Откровенно говоря, подобные проблемы волновали его сейчас в последнюю очередь.
* * *Это напоминало празднование Нового года… Или студенческое преддверие экзамена… Или мозговой штурм накануне ответственного мероприятия на работе… Одним словом, время, стирающее границы дня и ночи. Игорь не отдавал себе отчета, сколько часов прошло с тех пор, как он впервые открыл коробку с диском. Он не заметил, в какой момент за окном стемнело. Он смотрел и смотрел, не отрываясь, в экран, на котором проплывали, вспыхивали кадры его жизни в Озерске. Он снова видел пустырь возле школы, на котором мальчишки после уроков гоняли футбольный мяч, узнавал учителей и соседей, друзей и недругов, переживал радости и горести, которые в юном возрасте так интенсивны, что бросают отсветы на всю последующую судьбу…
Потрясающий эффект двойного зрения: Игорь видел сцены, сохранившиеся у него в памяти – но смотрел на них сегодняшним, взрослым взглядом, взглядом полностью сформировавшегося человека. Некоторые события, о которых он думал, что страшнее ничего быть не может, оказалось, не стоили выеденного яйца – вроде городской контрольной по химии, на которой он схлопотал двойку. И в то же время больно царапали душу мелочи, на которые он не обращал внимания. Особенно это касалось взаимоотношений с матерью. Когда он был подростком, она его постоянно раздражала – своей слабостью, своей робостью, своим неумением устраиваться в жизни, и он прямо высказывал ей это в лицо. Наотмашь хлестал обвинениями. Теперь, взрослым глазом, Игорь продолжал видеть в этой хрупкой изнуренной женщине, у которой с подола свисали нитки, ту красавицу, которая мучилась в роддоме. Неизвестно, что подорвало ее жизнестойкость – то, что ее бросил мужчина, или какое-то иное, более раннее и страшное событие, – но до Игоря только теперь дошло: его мать страдала патологической неуверенностью в себе, чувством вины, которое, наверное, исчезало, лишь когда сознание затемнял алкоголь. А ведь она имела полное право на счастливую семейную жизнь. Или… на сочувствие со стороны сына. Он, сегодняшний, видел, что ей так немного нужно: улыбка, ласковое слово, одобрение! Хоть что-то, что помогло бы ей понять: она не никудышняя, ее можно уважать и любить! Почему он не дал ей этого? Уже будучи старшеклассником, постоянно дулся на нее, как ребенок, которому не преподнесли обещанного подарка… Может быть, его сыновнее внимание и забота не отвратили бы ее от алкоголя – но почему он хотя бы не попытался?
А теперь ничего нельзя поправить. Та доброта, которую при жизни не отдали умершим, превращается в каторжный груз и давит спину до конца дней.
Ранним утром Игорь понял, что лежит на диване перед телевизором. Оказывается, он проспал всю ночь одетым – в том же самом костюме, в котором пришел с работы. С трудом открыл глаза и, еще не успев прийти в себя, нажал кнопку «Play» на пульте. В просмотре ушедшей части своей жизни заключалась некая мазохистская сладость, от которой он хотел отстраниться и не мог.
Через два часа помятый и небритый Игорь, не отрываясь от телевизора, позвонил в офис и сообщил, чтобы его сегодня не ждали и отменили все назначенные встречи – он болен. Трудно назвать это обманом: так плохо Игорю не было давно. Страдали и тело, и душа. Состояние напоминало предгриппозное: все ирреально, как во время бреда, и в то же время бред воспринимается как единственная реальность. Собственно, вообще не задаешься вопросом: насколько то, что происходит с тобой сейчас, имеет отношение к действительности. Происходит, и ладно. Спорить с этим бессмысленно. Остается принять.
Не в силах отделаться от неприязни к Генриху Ивановичу, Игорь все же отдавал ему должное как профессионалу: какая силища драматизма! Какое проникновение в материал! Какое умение увлечь зрителя – пусть даже единственного зрителя! Какая точность деталей, вплоть до мельчайших подробностей! Да, бывший психоаналитик – истинный Сценарист, ничего не скажешь!
Глаза Игоря слезились, будто песок под веками скопился. Если продолжать в том же духе, ослепнуть можно – надо позволить себе передышку… Отправившись на кухню, он залил до предельного деления электрочайник и, пока шумела вода, смотрел в окно. Взгляд, израненный многочасовым просмотром, отдыхал на ровной белизне. Выглянуло солнце, окрасив снег в розоватые тона. Красота московской зимы сейчас представлялась неуместной, как розовый шелковый бантик на крышке гроба. Не в силах больше смотреть в окно, Игорь залил кипятком чайный пакетик и принялся медленно тянуть из любимой кружки с тирольскими поросятами пустой чай – без жажды, без удовольствия.
