Юрий Сушко Друзья Высоцкого: проверка на преданность
Эрнст Неизвестный. «Но были ли вы убиты за родину наповал?..»
«Вчера, 1 декабря, руководители партии и правительства посетили Выставку произведений московских художников, устроенную в Центральном выставочном зале и посвященную 30-летию Московского отделения Союза художников…
На вопрос руководителей Московской организации художников, как оценивается выставка в целом, тов. Н. С. Хрущев ответил:
«Как и на всякой выставке, здесь представлены и хорошие, и средние, и слабые работы. Устроители выставки в ряде случаев, видимо, пошли на поводу у тех, кто защищает слабые и неприемлемые произведения, проявили либерализм. А такая политика не может привести к дальнейшему подъему советского искусства социалистического реализма».
Художники и скульпторы горячо поблагодарили товарища Н. С. Хрущева…»
«Высокое призвание советского искусства — служить народу, делу коммунизма»
«Правда», 2 декабря 1962
* * * Владимир Высоцкий — «Пародия на плохой детектив»— … Это еще что такое?! — Никита Сергеевич, остановившись перед телевизором, ткнул толстым пальцем в экран и плюхнулся в кресло. — Что это у нас за художники такие объявились? Ты их знаешь? Почему это у Запада такое к ним внимание?
Стоявший рядом с Хрущевым секретарь ЦК Ильичев встрепенулся и лихо отрапортовал:
— Так ведь это же абстракционисты, Никит-Сергеич! Устроили выставку-однодневку в Москве во флигельке Дома учителя. Насобирали кучку зарубежных корреспондентов. Объявили, что в СССР уже разрешили абстрактное искусство.
— Кто разрешил? — Хрущев понемногу начинал закипать. — Кто вообще они такие?
— Я ж говорю: абстракционисты. Сейчас, Никита Сергеевич. — Ильичев полистал записную книжку. — Вот. В основном это художники экспериментальной студии живописи и графики при Московском горкоме художников книги и графики Союза художников…
— Ишь ты — «при горкоме»… — хмыкнул Хрущев. — А обкомов у них еще нет? Ладно, приедем домой, разберемся. Что у нас там сегодня по графику?
— Встреча с активистами общества дружбы в нашем посольстве. Потом…
— Ладно, — махнул рукой Никита Сергеевич. — Потом будет потом…
По возвращении из зарубежного вояжа Никита Сергеевич, к удивлению «идеологов», не стал сгоряча, как обычно, махать шашкой и рубить головы, а сказал Ильичеву, что ему самому нужно посмотреть эту «мазню».
…На следующий день руководитель студии Элий Белютин был вызван в Союз художников, где ему сообщили, что на юбилейной выставке «ХХХ лет Московского отделения Союза художников СССР» для работ его «экспериментаторов» будут выделены площади. 1 декабря состоится посещение экспозиции… Кем, кем? Самим! Понимаешь? И началось! Заведующий отделом культуры ЦК КПСС Поликарпов названивал в Союз художников каждые 15 минут: как идет подготовка?! Что вы там копаетесь?
Первым, кому сообщил Белютин то ли радостную, то ли опасную весть, был скульптор Эрнст Неизвестный.
— Эрик, пойми, это наш шанс! — убеждал его Белютин. — Пришли другие времена. Партия, ЦК намерены глубоко разобраться в делах художников. Это же реальный шанс доказать наши возможности, и ты напрасно сомневаешься…
«Обстановка накануне 1 декабря была страшно нервная, — вспоминал Неизвестный. — Мы работали всю ночь, и среди художников, которые находились в Манеже, было много нескрываемых агентов… К утру… пришел начальник правительственной охраны. Он заглядывал под столы, простукивал бронзу, видимо, боясь бомб или магнитофонов…»
Эрнст не удержался и из озорства решил «помочь». Тронул главного охранника за плечо и указал на окно, которое хорошо просматривалось с противоположной стороны Манежа, от Университета. Намекая на свой фронтовой опыт офицера, высказал предположение, что именно оттуда возможно прицельно шмальнуть по «мишени № 1». Главный телохранитель взволновался, отправил подручных заколачивать подозрительное окно. Как раз в этот момент, ровно в 11.00, к выставочному залу подкатил кортеж правительственных машин.
Сначала в нижнем зале появилась большая группа мужчин, похожих, как братья-близнецы, в одинаковых же синих костюмах, без особых примет, крепкого телосложения, которые тотчас заняли круговую оборону: мышь не проскочит. Следом за ними стремительно вкатилась группа карликов в черных костюмах. Лишь один — длинный и тощий, как глист, Михаил Андреевич Суслов — был в сером, как и полагалось «серому кардиналу».
