Но Павел Мироныч рассердился на гостинника и стал его обвинять, что если за номера деньги заплочены, так не надо было сторонних людей без спроса под кровать накладывать.
А гостинник будто все спал, но оказался сильно выпивши.
- Эти хозяева,- говорит,- оба мне родственники: я им хотел родственную услугу сделать. Я в своем доме что хочу - все могу.
- Нет, не можешь.
- Нет, могу.
- А если тебе заплочено?
- Так что же, что заплочено? Это дом мой, а мне мои родные всякой платы дороже. Ты побыл здесь и уедешь, а они здесь всегдашние: вы их ни пятками ткать, ни глаза им жечь огнем не смеете.
- Не нарочно мы их пятками ткали, а только ноги свои подвели,говорит дядя.
- А вы ног бы не подводили, а прямо сидели.
- Мы подвели с ужаса.
- Ну так что за беда. А они к лерегии привержены и желамши слушать...
Павел Мироныч вскипел.
- Да это нешто,- говорит,- лерегия? Это один пример для образования, а лерегия в церкви.
-- Все равно,- говорит гостинник,- это все к одному и тому же касается.
- Ах вы, поджигатели!
- А вы бунтовщики.
- Какие?
- Дохлым мясом у себя торговали. Заседателя на ключ заперли!
И пошли в этом роде бесконечные глупости. И вдруг все возмутилось, и уже гостинник кричит:
- Ступайте вы, мукомолы, вон из моего заведения, я с своими мясниками сам продолжать буду.
Павел Мироныч ему и погрозил.
А гостинник отвечает:
- А если грозиться, так я сейчас таких орловских молодцов кликну, что вы ни одного не переломленного ребра домой в Елец не привезете.
Павел Мироныч, как первый елецкий силач, обиделся.
- Ну что делать,- говорит,- зови, если с места встанешь, а я вон из номера не пойду; у нас за вино деньги плочены.
Мясники захотели уйти - верно, вздумали людей кликнуть. Павел Мироныч их в кучу и кричит:
- Где ключ? Я их всех запру.
Я говорю дяде:
- Дяденька! бога ради! Вот мы до чего досиделись! Тут может убийство выйти! А дома теперь маменька и тетенька ждут... Что они думают!.. Как беспокоятся!
Дядя и сам устрашился.
- Хватай шубу,- говорит,- пока отперто, и уйдем.
Выскочили мы в другую комнату, захватили шубы, и рады, что на вольный воздух выкатились; но только тьма вокруг такая густая, что и зги не видно, и снег мокрый-премокрый целыми хлопками так в лицо и лепит, так глаза и застилает.
- Веди,- говорит дядя,- я что-то вдруг все забыл - где мы, и ничего рассмотреть не могу.
- Вы,- говорю,- уж только скорей ноги уносите.
- Павла Мироныча нехорошо что оставили.
- Да ведь что же с ним делать?
- Так-то оно так... но первый прихожанин.
- Он силач; его не обидят.
А снег так и слепит, и как мы из духоты выскочили, то невесть что кажется, будто кто-то со всех сторон вылезает.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Я, разумеется, дорогу отлично знал, потому что город наш небольшой, и я в нем родился и вырос, но эта темнота и мокрый снег прямо из комнатного жара да из света точно у меня память отуманили.
- Позвольте,- говорю,- дяденька, сообразить, где мы находимся.
- Неужели же ты в своем городе примет не знаешь?
- Нет, знаю, мол; первая примета у нас два собора: один новый, большой, другой старый, маленький, и нам надо промежду их взять направо, а я теперь за этим снегом не вижу ни большого собора, ни малого.
- Вот тебе и раз! Этак и в самом деле с нас шубы снимут или даже совсем разденут, и нельзя знать будет, куда бежать голым. Насмерть простудиться можно.
- Авось, бог даст, не разденут.
- А ты знаешь этих купцов, которые из-под постелей вылезли?
- Знаю.
- Обоих знаешь?
- Обоих знаю, один называется Ефросин Иванов, а другой Агафон Петров.