«Как мало пройдено дорог, как много сделано ошибок», – припомнились вдруг строки из неизвестно какого стихотворения. Нет, дорог пройдено не так уж мало, но ошибок и вправду накопилось порядочно. Игорь знал, что киноповествование о том нехорошем, постыдном, что сопрягалось для него со словом «дорога», еще впереди… Судя по хронологии, оно совсем рядом. И если Игорь с трудом переносит сцены, где он, подросток, жесток с матерью, как ему вытерпеть эпизод, где он, будучи молодым, но уже сформировавшимся человеком, проявил по отношению к другу еще большую жестокость?
Глаза по-прежнему оставались вспухшими, но по крайней мере не слезились. На всякий случай промыв их охлажденными остатками чая (народный способ, который до сих пор не подводил), Игорь вернулся в комнату, со вздохом растянулся все на том же самом диване и нажал на пульт.
Вот та самая встреча дома у Сашки, когда ему вручили проклятые деньги… Вот он укладывается спать, пристроив шуршащий целлофановый пакет на столике около кровати. Тянет руку к мерзкому старому будильнику, передумывает его заводить и засыпает. Настает утро, начинает светать…
Впервые за это время Игорь ощутил – и то где-то в глубине, на задворках сознания – некоторое недоумение. Как же так получается, что один-единственный диск, сколько бы там ни было гегабайт памяти, вместил в себя всю его жизнь? Все события, которые он смотрит вот уже много часов подряд – а это ведь еще только начало… Но ухватить эту мысль за хвост и удержать ее не удалось. Потому что на экране на его спящее лицо упала чья-то тень. Кто-то проник в квартиру через незапертую дверь, вошел комнату и, протянув руку, взял со столика пакет с деньгами. Это не мать, рука побольше, мужская… Какая-то очень знакомая рука… Неужели в фильме так и не будет показано, кто украл деньги?
И точно услышав его мысли, камера переместилась с руки на лицо посетителя. Лицо, которое Игорь тотчас узнал и, не сдержавшись, издал какой-то хриплый звук, то ли вскрикнул, то ли выругался. Мишка!.. Задушевный друг. Как же он мог?.. Ах вот как… Как бесстрастно повествовал фильм, Мишка все-таки не сумел устоять перед соблазном, которые являли собой продававшиеся у спекулянта джинсы «Супер Райфл».
Игорю стало известно, что сначала Миша был далек от дурных намерений. Просто в то утро он рано встал, случайно оказался возле их с Сашкой дома и решил составить Игорю компанию в походе за билетами. Почему бы и нет, вдвоем-то всяко веселее в очереди стоять.
Словом, было похоже, что пришел Мишка в гости без всякой задней мысли. Но тут сыграло свою роль стечение обстоятельств. Дверь квартиры нараспашку, хозяева спят, а на самом видном месте – пакет с деньгами. Колебался Мишка долго, то протягивая руку к свертку, то отдергивая ее и взглядывая на лицо спящего Игоря. Потом все-таки решился, схватил деньги – и бегом за вожделенными джинсами. А Игоря разбудил звук закрывшейся за ним двери.
От возмущения увиденным Игорь – уже теперешний, взрослый! – долго не мог прийти в себя. Какая гадость, какая подлость! И этого человека они столько лет терпели возле себя, считали самым близким, почти братом!.. А он, гад, наврал, что на джинсы дала денег тетка – и они все поверили…
Разъяренный Игорь схватился за телефон, не думая даже, как объяснит Мише источник информации. Он готов был разорвать бывшего друга в клочки. Ведь это все случилось из-за него! И с Сашкой… Абонент оказался недоступен.
Тем временем диск продолжал крутиться, на экране разворачивалась сцена их отъезда в Москву на товарняке. Они поспешно взбираются на поезд… падение Саши… Вздрогнув от хруста, с которым что-то сломалось в Сашином теле, Игорь облегченно вздохнул, когда эта сцена осталась позади. Теперь камера должна отразить, как они едут в поезде. А потом – Москва, вокзалы… Все новое, беспокойное, но уже не страшное. Не тревожащее душу…
Однако фильм «Игорь Гаренков», как истинное произведение искусства, ошарашил зрителя поворотом сюжета, которого не мог ожидать даже он. Поезд ушел, увозя друзей к высотам столичной жизни – и действие вдруг переключилось на Сашку! Отчего-то главным героем теперь стал он. Проводив поезд, Саша попытался сначала встать, потом ползти, но потерял сознание от боли и остался лежать в опасной близости от путей. Там его и нашли обходчики.