Со стороны, подмечал Неизвестный, все выглядело комично: кругленький хозяин, за ним — дюжина прислуги с блокнотами наперевес, дабы успеть записать каждое словечко.
Сперва Хрущеву решили продемонстрировать работы «монументалистов» (молодых же авторов — от греха подальше — спровадили на второй этаж).
Руководитель творческого Союза превратился в экскурсовода: «Вот, Никита Сергеевич, как наши советские художники изображают воинов нашей доблестной Красной армии», — и делал широкий театральный жест в сторону картины Грекова. «А вот так, Никита Сергеевич, наши советские художники изображают наших счастливых советских матерей», — прокладывал он дальше путь к полотну Дейнеки «Материнство». Хрущев добродушно кивал…
Молодые художники в ожидании высочайшей оценки замерли наверху, у края лестницы. Поднявшись по ступенькам, глава государства по-отечески, ласково их приветствовал: «Так вот вы и есть те самые, которые мазню делают?.. Ну, что же, сейчас я ее и посмотрю!».
Переходя от полотна к полотну, Хрущев иногда приостанавливался, внимательно всматривался в картины, мучительно пытаясь понять, что же это за искусство такое и что за люди перед ним. Требовательно подзывал к себе авторов, строго спрашивал, кто родители, качал головой, морщился, а потом выносил короткий приговор работе художника: «Говно!», «Осел хвостом лучше мажет!». Или: «Пидарасы!». Сопровождавшие «официальные лица», естественно, тут же сливались в общем хоре: «Говно говном! Арестовать! Судить! Уничтожить!..». Художники, скромной стайкой плетущиеся следом, молчали. Хрущев поднял руку, прерывая «голос народа»: «Вот гляжу я на то, что вы тут намалевали, — обратился он к художникам. — Вы хотите общаться с капиталистами? Мы предоставим вам такую возможность. На всех вас уже оформлены загранпаспорта, через 24 часа вы будете доставлены на границу и выдворены за пределы Родины. Вы этого хотите?..»
— Не надо, Никита Сергеевич! Их не надо выпускать за границу! Их надо арестовать! — загалдела свита.
Остановившись перед картиной Жутовского, Хрущев помрачнел. Задал свой традиционный вопрос автору: «Кто родители?».
— Служащие, — скромно ответил художник.
— Это хорошо, — одобрил 1-й секретарь ЦК. — А это что?
— Мой автопортрет.
— Ну и как же ты, такой красивый молодой человек, мог написать такое говно?
Борис Жутовский пожал плечами. Хрущев обернулся к сгрудившимся за спиной опричникам: «На два года на лесозаготовки».
При переходе в следующий зал дорогу вождю неожиданно преградил Эрнст Неизвестный. Невысокий, но широкоплечий, коренастый, мощный мужик, он занял чуть ли не половину дверного проема:
— Никита Сергеевич, здесь работы всей моей жизни. Я не могу их показывать в такой обстановке. Я не знаю, придется ли мне еще когда-то поговорить с руководителем партии и правительства, и я прошу вас выслушать, и чтобы меня не перебивали.
Вновь подняв руку, чтобы остановить возмущенный галдеж, Хрущев кивнул.
— Вот эту работу я делал 15 дней, а эту — два месяца, — начал Эрнст. — Это тяжелый труд — дерево или камни рубить. Я — каменотес, рабочий человек… Вот эта работа сделана мной на заводе, где я работал в качестве литейщика… Это — атомный взрыв. Я не знал, как показать страшность атомного взрыва. Если бы я тех вещей не делал, я бы не смог и этого сделать.
— Хорошо, что вы откровенно сказали. Я, например, считаю, что некоторые замыслы ваши неплохие, хорошие, поэтому вопрос будет зависеть от выражения этих замыслов. Вот что это выражает? — Хрущев указал на очередную скульптурную работу.
— Ничего не выражает, это — конструкция. Дело в том, что скульптор оперирует не только реализмом, он связан с архитектурой, потому он должен владеть архитектурным пространством…
И тут его голос покрыл ор голосов: «И этот тоже пидарас!». Неизвестный оглянулся, найдя глазами министра культуры Фурцеву, извинился перед сановной дамой и сказал: «Никита Сергеевич, дайте мне сейчас девушку, и я вам докажу, какой я на деле гомосексуалист». Хрущев от души расхохотался. А Шелепин[1] просто вышел из себя: «Подумать только, какой-то художник так смеет разговаривать с главой партии и государства?! Мы с вами на урановых рудниках поговорим! Как вас там? Неизвестный?! Хорошо».