- И что же - они всамделе купцы?
- Купцы.
- У одного рожа-то мне совсем не понравилась.
- Чем?
- Язовитское в нем ображение.
- Это Ефросин: он и меня раз испугал.
- Чем?
- Мечтанием. Я один раз ишел вечером ото всенощной мимо их лавок и стал против Николы помолиться, чтобы пронес бог,- потому что у них в рядах злые собаки; а у этого купца Ефросина Иваныча в лавке соловей свищет, и сквозь заборные доски лампада перед иконой светится .. Я прилег к щелке подглядеть и вижу: он стоит с ножом в руках над бычком, бычок у его ног зарезан и связанными ногами брыкается, головой вскидывает; голова мотается на перерезанном горле, и кровь так и хлещет; а другой телок в темном угле ножа ждет, не то мычит, не то дрожит, а над парной кровью соловей в клетке яростно свищет, и вдали за Окою гром погромыхивает. Страшно мне стало. Я испугался и крикнул: "Ефросин Иваныч!" Хотел его просить меня до лав проводить, но он как вздрогнет весь... Я и убежал. И сейчас это в памяти.
- Зачем же ты теперь такую страшность рассказываешь?
- А что же такое? разве вы боитесь?
- Не боюсь, да не надо про страшное.
- Ведь это хорошо кончилось. Я ему на другой день говорю: так - я тебя испугался. А он отвечает: "А ты меня испугал, потому что я стоял соловья заслушавшись, а ты вдруг крикнул". Я говорю: "Зачем же ты так чувствительно слушаешь?" -"Не могу,- отвечает,- у меня часто сердце заходится".
- Да ты силен или нет? - вдруг перебил дядя.
- Хвалиться,- говорю,- особенной силой не стану, а если пятака три-четыре старинных в кулак зажму, то могу какого хотите подлета треснуть прямо на помин души.
- Да хорошо,- говорит,- если он будет один.
- Ну кто, подлет-то! А если они двое или в целой компании?..
- Ничего, мол: если и двое, так справимся - вы поможете. А в большой компании подлеты не ходят.
- Ну, ты на меня не много надейся: я, брат, стар стал. Прежде, точно, я бивал во славу Божию так, что по Ельцу знали и в Ливнах...
Но не успел он это проговорить, как вдруг слышим, сзади нас будто кто-то идет и еще поспешает.
- Позвольте,- говорю,- мне кажется, как будто кто-то идет.
- А что? И я слышу, что идет,- отвечает дядя.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Я молчу, дядя мне шепчет:
- Остановимся и вперед его мимо себя пропустим.
А было это уже как раз на спуске с горы, где летом к Балашевскому мосту ходят, а зимой через лед между барками.
Тут исстари место самое глухое. На горе мало было домов, и те заперты, а внизу вправо, на Орлике, дрянные бани да пустая мельница, а сверху сюда обрыв как стена, а с правой сад, где всегда воры прятались. А полицмейстер Цыганок здесь будку построил, и народ стал говорить, что будочник ворам помогает... Думаю, кто это ни подходит - подлет или нет,а в самом деле лучше его мимо себя пропустим.
Мы с дядей остановились... И что же вы думаете: тот человек, который сзади ишел, тоже, должно быть, стал - шагов его сделалось не слышно.
- Не ошиблись ли мы,- говорит дядя,- может быть, никто не шел.
- Нет,- отвечаю,- я явственно слышал шаги, и очень близко.
Постояли еще - ничего не слышно; но только что дальше пошли - слышим, он опять за нами поспевает... Слышно даже, как спешит и тяжело дышит.
Мы убавили шаги и идем тише - и он тише; мы опять прибавим шагу - и он опять шибче подходит и вот-вот в самый наш след врезается.
Толковать больше нечего: мы явственно поняли, что это подлет нас следит, и следит как есть с самой гостиницы; значит, он нас поджидал, и когда я на обходе запутался в снегу между большим собором и малым - он нас и взял на примет. Теперь, значит, не миновать чему-нибудь случиться. Он один не будет.