– Вот подвезло, самоубийца какой-то! – загоготали они, перемежая пристойные слова матерком, радуясь происшествию, разнообразящему их унылые будни. – Тоже мне, Анна, мать его, Каренина!
Кому-то из них пришла все-таки в голову идея вызвать «Скорую». Обходчики – мужики, в общем, не злые. Любят, правда, погоготать…
– Жалко парня, – сказал дежурный хирург в местной больнице, обращаясь к медсестрам, а не к Саше, несмотря на то, что он успел прийти в себя и слышал все до последнего слова. – Внутреннее кровотечение. Вряд ли выживет… Ну, давайте его на операционный стол. А дальше приготовьте койку в пятнадцатой.
Пятнадцатая палата провинциальной больницы – настоящая клоака. Впрочем, она не одна там была такая. Персонала, особенно младшего, не хватало, о всяких технических изысках вроде памперсов для лежащих больных и матрасов, помогающих предотвратить развитие пролежней, в те времена и слыхом не слыхивали. Вскоре Игорь напрочь забыл и о Мишке, и об украденных им деньгах, глядя, как мучается Сашка, лежа со своим переломанным позвоночником на деревянном щите, на испачканных мочой, разъедающих кожу пеленках, которые из-под него время от времени выдергивает нянька, чтобы грубо подсунуть следующие, пока сухие, без единого слова спеша в следующую палату. Какое-такое милосердие? Курам на смех! С лежачими больными она обращалась, как с неодушевленными объектами. Особенно с этим, который, как говорили врачи, никогда больше не сможет ходить. А ведь ему не было еще и восемнадцати!
– Хоть бы помер, что ль, сердечный, – было единственным у няньки проявлением сочувствия. – Что ж мать-то твоя бедная, разве ты ей опорой будешь? Это, получается, она за тобой должна ходить, пока сама не откинется, как за малым дитем…
– Пожалуйста, скажите медсестре, что мне очень больно! – молит Саша. Слова няньки безжалостны, но в своей заброшенности он рад хоть какому-то человеческому слову, хоть какому-то постороннему участию. – Скажите, чтобы мне сделали обезболивающий укол!
– И-и, родимый, да кто ж тебе сделает-то? Наркотики – вещь учетная. Что ты за важная птица, чтобы их тратить на тебя? Лежи уж тихо да терпи, раз помереть не можешь.
И Саша терпит, кусая губы до крови. А чуть позже совершает еще один подвиг – начинает понемногу поднимать, массировать, разрабатывать безжизненные ноги, мускулы которых от долгого лежания превратились в кисель. Даже если он встанет, никогда ему уже не бегать так, как раньше, никогда не играть в футбол. Никогда он не вспрыгнет на подножку поезда, увозящего счастливчиков в Москву… По ночам Саша плачет, накрывшись подушкой, убиваясь по тому, что утрачено навсегда. Но начинается день, и он снова принимается разрабатывать безжизненно-белые, похожие на больших дохлых рыбин, непослушные ноги.
Приходит день, когда его муки и усилия оправдываются: он стоит на костылях! Осторожно делает шажок, еще шажок… Лицо искажено от напряжения, поза выражает боль, но это снова его ноги! Они принадлежат ему! Он способен ими пользоваться!
– Молодец, – равнодушно говорит лечащий врач. – Ну вот теперь можно и на выписку. Хватит место занимать.
Забирает Сашу из больницы только мать. Ей приходится потрудиться, чтобы доставить сына домой – общественный транспорт ему пока не по силам, а из четырех остановленных владельцев машин трое, услышав, что предстоит везти инвалида, газуют без единого слова. Лишь один соглашается с недовольным лицом, запросив сумму вдвое против ожидаемой…
Путешествие на машине, куда Саша с трудом вталкивает сначала свое ставшее таким расплывшимся и неловким тело, а затем костыли, быстро заканчивается возле Сашиного дома, который он покидал, исполненный надежд. Что же дальше? Заключение в четырех стенах. Ходить по-прежнему очень трудно, а на дворе зима, гололед…
Каждое утро Саша спускается со своего пятого этажа в подъезд. Лифта в доме нет, поэтому спуск занимает не меньше получаса. Тюк – костылями на одну ступеньку, шмяк – переместить вслед за костылями ноги. Медленно, размеренно: тюк-шмяк, тюк-шмяк. Спешить нельзя: иначе рискуешь скатиться, ломая костыли, ломая все, чему с таким трудом удалось срастись…
Очутившись в самом низу немилосердной лестницы, Саша трепетно приближается к почтовому ящику. Каждый день он отпирает его, надеясь получить письмецо из Москвы. Но в почтовом ящике – лишь скучная газета да изредка попадется открытка для матери от далеких родственников. И разочарованный, поникший Сашка пускается в обратный путь. А ведь подниматься всегда тяжелее, чем спускаться…
Вернувшись домой, Саша пишет новое письмо, которое отошлет в Москву на Главпочтамт, до востребования.