Эрнст не растерялся: «Вы не знаете, с кем вы разговариваете. Вы разговариваете с человеком, который может в любую минуту себя шлепнуть. Я — фронтовик, ваших угроз я не боюсь!» — и в этот момент увидел в глазах Хрущева живой интерес.
Хотя, продолжив осмотр работ Неизвестного, Никита Сергеевич вернулся к своим прежним эстетическим оценкам, заявив, что скульптор проедает народные деньги, а производит полное говно! Тот пытался возражать: «Никита Сергеевич, вы ругаете меня как коммунист, а вместе с тем есть коммунисты, которые поддерживают мое творчество. Например, Пикассо, Гуттузо…».
Хрущев прищурился: «А вас так волнует, что они коммунисты?». Неизвестный ляпнул: «Да!», хотя ему хотелось сказать, что ему плевать, коммунисты они или нет, главное, что они большие художники. Почуяв слабину, Никита Сергеевич тут же взял быка за рога: «Ах, это вас волнует! Но мне ваши работы не нравятся, а я в мире коммунист номер один!»
— И вообще, где вы медь берете, бронзу? — зашел с другого бока глава правительства. — Я ведь могу привлечь вас к суду как растратчика.
— Несколько лет назад бронза и медь отпускались в худфонде по разнарядке за наличный расчет. Кроме того, можно собирать краны старые, использованные, выброшенные на помойку…
— Надо бы расследовать, — обернулся Хрущев к Шелепину.
Тот с готовностью сделал пометку в блокноте.
(Стратегический материал — бронза — по разнарядкам Неизвестному, как правило, не доставался. Но выход он нашел. Представьте старый водопроводный кран, в нем есть вентиль — он сделан из бронзы. Выбивать его из крана — адский труд, ни один утильсырьевщик этим заниматься не хотел. Но Эрнст с ними договорился: «Приносите мне бронзу из кранов, я буду у вас ее покупать», — и он лил ее ночами в печке, которую ему изготовили умельцы в Институте Курчатова.
Уже после Манежа, пользуясь «близким» знакомством, Неизвестный рассказывал Шелепину о своем посещении Свердловского вагоностроительного завода: «Это что-то невообразимое по бесхозяйственности и полному наплевательству… Если вы мне дадите 10 грузовиков, то я вам приведу их, груженных первосортной бронзой». Там ведь как? Топится огромный ковш бронзы. Примерно треть ковша остается незалитой в формы. Эту бронзу выливают прямо на землю во дворе. Никто ее потом очищать от шлака и снова заправлять не будет. Она пойдет в металлолом, на сбор которого пошлют пионеров. Но «Железный Шурик» отмахнулся: «Бросьте, что я не знаю, сколько у нас глупостей делается? Не надо». Об урановых рудниках он уже не вспоминал.)
— Я ничего не воровал, — прижал обе руки к груди Неизвестный, — и, вообще, извините, что задерживаю вас, Никита Сергеевич.
— Я ассигновал на вас сегодня полдня, — ухмыльнулся Хрущев. — Вы интересный человек. Вы на меня производите впечатление раздвоенного характера творческого: у вас и черт есть, а где-то есть и ангел. Вот сейчас идет борьба, кто из них победит. Я бы хотел, чтобы ангел победил. Если черт победит, тогда мы будем черта в вас душить, — и неожиданно для всех пожал художнику руку и двинулся дальше.
А Ильичев подошел к Неизвестному и укоризненно подергал за курточку:
— Что это вы в таком виде?
— Так мы готовились к выставке всю ночь, а мне не дали переодеться. Одежду принесли, но охрана сюда уже не пропустила, — вежливо объяснил Эрнст. И брякнул сгоряча: «И потом, как вам не стыдно меня попрекать какой-то рабочей курточкой в стране трудящихся?!.»
* * *Едва уцелев на «аутодафе» в Манеже, Эрнст вернулся в свое логово-мастерскую, и, как он потом признавался, в голове только одна мысль пульсировала: «Когда придут и возьмут?». Существовало два способа отрешиться от действительности: уйти в запой или погрузиться в работу. Первый вариант был проще, легче и привычней. Но Неизвестный выбрал второй. И появился на свет его ставший легендой «Орфей», рожденный в несусветных душевных муках.
Наверное, помог пример отца. Когда Эрнст еще в машинописном варианте прочел булгаковское «Собачье сердце», то был поражен, насколько образ профессора Преображенского совпадал с нравом и судьбой его родителя. Блестящий хирург, заслуженный врач Иосиф Моисеевич Неизвестный полвека руководил детской клиникой в Свердловске. Характер имел крутой, был беспощаден в суждениях и вслух произносил порой ужасавшие начальство вещи. Он мог всласть ругать власти публично, и его не сажали — воспринимали как эксцентрику «бывшего», но очень полезного человека. Талантливый детский хирург был нужен всем. Ведь у начальства тоже были дорогие чада, порой доставлявшие немало волнений.