А снег, как назло, еще сильней повалил; идешь, точно будто в горшке с простоквашей мешаешь: бело и мокро - все облипши.
А впереди теперь у нас Ока, надо на лед сходить; а на льду пустые барки, и чтобы к нам домой на ту сторону перейти, надо сквозь эти барки тесными проходцами пробираться. А у подлета, который за нами следит, верно тут-то где-нибудь и его воровские товарищи спрятаны. Им всего способнее на льду между барок грабить - и убить, и под воду спустить. Тут их притон, и днем всегда можно видеть их места. Логовища у них налажены с подстилкою из костры и из соломы, в которых они лежат, покуривают и до/кидают. И особые женки кабацкие с ними тут тоже привитали. Лихие бабенки. Бывало, выкажут себя, мужчину подманят и заведут, а уж те грабят, а эти опять на карауле караулят.
Больше всего нападали на тех, кто из мужского монастыря от всенощной возвращался, потому что наши певчих любили, и был тогда удивительный бас Струков, ужасного обличья: черный, три хохла на голове и нижняя губа как будто откидной передок в фаэтоне отваливалась. Пока он ревет - она все откинута, а потом захлопнется. Если же кто хотел цел от всенощной воротиться, то приглашали с собой провожатыми приказных Рябыкина или Корсунского. Оба силачи были, и их подлеты боялись. Особливо Рябыкина, который был с бельмом и по тому делу находился, когда приказного Соломку в Щекатихинской роще на майском гулянье убили...
Я рассказываю все это дяде для того, чтобы ему о себе не думалось, а он перебивает:
- Постой, ты меня совсем уморил. Все у вас убивают; отдохнем по крайней мере перед тем, как на лед сходить. Вот у меня еще есть при себе три медных пятака. Бери-ка их тоже к себе в перчатку.
- Пожалуй, давайте - у меня рукавичка с варежкой свободная, три пятака еще могу захватить.
И только что хочу у него взять эти пятаки, как вдруг кто-то прямо мимо нас из темноты вырос и говорит:
- Что, добрые молодцы, кого ограбили? Я думал: так и есть - подлет, но узнал по голосу, что это тот мясник, о котором я сказывал.
- Это ты,- говорю,- Ефросин Иваныч? Пойдем, брат, с нами вместе заодно.
А он второпях проходит, как будто с снегом смешался, и на ходу отвечает:
- Нет, братцы, гусь свинье не товарищ: вы себе свой дуван дуваньте, а Ефросина не трогайте. Ефросин теперь голосов наслышался, и в нем сердце в груди зашедшись... Щелкану - и жив не останешься...
- Нельзя,- говорю,- его остановить; видите, он на наш счет в ошибке: он нас за воров почитает.
Дядя отвечает:
- Да и Бог с ним, с его товариществом. От него тоже не знаешь, жив ли останешься. Пойдем лучше, что бог даст, с одною с божьей помощью. Бог не выдаст - свинья не съест. Да теперь, когда он прошел, так стало и смело... Господи помилуй! Никола, мценский заступник, Митрофаний воронежский, Тихон и Иосаф... Брысь! Что это такое?
- Что?
- Ты не видал?
- Что же тут можно видеть?
- Вроде как будто кошка под ноги.
- Это вам показалось.
- Совсем как арбуз покатился.
- Может быть, с кого-нибудь шапку сорвало.
- Ой!
- Что вы?
- Я про шапку.
- А что такое?
- Да ведь ты же сам говоришь: "сорвали"... Верно, там, на горе, кого-нибудь тормошат.
- Нет, верно, просто ветер сорвал.
И мы с этими словами стали оба спускаться к баркам на лед. А барки, повторяю вам, тогда ставили просто, без всякого порядка, одна около другой, как остановятся. Нагромождено, бывало, так страшно тесно, что только между ними самые узкие коридорчики, где насилу можно пролезть и все туда да сюда загогулями заворачивать надо.
- Ну, тут,- говорю,- дяденька, я от вас скрывать не хочу,- здесь и есть самая опасность.
