Фантастика 1977 - Владимир Щербаков 5 стр.


Я очнулся. Сон обрывался всегда не там, где нужно. Пели петухи, я понял, что уже скоро утро.

Я не увидел возмездия: как в ужасе убегали ливонцы, как, обманутые огнями, влетели в трясину, как отчаянно, «в пень» рубили их русские воины…

Тетя Проса, увидев меня на пороге, лукаво прищурилась.

— Опять сон расскажешь? Говори, говори…

Выслушав рассказ, хозяйка пытливо глянула на меня.

— А не сочиняешь ли ты часом?

Задумалась, негромко добавила: — О чем думаешь, то и снится. Наверно, ты наперво придумываешь сон, а потом смотришь его… Угадала?

Конечно, мои сны были просто грезами. Все началось еще в детстве. Шел второй год войны, стояла лютая и ветреная зима. Валенок у меня не было, в полях стреляли, мы с сестрой и братом совсем не выходили из дому. К нам тоже никто не приходил: дом стоял на отшибе, по крышу утонул в сугробах.

Читать я еще не умел, игрушек, кроме пулеметных гильз, у меня не было, по дому гулял холод, и почти все время я сидел на печи. С печи немного увидишь, да и смотреть было не на что.

Я лежал на печке, на красной, как знамя, подушке, смотрел на неоклеенный потолок. Узоры древесины мне казались то лесом, то озером, то пашнями и холмами.

Когда надоедало смотреть, я начинал грезить: представлял, как партизаны возьмут меня с собой, дадут маузер в деревянной коробке и увезут с собою в санях — рядом с тяжелым пулеметом.

Часто я представлял лето, как я бегу по траве, врываюсь в лес, а в лесу — забытое орудие со щитом. Я заряжаю орудие, бью через озеро по немецким машинам.

Грезы были легкими и летучими, как утренние облака тумана. Когда я болел, рядом со мной ложилась мать, рассказывала про свое детство, и я начинал представлять, что был тогда словно бы рядом с нею, бегал на мшары за ягодами, дразнил табаком гадюк, стрелял из тяжеленного шомпольного ружья.

Мать была партизанкой-проводницей. Часто она уходила, и в доме утверждался страх. Возвращалась мать только к утру.

На войне всегда страшно. Страшно было и в давние времена, хотя воевали тогда мечами, топорами, стреляли из неудобных пищалей и пушек…

Взяв тетради, я присел к столу, а хозяйка негромко запела старинную песню:

Я задумался: сколько же раз приходили сюда враги?

Но люди выстояли, сберегли себя, жизнь, озерный и лесной край.

В дверь вдруг постучали. На пороге стоял Саня — в новой сатиновой рубашке, в черных сатиновых брюках и новеньких башмаках. Густые волосы Сани были неумело зачесаны, в руках негаданный гость держал карандаш и толстую тетрадь.

— Вот и я решил записывать. Записал, как в войну муку в озере прятали, — опустят в мешке, сверху мука намокнет, корой покроется и лежит себе, сколько надо.

Присев к столу, Саня полистал тетрадь, что-то зачеркнул карандашом.

— И Костю Цвигузовского записал. Он про Дубковский бой рассказывал. Партизаны на холме были, а фашисты внизу. Бежать вниз с горы плохо, партизаны просто сели и стали съезжать. Фашисты перепугались: партизаны с неба падают…

Саня вздохнул, закрыл тетрадь.

— Жаль, что про древнее никто не помнит… Обидно, про другие города и деревни в книгах написано, а про нашу — ни слова.

— Запиши про себя… — предложила, орудуя ухватом в печи, тетя Проса.

— Про себя неинтересно, родился, в школу хожу, вот и вся биография.

— Напиши, как конюшня горела и ты прибежал да коней выпустил…

— Так ведь их жалко было, они живые, все бы в огне сгорели.

— Вот так и запиши…

— Теть Прос, лучше про революцию расскажите, — решительно испросил Саня.

— Про какую же тебе революцию: пятого года или семнадцатого? Я ведь и пятый год помню…

— Расскажите! — воскликнули мы с Саней в один голос.

— Слухайте, коли просите… Ярмарка была во Владимирце. Я и пошла на ярмарку. Иду, ягоды собираю. Каких только ягод нет: черничника моховая, брусничника боровая, земляничника низовая. Опоздниться боюсь, заторопилась, на небо глянула, а на горе полымя, флаг кумачовый… Народ вокруг шумит, смотрят люди, дивуются… Урядник рубль на водку давал, чтобы сняли флаг, — никто не полез, сосна высоченная, пилой пришлось лесину валить, еле свалили… Флаг-то Матвей Рассолов повесил. Отчаянный был.

Хозяйка совсем забыла про утренние дела.