Отец, гордился им Эрнст, всегда был верен себе и оставался настоящим джентльменом, несмотря на все хамство окружения.
До последних дней, вспоминал сын, он был деятельным и сильным человеком. Ничто не могло его сломить — ни поражение белых, ни опасности, которым он как бывший офицер подвергался при большевиках. Волей случая уцелел от расстрела, к которому его приговорил красногвардейский трибунал. И даже подлинную фамилию — Неизвестнов — пришлось перелицевать. Замена последних двух букв, в конечном счете, семью-то и спасла.
Хотя жаль, конечно, было хоронить старинную сибирскую фамилию, которая традиционно принадлежала смутьянам, бандитам, беглым из тюрем, бывшим каторжанам, примкнувшим к яицкому казачеству. Но…
Эрнст неплохо знал свою родословную, и чисто биографическую, и идейно-нравственную: «Папа служил адъютантом у атамана Антонова, поднявшего восстание против «красных» на Тамбовщине… Один мой дядька, Исайка, погиб, сражаясь в войсках Колчака. И другой мой дядька воевал… Став лишенцем, предпочел уголовный путь.
Я вырос в семье, где слово «Сталин» для отца было ругательством… Мало кого он стеснялся. Отец был картежником, и когда за столом компания пульку расписывала, он между делом Сталина материл. Просто все это были друзья детства, хотя и очень разношерстная публика. Поразительно, что люди в 30-е годы так доверяли друг другу, во всяком случае, папа распоясывался совершенно — как-то раз в припадке ярости даже обозвал Сталина мешком с грузинским дерьмом. У нас в тот день в гостях был Наум Дралюк, большой начальник на «Уралмаше» и, естественно, член партии. Он воскликнул тогда: «Хорошо, что ты в своей среде, но прекрати — тебя же расстреляют!», на что отец кротко, как провидец, ответил: «Наум, нас, белых офицеров, расстреливать перестали. Сейчас уже не до нас, сейчас вы друг в друга стреляете, так что ты сам в своем патриотизме будь осторожен». Наума потом действительно пустили в расход».
Много лет спустя, уже находясь в эмиграции, Эрнст писал друзьям в Москву из далекой Флориды: «Я напоминаю себе отца. В четыре часа утра его звонком поднимают с постели — срочно просят приехать к больному (к черту на кулички), он материт их по телефону, оскорбляет невозможно, но едет. Возвращается домой и обнаруживает, что ему в карман сунули конверт с деньгами. Едет обратно, возвращает деньги и окончательно оскорбляет всех.
Ужасный, несносный! Да, но звонят ему…»
Удивительным образом, а может, совсем даже не удивительным, подобное отношение власть имущих впоследствии перекинулось и на меня, считал Эрнст Иосифович. И в конфликте с Хрущевым, а позже и в отношениях с Брежневым — Косыгиным. Слушая его откровенно антисоветские высказывания, лояльные к художнику референты ЦК КПСС хмурили брови: «Да, ты обижен… мы понимаем… Но ты уж поаккуратней…»
Короче говоря, скульптор Неизвестный был необходим. Кем его было заменить? Да просто некем.
* * * Владимир Высоцкий — «Баллада о борьбе»Свой буйный, необузданный нрав Эрнсту удалось сберечь с раннего детства до преклонных лет. Дрался с подонками и хамами за справедливость и правду всегда и всюду, даже в Америке, причем весьма успешно.
«Когда я был мальчишкой, меня не звали драться стенка на стенку — но вызывали, когда били наших, — с гордостью рассказывал Эрнст. — Я бежал, схватив цепь или дубину, а однажды и вовсе пистолет, — устремился убивать. Я был свиреп, как испанский идальго. Месили друг друга безжалостно. Мальчишки, которые меня задирали, были намного старше. Мне 10–12 лет было, а им по 15, уже почти мужики, и дрались изрядно. Повезло, что с юных лет имел не тщедушное телосложение, мальчишкой коренастым был, крепким… Кроме того, отец у меня драчун — гены, наверно… Честь, достоинство — некая спиритуальная вещь, неуловимая. Мой друг философ Мераб Мамардашвили считал эти чувства метафизическими, и у меня это с детства.
И мне удавалось перевести мою уголовную, блатную сущность и энергию в интеллектуальное русло. Если бы Пикассо или Сикейрос не дали проявить себя в искусстве, они бы стали самыми страшными террористами. Я знаю, что говорю…»