Дядя замер - уж и святым не молится.
- Идите,- говорю,- теперь вы, дяденька, вперед.
- Зачем же,- шепчет,- вперед?
- Впереди безопаснее.
- А отчего безопаснее?
- Оттого, что если подлет на вас налетит, то вы сейчас на меня взад подадитесь, а я вас тогда поддержу, а его съезжу. А сзади мне вас не видно: подлет вам, может, рукою или скользкою мочалкою рот захватит,- а я и не услышу... идти буду.
- Нет, ты не иди... А какие же у них есть мочалки?
- Скользкие такие. Женки их из-под бань собирают и им приносят рты затыкать, чтобы голосу не было.
Вижу, дядя все это разговаривает, потому что впереди идти боится.
- Я,- говорит,- впереди идти опасаюсь, потому что он может меня по лбу гирей стукнуть, а ты тогда и заступиться не успеешь.
- Ну, а позади вам еще страшнее, потому что он может вас в затылок свайкой свиснуть.
- Какой свайкой?
- Что же это вы спрашиваете: разве вам неизвестно, что такое свайка?
- Нет, я знаю: свайка для игры делается - железная, вострая...
- Да, вострая.
- С круглой головкой?
- Да, фунта в три, в четыре, головка шариком.
- У нас в Ельце на это носят кистени; но чтобы свайкой - я это в первый раз слышу.
- А у нас в Орле первая самая любимая мода - по голове свайкой. Так череп и треснет.
- Однако пойдем лучше рядом под ручки.
- Тесно вдвоем между барками.
- А как это... свайкой-то, в самом деле!.. Лучше как-нибудь тискаться будем.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Но только мы взялись под локотки и по этим коридорчикам между барок тискаться начали,- слышим, и тот, задний, опять от нас не отстал, опять он сзади за нами лезет.
- Скажи, пожалуй,- говорит дядя,- ведь это, значит, не мясник был?
Я только плечами двинул и прислушиваюсь...
Шуршит, слышно, как боками лезет и вот-вот сейчас меня рукою сзади схватит... А с горы, слышно, еще другой бежит... Ну, видимо дело, подлеты,надо уходить. Рванулись мы вперед, да нельзя скоро идти, потому что и темно, и тесно, и ледышки торчком стоят, а этот ближний подлет совсем уж за моими плечами... дышит.
Я говорю дяде:
- Все равно нельзя миновать - оборотимся.
Думал так, что либо пусть он мимо нас пройдет, либо уж лучше его самому кулаком с пятаками в лицо встретить, чем он сзади стукнет. Но только что мы к нему передом оборотились,- он как пригнется, бездельник, да как кот между нас шарк!..
Мы оба с дядей так с ног долой и срезались.
Дядя кричит мне:
- Лови, лови, Мишутка! Он с меня бобровый картуз сорвал. А я ничего не вижу, но про часы вспомнил, и хвать себя за часы. А вообразите, моих часов уже нет... Сорвал, бестия!
- С меня с самого,- отвечаю,- часы сняты!
И я, себя позабывши, кинулся за этим подлетом изо всей мочи и на свое счастье впотьмах тут же его за баркою изловил, ударил его изо всей силы по голове пятаками, сбил с ног и сел на него:
- Отдавай часы!
Он хоть бы слово в ответ; но зубами меня, подлец, за руку тяпнул.
- Ах ты, собака! - говорю.- Ишь как кусается! - И треснул его хорошенько во-усысе да обшлагом рукава ему рот заткнул, а другою рукою прямо к нему за пазуху и сразу часы нашел и вытащил.
Тут же сейчас и дядя подскочил:
- Держи его, держи,- говорит,- я его разутюжу.
И начали мы его утюжить и по-елецки и по-орловски. Жестоко его отколошматили, до того, что он только вырвался от нас, так и не вскрикнул, а словно заяц ударился; и только уж когда за Плаутин колодец забежал, так оттуда закричал "караул"; и сейчас же опять кто-то другой по ту сторону, на горе, закричал "караул".