– Мам, отнесешь на почту?
– Отнесу, отнесу, – недовольно бурчит мать. – Какой только смысл? Сколько ты им писем послал, ни на одно не ответили. Игорь, уж на что твоим другом до гроба считался, и тот…
Заглянув в лицо сына, поспешно добавляет:
– Не волнуйся ты так, Сашок! Мало ли что я в сердцах сболтну? Не ответили, потому что очень заняты. В институтах самое трудное – первая сессия: надо заниматься изо всех сил, так, что больше ни на что времени не остается. А может, не все у них благополучно сложилось в этой хваленой Москве, вот и не хотят рассказывать о своих неудачах… Вот увидишь: как получше устроятся, вспомнят о тебе! Непременно вспомнят!
Игорь смотрел. Заключалось ли в этом его спасение или его испытание, он не мог сказать: просто смотрел и смотрел на экран.
Часть IV За все надо платить
Территория старинной, в восемнадцатом веке построенной больницы выглядела мирно и утешительно. Старые корпуса имели скорее музейный, чем больничный вид. Деревья, покрытые инеем, были красивы, как елочные игрушки. Редко появляющееся и тем более ценимое москвичами зимнее солнце играло красноватыми отсветами в окнах и в сверкающей оболочке ветвей.
Но для журналиста Михаила Викторовича Парамонова, который, сгорбясь, словно стремясь спрятаться в пальто, как моллюск в ракушке, двигался по дорожке между корпусами, вся эта красота не имела ни малейшего значения. Для него существовали только результаты исследования чувствительности, проведенные невропатологом. Элеонора Марковна сказала, что… как это… выпадения чувствительности уже проявились… Правда, она попыталась уверить его, что непосредственной опасности параличей она пока не видит. Но если не видит она, это не значит, что опасности нет… Стоит надеяться только на то, что профессор Зеленин скажет ему все, как есть. Не преувеличивая, но и не преуменьшая размеров беды. И назначит адекватное лечение…
На самом сокровенном дне души Миша совсем не жаждал откровенности, как и адекватности. Больше всего ему хотелось, чтобы профессор, просмотрев своим опытным глазом результаты анализов и заново учинив ему полный неврологический осмотр, бросил бы: «Зря беспокоились, батенька. Моя коллега все перепутала, вы здоровы как бык…» Нет, вряд ли, ведь есть выпадения чувствительности… Ну ладно, допустим, так: «Того диагноза, который вам поставили, у вас стопроцентно нет. Но есть другое заболевание, значительно менее серьезное, которое мы сейчас успешно лечим…» Пусть потребуются самые дорогие лекарства! Пусть придется надолго лечь в больницу! Миша на все согласен, лишь бы избавиться от этой черной тени, которая легла на его столь благополучную до того жизнь.
Миша остановился. Увидел табличку: «Отделение неврологии». У входа нес вахту охранник в камуфляже.
– Я на консультацию к профессору Зеленину… – почти прошептал Миша. Ему померещилось, что, признавшись в том, что нуждается в консультации, он окончательно вписался в ряды неврологических больных. Хромых, кривых и расслабленных. Объектов заботы. Отбросов жизни.
– На втором этаже, – величественно, точно римский легионер, бросил охранник, давно привыкший и к этой ситуации, и к этой специфической пациентской робости, которая проявлялась тем сильнее, чем ближе подвигался пациент к профессору.
Миша оставил пальто в гардеробе. По широкой, старинной, в два витка, лестнице поднялся на второй этаж. Мрачные высокие потолки; кафельные, в желтую и красную клетку, полы. По одну сторону коридора – полукруглые окна, по другую – двери палат, некоторые из них открыты. И тут Миша вздрогнул. Прямо навстречу ему везли в инвалидном кресле женщину, конечности которой были скрючены и вывернуты, лицо, затененное отросшей до середины носа черной челкой, искажено в подобии саркастической усмешки. Он шарахнулся от кресла-коляски, точно от колесницы смерти – и нечаянно ввалился в палату. Дверь от сотрясения воздуха закрылась за ним сама по себе. Миша нажал на ручку, собираясь выйти, но позади раздался шорох, который заставил его непроизвольно обернуться.
Все увиденное каленым железом впилось ему в глаза и ударило в мозг. Палата узкая и высокая, точно монастырская келья, со стрельчатым окном. Две койки: одна пуста, на другой лежит нечто, покрытое простыней, по которой расплываются бурые пятна. Очертания этой фигуры настолько причудливы, что трудно поверить, чтобы на койке находилось человеческое тело.