— Хорошо помню Матвея, как сейчас вижу. Землю в восемнадцатом по весне делил, сколотил шагомер и отмеривал. Земля, говорит, теперь общая — народная… Нам целую десятину дали. Земля черная-черная, что лесное огнище. Матушка моя не выдержала, бросилась к Матвею, обняла его. Рассолушко ты наш, говорит… И Митрофанова помню, сто раз видывала.

— Какого Митрофанова? — не понял Саня.

— А того самого, в честь кого наш сельсовет Митрофановским называется. Вместе с Рассоловым он тут у нас и устанавливал Советскую власть. Когда продотряд приезжал, так они по домам ходили. В продотряде все больше латыши были, по-русски плохо говорят, ничего толком не объяснят, народ серчал даже… А в девятнадцатом белые пришли, во Пскове Булак-Балахович стоял, Митрофанов и наш Рассол стали называться красные партизаны.

Тетя Проса присела к столу, подперла голову руками, глаза ее молодо засверкали.

— Помню, ой как помню… Будний день был, а во Владимирце большой колокол дон-дон-дон… По озерам будто бочки серебряные катятся… Белые билибонили. Расстреляли волисполком, на продотряд напали, кого побили, а кого в озере потопили. Матвей с продотрядом был, вон тут в озере, на кряже, его и ранило. Сначала потопить белые его хотели, потом раздумали, повезли во Владимирец…

Хозяйка умолкла, закрыла глаза ладонью, Саня перестал записывать, отложил в сторону тетрадь. Не сговариваясь, мы с Саней встали, вышли из избы, во второй раз зашагали к Владимирцу. Мы знали, что там стоит памятник Матвею Рассолову.

Про Матвея Рассолова рассказывал мне мой отец. Стояла вторая военная зима, отец болел, мы голодали, жили в страхе, за окном грохотали небывалые бои, но лишь выдавалась тихая минута, как отец начинал говорить про войну, но не про новую, а про старую — гражданскую, про девятнадцатый год, когда сам отец был еще маленьким мальчуганом, Матвей Рассолов виделся мне похожим на партизан, что приходили к нам, ночевали в нашем застуженном доме…

Отец рассказывал так ярко, что вскоре мне стало казаться, будто я знал Матвея Рассолова, разговаривал с ним, и это меня, а не моего будущего отца он вытащил из вешней Лиственки, когда я сорвался с лавы. Отец рассказывал, что ходил с Матвеем по ягоды, вместе они искали на полянах гнезда полосатых шмелей.

В деревню Матвей вернулся после революции: работал на заводе, чтобы прокормить семью, — так поступали многие.

Жили Рассоловы очень бедно, и, завидев Матвея, подкулачники не раз весело запевали;

Матвей ходил в серой шинели и военной папахе, носил бороду, отец говорил мне, что Матвей был «вылитый Пугачев».

Жил Матвей в деревне Степаново. Была она бедной, дома крыты камышами и соломой. Рядом — погост Владимирец, богатое село Жерныльское — с кожевенным заводом и четырьмя мельницами.

Отец Матвея бедствовал от века. В наследство от него осталось только прозвище — Рассол. Однажды старик выпил в лавке огромный ковш огуречного рассола. На огурцы денег не хватило, а рассол был бесплатным. Волостной писарь переделал прозвище в фамилию.

В округе каждый имел прозвище. Моего деда и его брата Василия дразнили Ершами, а моего отца и его двоюродного брата — Ершенятами, даже припевку сочинил кто-то:

Каких только прозвищ не было: Шпандор, Бододай, Аэроплан, Фунт, Орел, Борода, Колупай, Дрозд.

Белобандиты искали Матвея, но найти не могли. Белый офицер Романовский объявил, что все земли и лес возвращаются их прежним хозяевам. Началась мобилизация людей и лошадей в белую армию. Парни убегали в лес, уводили коней, уносили самое ценное. Страшное и непонятное время пришло в Синегорье.

Едва выбравшись на сеновал, я увидел себя маленьким мальчуганом. Я был такой, каким себя помнил, но называли меня почему-то именем отца. Увидел вдруг бабушку, бросился к ней, прижался, ласково назвал ее мамой,

— Беда, сынок, горе у нас. Коней бандиты уводят. Гони мерина в лес — подальше, в самую гущару. Скорее, сынок, мальчишки уже погнали.

Я вырвался, забежал в дом, вытащил в чулане из-за ларя огромный и тяжеленный «смит-вессон» с единственным патроном в барабане. Патрон был от японского карабина, в барабан я заколотил его молотком.

Вдруг я увидел лес, заросшую иван-чаем поляну, коней на поляне, молчаливых мальчишек под елью. Я был вместе с мальчишками.