- Каковы разбойники! - говорит дядя.- Сами людей грабят, и сами еще на обе стороны "караул" кричат!.. Ты часы у него отнял?
- Отнял.
- А что же ты мой картуз не отнял?
- У меня,-отвечаю,- про ваш картуз совсем из головы вышло.
- А вот мне теперь холодно. У меня плешь.
- Наденьте мою шапку.
- Не хочу я твоей. Мой картуз у Фалеева пятьдесят рублей дан.
- Все равно,- говорю,- теперь не видно.
- А ты же как?
- Я так, в простых волосах дойду. Да уж и близко - сейчас за угол завернуть, и наш дом будет.
Моя шапка, однако, вышла дяде мала. Он вынул из кармана носовой платок и платком повязался.
Так домой и прибежали.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Маменька с тетенькой еще не ложились спать: обе чулки вязали - нас дожидались. И как увидали, что дядя вошел весь в снегу вывален и по-бабьему носовым платком на голове повязан, так обе разом ахнули и заговорили:
- Господи! что это такое!.. Где же зимний картуз, который на вас был?
- Прощай, брат, мой зимний картуз!.. Нет его,- отвечает дядя.
- Владычица наша Пресвятая Богородица! Где же он делся?
- Ваши орловские подлеты на льду сняли.
- То-то мы слышали, как вы "караул" кричали. Я и говорила сестрице: "Вышли трепачей - я будто невинный Мишин голос слышу".
- Да! Пока бы твои трепачи проснулись да вышли - от нас бы и звания не осталось... Нет, это не мы "караул" кричали, а воры; а мы сами себя оборонили.
Маменька с тетенькой вскипели.
- Как? Неужели и Миша силой усиливался?
- Да Миша-то и все главное дело сделал - он только вот мою шапку упустил, а зато часы отнял.
Маменька, вижу, и рады, что я так поправился, но говорят:
- Ах, Миша, Миша! А я же ведь тебя как просила: не пей ничего и не сиди до позднего, воровского часу. Зачем ты меня не слушал?
- Простите,- говорю,- маменька,- я пить ничего не пил, а никак не смел одного дяденьку там оставить. Сами видите, если бы они одни возвращались, то с ними какая могла быть большая неприятность.
- Да все равно и теперь картуз сняли.
- Ну, теперь еще что!.. Картуз - дело наживное.
- Разумеется - слава богу, что ты часы снял.
- Да-с, маменька, снял. И ах, как снял! - сшиб его в одну минуту с ног, рот рукавом заткнул, чтобы он не кричал, а другою рукою за пазухой обвел и часы вынул, и тогда его вместе с дяденькой колотить начали.
- Ну, уж это напрасно.
- А нет-с! Пусть, шельма, помнит.
- Часы-то не испортились?
- Нет-с, не должно быть - только, кажется, цепочку оборвал.
И с этим словом вынимаю из кармана часы и рассматриваю цепочку, а тетенька всматривается и спрашивают :
- Да это чьи же такие часы?
- Как чьи? Разумеется, мои.
- А ведь твои были с ободочком.
- Ну так что же?
А сам смотрю - и вдруг вижу: в самом деле, на этих часах золотого ободочка нет, а вместо того на серебряной дощечке пастушка с пастушком, и у их ног - овечка...
Я весь затрясся.
- Что же это такое??! Это не мои часы!
И все стоят, не понимают.
Тетенька говорит:
- Вот так штука!
А дяденька успокаивает:
- Постойте,- говорит,- не пужайтесь; верно он Мишуткины часы с собой захватил, а эти с кого-нибудь с другого еще раньше снял.
Но я швырнул эти вынутые часы на стол и, чтобы их не видеть, бросился в свою комнату. А там, слышу, на стенке над кроватью мои часы потюкивают: тик-так, тик-так, тик-так.
Я подскочил со свечой и вижу - они самые, мои часы с ободочком... Висят, как святые, на своем месте!
Тут я треснул себя со всей силы ладонью в лоб и уже не заплакал, а завыл...