание Ахиллеса, она смотрит на его красиво задуманные брови, хочет провести по ним кончиком пальца и тут же наказывает себя, впиваясь ногтями в тот самый палец-искуситель. Как там советовали? Вырвать глаз, который тебя искушает? Или отрубить руку? Нет, Екатерина Игоревна, руку отрубали ворам – в восточных сказках. А у нас не восточная сказка, у нас – экзамен, ну хорошо, пусть не экзамен – зачет! Вы же, Екатерина Игоревна, как воровка – заритесь на мятные глаза в ограде пышных ресниц и на плечи, развернутые, словно у певца-пловца… Вырвите себе глаз, Екатерина Игоревна!

– Зачет, – говорит Екатерина Игоревна и с трудом удерживается, чтобы не погладить по голове студента, прекрасного и юного.

Он чуть-слегка-едва прихрамывает на выходе – у каждого Ахиллеса есть собственная причина беречь ноги. Стася Морская радостным взвизгом за дверью его встречает. В нарушение античного сюжета.

Екатерина Игоревна ведомость аккуратно складывает и в деканат ее относит. Вместе с заявлением об уходе. Ровно две недели ее уговаривали, еще две недели искали замену и наконец уволили. Через месяц Катя (снова – Катя!) была в Москве, на Литературных курсах.

Почему именно литература? Потому что старости не поспеть за писателями – им на нее плевать из форточки. Писатель имеет право быть возмутительно старым – ему простительно. А главное, он не обязан ежедневно видеть перед собой молодых красавиц Елен и эффектно прихрамывающих Ахиллов. Так думала Катя Парусова, подписывая первый рассказ псевдонимом Ека Парусинская. Впоследствии злые языки утверждали, будто имя ей придумали люди, у которых она украла свои лучшие рецепты. Неправда – это имя принесли с собой ветер и жертва Ифигении. И корабли греков отплыли наконец в Трою. И с латынью было покончено навсегда.

Лишь однажды Ека Парусинская видела своего Ахилла – годы спустя он снова сидел перед ней в аудитории. На этот раз Ахилл-Антон сам был частью телевизионной аудитории Ека-шоу : он сидел в первом ряду, пальцем указывал беременной жене на ведущую и скалился в том смысле что, помнишь, Алеша, дороги Смоленщины? Ека узнала его только в финале – для нее вся аудитория была большим бесцветным пятном.

Но до того дня еще надо было дожить. И – дожать.

«Меня – нет, – думает Ека Парусинская. – Настоящей меня – не было и нет. Я составлена из кусочков, украденных у других людей и скрепленных талантом подражания. Вначале я мечтала стать ученым, потом захотела писать книги… С книгами тоже не вышло. После рецензии литературного санитара – ядовитого, как рыба-фугу, – я поняла, что в литературе меня нет точно так же, как меня нигде нет».

…Катя Парусова плывет по запруженной людьми Москве, как утлая лодочка. Скукоженный парус. Пробоины в днище. Единственный матрос загулял в кабаке и не вышел в море. Катя тоже не вышла – замуж. Ей трижды гадали, и каждый раз выходило, что Катя рано умрет. Одесская цыганка обещала – в тридцать три года. Уральская бабка подарила тридцать пять. Московская экстрасенша накинула еще два годика. В любом случае заводить семью до сорока лет было бы безответственно. Так решила Катя. Сейчас ей – двадцать девять, она идет по безымянной столичной улице и плачет. Латинские слова летят рядом, крылатые выражения обгоняют и машут, понятно, крыльями.

Катя вспоминает слова из санитарной рецензии: «Вполне возможно, Е.Парусова – хороший человек, но сие, увы, не означает, что она при этом – писатель».

Писатель имеет право быть любым человеком. Хороший писатель – не всегда хороший человек, а хороший человек совершенно не обязательно – хороший писатель. Талант может достаться отпетой сволочи и записному цинику, его будут читать и ругать, ругать и… читать, а чистому душой графоману, доброй и светлой бездарности, лишенному способностей добряку поставят на лоб жирный штамп: «Профессионально непригоден». Добрый? Иди служить в детский дом, помогай сирым и убогим, но только не лезь в писатели, ведь легче верблюду пройти сквозь игольное ушко…

Из санитарно-гигиенической рецензии: «Рассказ Е.Парусовой – прекрасный пример того, как не надо писать». Arena sine calce.

«Нет, не надо мне больше писать, – думает Катя. – Этот санитар леса, то есть литературы, он же известный критик! Мне нельзя писать, от моих рассказов людям – никак. Потому что меня – нет. Значит, Карфаген должен быть разрушен».

Была еще одна рецензия. Лицо ее сочинительницы – белесой щепки с острыми, как стекольные осколки, глазами, критикессы и прозаика, Катя совсем недавно видела в газете, вполне символически брошенной в урну. Вначале Катя решила спасти газету, но потом побрезговала и прочла лишь ту часть интервью со щепкой, которая была видна. Прочла, склонившись над урной, – оттуда сочинительница хвалилась своими произведениями и цитировала незнакомых Кате людей: они уверенно обещали щепке славу лучшего писателя России.

Катину книжку будущая слава России распинала, как хулиган – беззащитного щенка, привязанного к дереву. Одного такого щенка маленькая Катя пыталась выходить, но он все равно умер. Да и книжка, можно сказать, тоже скончалась, не родившись: не вынесла побоев.

«Язык у Парусовой, конечно, не отнимешь, – сетовала щепка в последнем абзаце, – но этого мало для того, чтобы речь могла идти о настоящей прозе».

Катя поежилась – представила, как щепка отнимает у нее язык.

Так – пусть с языком (и даже с языками ), но уже без всяких героических планов – Ека Парусинская вернулась в родной город, оставив в чужой Москве диплом об успешном окончании Литературных курсов. Научить писательскому делу – нельзя, этот дар или выдают сразу, или забывают вложить при рождении. Еке однажды забыли вложить шоколадку в новогодний мешочек, и она ушла с той елки самым несчастным в мире ребенком.

Дома Ека первым делом включила телевизор и не выключала две недели – только ночью волшебный ящик отдыхал, но Ека просыпалась рано и смотрела все подряд. Она гадала на телевизоре, как ее прабабка в старину на книгах. Прабабка открывала наугад страницу и читала случайные строки с трепещущим сердцем, а Ека включала разные программы, не глядя на пульт. И примеряла на себя разные профессии вместе со спецодеждой и арго. Представляла, как поет на сцене, демонстрируя всей стране свои пломбы. Как играет в теннис, оргастически вскрикивая перед каждой подачей. Как беззастенчиво стендапится на фоне Стены Плача. Как оглашает новости, надевая скорбное лицо.

Новости, которые попадались Еке, всегда были плохими, а все телевизионные люди были чем-то похожи друг на друга – будто их спустили с одного конвейера. Будто некий телебог создал talking heads по своему образу и подобию.

«Я тоже так смогу», – поняла Ека, случайным подбором кнопок вызвав из вечерней пустоты кулинарное шоу «Гениальная кухня».

Назад Дальше