Нахлынула ночь, черная, как дымный порох. Мои сотоварищи забились под елку, легли рядом на сухую иглицу. Лег и я сам.

Вместе было не так страшно. Один из мальчишек лежал с одноствольным ружьем, с сумкой, полной патронов. Другой достал из-за пазухи огромный, еще теплый каравай. Хлеб ломали, уплетали за обе щеки. Кто-то привез тесак. Нарубили еловых лап, натягали — охапку мягкого мха. Легли рядом, прижимаясь друг к другу, укрылись старой попоной.

Мальчишка с ружьем шепотом рассказывал новости: — Белые в Ловнях четырех мужиков расстреляли… Мужики ходили в лес, елки рубили, пришли в мокрых сапогах. Романовский говорит: «Партизан искали». Расстреливал сам из маузера…

— А нас… расстреляют? — спросил кто-то из темноты.

— Не… Вздуют только что надо. Романовский говорит: «Шомполов на всю Россию хватит».

Нахлынула дрема, но вдруг дико заржали кони. Было уже утро, солнце стояло над огромной елью, слепило, словно горящий порох. На поляне носились кони, сбились в кучу, теснили друг друга. — Та-та-та-та-та… — залился очередью невидимый пулемет.

Рядом, совсем близко шел настоящий бой. Стреляли за деревьями, за покатым холмом.

Я побежал, потом лег, пополз, докарабкался до вершины холма, до огромного белого камня. На лугу шла рукопашная.

Белые полотняные рубахи перемешались с зелеными, военными. Люди топтали покос, били друг друга прикладами, палили в упор. Обрезы грохотали, будто пушки. В медоцветах лежали убитые. Убегал, зажав лицо руками, боец в зеленом френче.

Его бил чем-то тяжелым огромный бандит. Сбил, принялся топтать сапогами.

Слышались хриплые, злые голоса. Отчаянно, как подбитый заяц, завопил раненый…

Потом я увидел себя среди корявых, заросших лишайниками елей. На самой высокой сидел черный, как головня, белоклювый ворон, смотрел туда, — где шел бой. Я слышал, что вороны живут сотни лет. Может, этот ворон не раз видел битвы, кружил над мертвыми, выклевывал раненым глаза.

В ярости я вырвал из-за пазухи «смит-вессон», нажал скобу…

Глухо щелкнул выстрел, пуля клюнула темную еловую кору, ворон лениво поднял крылья, перелетел на маковку соседней ели.

Потом я увидел, что бегу по покосному полю.

Перебегая лог, услышал хриплую песню. По дороге строем шли бандиты.

Поле было изрыто окопами, желтели сугробы песка. В гору тащился обоз. На телегах громоздились сундуки, мешки с мукой, овчины, ульи и самовары. За телегами брели привязанные к ним коровы. Бандиты пьяно ругались, хлестали плетками коней и коров.

В деревне хозяйничали белые. Бородатый бандит самодельным аршином мерил штуку светло-синего ситца. Дымила полевая кухня, пахло вареной бараниной.

— Рассола везут! — закричали вдруг белые.

Все было словно в страшном кошмаре. Пегий конь тащил в гору рогулю. В рогуле лежал Матвей. Голова свесилась, волосы текли по песку. Матвей был босой, голый до пояса. Серая с огромным красным пятном рубаха висела на «свече». Размахивал карабином бандит в шапке с белой лентой. Бросая косы, бежали к дороге косари, голосили бабы, молча смотрели мальчишки…

Я пробился к самой дороге. Матвей был ранен в бок — сочилась темная кровь. Через грудь наискось тянулась ярко-красная лента — бандиты ножом вырезали полосу кожи. Голубые глаза Матвея были открыты — раненый смотрел вверх, на небо.

Меня пихнули прикладом, оттеснили, но я снова оказался рядом с Матвеем. Партизан молчал, зло закусил губы. Кровь текла и текла. Орали конвойные…

Посреди Владимирца рогуля остановилась. Бандиты стащили Матвея на землю, бросили вниз лицом. Партизан с трудом перевернулся, он тяжело дышал, глотал воздух открытым ртом. Какая-то женщина подбежала с ковшом воды, ее оттолкнули, выбили ковш. Кто-то притащил вонючую шкуру, споротую с убитого коня, бросил на Матвея. Рослый бандит поставил раненому на грудь ногу в тяжелом сапоге.

— Что, откомиссарил? А? Откомандовал?

Бандиты шумно обступили лежащего, заорали пьяными голосами: — Пограбили народ, и хватит!

— Хорьком! Хорьком его в нос!

Матвей молчал, смотрел вверх, в небо. Бандиты осатанели, начали его. бить сапогами, прикладами — зло, отчаянно. Матвей не стонал, не кричал, только глядел…

Молча подошел Романовский — глаза спрятаны под козырьком черной шапки, рука на деревянной коробке маузера.

