Слева от него – Монте-Леоне. Снег, белеющий на солнце, и подчеркивает присутствие горы, и скрывает его.
На этой белизне не останется ни пятнышка.
Шавез пытается прорваться сквозь стену ветра. При повороте направо рев мотора «Гном» становится громче, потому что ветер задувает звук в кабину, но аэроплан зависает в воздухе. Он снижается, хотя ему надо подняться, чтобы пролететь над перевалом Моншера. Набирать высоту страшно – наверху ветер сильнее, чем здесь, и дует одновременно со всех сторон. Плохо, когда аэроплан ныряет, но еще хуже, когда его ветром уносит вверх. Ноги в ботинках судорожно дергаются, упираются в пол над мотором; полотно на поверхности крыльев странно вздувается, словно ветер уже проделал дыры снизу.
Чуть ниже пиков Монте-Леоне виднеются горы поменьше, похожие на источенные ветром развалины галерей полукруглого амфитеатра, в центре которого находится одинокий аэроплан.
Шавез вспоминает напутствие Полана: «Не снижайся! Держись на высоте!» Слова утратили смысл.
Основной трудностью будет перелет через дальний край амфитеатра, после того как самолет пересечет арену. Ветер подталкивает его все дальше в полукружие, в тупики галерей. Даже если удастся долететь туда, где горный хребет расступается (к западу от Глаттхорна), то трудности на этом не кончатся. Его отнесло слишком далеко на восток, а чтобы пересечь Моншера, надо подняться еще на триста, а то и на все четыреста метров. Ветер прижимает его к земле, сдувает на восток, загоняет в угол – в ущелье Гондо, где разобьет вдребезги.
Он наверняка подумывал развернуть аэроплан к ветру и облететь вокруг арены, набирая высоту. Скорее всего, его ужаснула мысль о том, чтобы повернуть назад, пусть даже на мгновение. Казалось, что, однажды облетев амфитеатр расщелин и хребтов, он не сможет вырваться из круга и станет кружить, пока не кончится горючее. Нет, лучше уж выбраться в угол.
Он больше не отличает тишину от камня. Все его тело застыло и онемело от холода. Сознание противопоставляет скалам воздух и шум мотора под ногами. Аэроплан летит к Глаттхорну, как стрела к цели.
Поверхность горы похожа на шкуру гигантского мула, небрежно наброшенную на распорку в форме буквы А и вбитую между ее балками тем самым ветром, который напирает на аэроплан. На шкуре горы Шавез видит тень крыльев самолета, то отклоняющуюся вперед, то рывком приближающуюся, пересекая складки склонов. Он глядит вниз, на вздыбленные скалы. Впереди высятся пики. Шум мотора, отражаясь от камней и эхом отдаваясь от склонов, то усиливается, то стихает в такт движениям тени, а тень сотрясается от рева двигателя и стука падающих камней.
Здесь не может быть сознательных решений.
Здесь я не могу определить, как писать.
У Шавеза создается впечатление, что он вот-вот влетит в пасть зверя, чьи внутренности – глотка, желудок, кишечник и задний проход – созданы из камня. У зверя геологическое пищеварение. Зверь способен убивать, прежде чем оживет, и в смерти способен пожирать.
Здесь дело не в храбрости или в ее отсутствии; здесь люди делятся на тех, кто хочет жить, и на тех, кто не хочет. Кто есть кто, ясно по тому, как они кричат. Одни возносятся в крике, другие с криком умирают. Шавез набирает высоту, рискуя заглушить мотор. Надо во что бы то ни стало выбраться из челюстей зверя. Вверх.
Он попал в ущелье Гондо.
* * *В Домодоссоле все ждут, постоянно телефонируют в Бриг. Фабрики и заводы стоят: рабочие глядят в небо. Старики забыли о сиесте. Молодежь собирается на поле, где должен приземлиться Шавез, чтобы заправиться перед полетом в Милан. Люди облепили все балконы и окна, откуда видна долина Оссола – зеленая, тихая, переходящая в хвойные леса, которые сменяются скалами. Все щурятся, смотрят в небо над Альпами. Ветра нет.
– С ним что-то случилось! Ему давно пора уже прилететь!
– Может, он повернул назад?
– Нет, он пересек Симплон.
– Откуда ты знаешь?
– Роберто сказал.
– А он как узнал?
– Двадцать минут назад синьор Луккини, секретарь мэра, пришел в «Гарибальди» и сказал, что Шавез пролетел над богадельней.
– Ох, слава Богу!