Нахлынула жуткая тишина… Улучив момент, я подхватил, поднял ковш — в нем на дне еще была вода. Матвей взял ковш, прижался к ковшу разбитыми губами.

— Чей мальчишка? — прохрипел Романовский.

— Из Степанова, сосед его… — отозвался рослый бандит.

— Кончайте. — Романовский постучал пальцами по коробке маузера.

— Жаль патрона, — ощерился рослый бандит.

— Живьем! — махнул рукой Романовский.

Крича, бандиты потащили Матвея под гору, к темным хмурым елкам — на моховое болото…

Я бросился к лесу, побежал что было мочи: по лицу били ветки, щеку обожгло еловой лапой, но я все бежал и бежал.

На поляне паслись кони, под шатровой елью сидели мальчишки. Я лег в траву, долго не мог отдышаться.

Вдруг во Владимирце зазвонил колокол — показалось, что по лесу катятся тяжелые медные ядра. Заиграли, зачастили вслед за большим колоколом малые колокола, оглушительно грохнула возле церкви древняя пушка.

— Что это? — спросил кто-то из мальчишек.

— Победу празднуют, — отозвался другой негромким, но звонким голосом.

— А может, убитых хоронят?

— Может, — согласился тот же мальчишка.

Колокола умолкли, и я наконец проснулся.

Лежа с открытыми глазами, я стал вспоминать все, что отец рассказывал про второй бой и про свое возвращение из леса…

За мальчишками пришли их матери, повели мальчишек и коней в деревню.

Мой будущий отец не узнавал такие знакомые места: все вокруг стало тревожным, суровым. От пожарищ веяло гарью, в низине, как туман, колыхался дым. Всюду — на дороге, за дорогой — лежали убитые, лица их были темнее ольховой коры. На еловых лапах белели бинты, ветер шевелил страшные белые полосы.

— Матвея хоронят, — почти шепотом сказала одна из матерей.

На кладбище грянул салют из карабинов.

Вернулась тишина. Лето стояло теплое, ясное. Но в поле, в лесу таился страх, не радовали ни ягоды, ни грибы, ни рыбалка.

Матвея больше не было, и вместе с ним ушло что-то, о чем Леша не мог еще сказать словами.

Гришанойские мальчишки нашли диких пчел — в дупле старой осины, на поляне, где мальчишки прятали коней.

Они принесли матери и Леше туес меда — крепкого, рушеного — пополам с пчелиным хлебом. Но и мед не обрадовал, почему-то горчил…

Матвея похоронили на древнем погосте, где рядом с крестами темнели камни с непонятными буквами и знаками.

Ограда кладбища почти сровнялась с землей. Когда копали могилу, в песке нашли кусок кольчуги — четыре ржавых кольца.

Матвея положили рядом с древними воинами.

К будущему моему отцу подбежал товарищ, показал на темнеющий под горою лес. Обрывистой тропинкой, среди камней сбежали вниз, нырнули в тишину, в запах хвои и холод.

Среди обросших мохом черных елей была неглубокая яма.

Повеяло сыростью, страхом, яма была до половины залита бурой тяжелой водой.

— Здесь он лежал, — зашептал товарищ. — Живым закопали. Плясали на нем. Потом, говорят, земля колыхалась.

В чаще прохрипел филин. Мальчишки бросились туда, где за елками золотились поля, где не было так страшно.

В чемодане вместе с моими записями лежали тетради с записями отца, вырезки из старых журналов, выписки из летописных сводов. Многое я успел записать и со слов деда…

Это было настоящее богатство. Я без конца перечитывал летописные предания, хотя многие из них помнил наизусть.

Стоило закрыть глаза, как в темноте вспыхивали неровные огненные буквы.

Язык летописей напоминал язык «Слова о полку Игореве», только записи летописцев были сдержаннее и строже…

Впервые Володимирец упоминается в летописи в 1462 году.

«Того же лета псковичи заложиша иные городок новый на Володчине горе, и нарекоша ему имя Володимирец; и церковь поставиша святого отца Николы…» Грозной была судьба маленькой крепости, в летописи Володимирец встречается не раз. «И в Володимирце Иван Васильевич Ляцкой… перевозился через Великую реку и через Синю реку.

И услыша их Иван Васильевич Ляцкой, что литовцы обострожились на Ключищах, а полоненных наших в церкве заперли, и приехав Иван Ляцкой к Ключищам, где они обострожились на бую, и услыша полоняные наши и запрошася извну…» Воображение легко дорисовало картину, я сам был вместе со многими людьми заперт в сарае, когда нас гнали в неметчину: к стене сарая подходили люди, негромко говорили с нами, пытались помочь, выручить нас, и мы бежали…

Назад Дальше