– Я с самого утра чувствую, что все плохо кончится. Я вчера сон видела.
– Ой, да ты влюбилась!
– Ах, хоть бы разок на него посмотреть!
– А мы все разом крикнем – Жо! Жо!
Тысячи людей в Домодоссоле замечают крошечную точку самолета над лесом. Аэроплан летит слишком низко. Наблюдатели стараются расслышать шум мотора, перекрикиваются, просят друг друга быть потише, но летательный аппарат еще далеко. Постепенно становится заметно, что он движется по направлению к Домодоссоле.
Американский автогонщик Леон Дюрей, приятель Шавеза, крест-накрест расстилает на траве посадочной площадки два отрезка белого полотна; мальчишки помогают ему закрепить ткань на земле.
Аэроплан летит, снижается так безмятежно, что все вокруг приходят в восторг.
Шавез первым в мире совершил трансальпийский перелет, что прежде считалось невозможным. Мы присутствуем при знаменательном событии. Поглядите, это же совсем просто! Он летит ровнее птицы, без усилий – так он и пролетел над Альпами. Оказывается, славы добиться легко. Подобная последовательность ощущений (пусть и по-разному выраженная) вызывает неожиданное волнение. Почему не все мы добиваемся желаемого?
Машина мэра приезжает на посадочное поле. Мэр в парадном мундире готовится к встрече великого авиатора. Он объявляет своим спутникам, что в честь великого достижения улицу города назовут именем летчика, покорившего горы.
С вокзала Домодоссолы в 14 часов 18 минут отправляется скорый поезд в Милан. Из окна вагона юноша замечает моноплан «Блерио» и дергает стоп-кран. Поезд резко останавливается. Юноша спрыгивает на рельсы и с громким криком бежит вдоль состава. Пассажиры выходят из вагонов. Юноша указывает на аэроплан, летящий над верхушками деревьев. Хорошо виден силуэт Шавеза. Юноша подбегает к паровозу, останавливается и размахивает руками, надеясь, что Шавез его заметит и помашет в ответ. Юноше хочется стать первым, кто приветствует героя. Но Шавез не машет в ответ. Почему? Над этим юноша и его приятели – авиаторы-любители – раздумывают долгие годы.
Голова Леони запрокинута, как у певицы на сцене. Глаза закатились, так что видны только белки, а не радужки. Рот открыт, горло припухшее. Она издает какой-то горловой звук, будто медленно произносит слово, но он его не расшифровывает.
Кто вскрикивает, кто лежит неподвижно, кто бьет кулаками, кто сворачивается в клубок, кто высовывает кончик языка между губ, кто сводит брови и напрягает рот, кто машет руками, кто растопыривает пальцы морской звездой – все поступают по-разному до тех пор, пока не приходят с ним к тому мигу, где все происходит одновременно и каждый присутствует там со всеми вместе.
Он ощущает каждый оргазм, как если бы он происходил одновременно с остальными. Все, что случилось или случится между каждым из них, все события, действия, причины и следствия, которые отделяют и будут отделять во времени женщину от женщины, окружают этот бесконечный миг, как окружность охватывает ограниченный ею круг. Все они там вместе. Невзирая на все свои различия, все они там вместе. Он присоединяется к ним.
Сексуальное влечение, как бы оно ни возникало и как бы его ни вызывали, независимо от его объективных условий и продолжительности, субъективно зафиксировано двумя отрезками времени: нашим началом и нашим концом. Анализ сексуального влечения показывает, что некоторые его составляющие имеют явно выраженный ностальгический характер и относятся чуть ли не к моменту рождения; другие возникают в результате неистребимой жажды ощутить неведомый, далекий предел жизни, существующий только в ее отрицании, – смерть. В момент оргазма эти два отрезка времени – наше начало и наш конец – сливаются в один. Когда это происходит, все, что лежит между ними, то есть вся наша жизнь – становится одновременным и мгновенным. Так я объясняю себе главного героя моей книги.
Он лежал на спине рядом с Леони и, закрыв глаза, держал ее за руку.
Она больше не видела в его лице тайных обещаний. Она знала, что он обещал, и тайна заключалась в них обоих. Свободной рукой она коснулась его лица, кончиками двух пальцев обвела контур брови, скользнула по крылу носа, мимо уголка губ – рот дернулся – и дальше, к подбородку. Касания сделали ощущение близости естественнее, немного разрушили его загадку. Чувство близости сосредоточилось в кончиках пальцев, стало менее ошеломительным. Ей захотелось прижать ладонь к его носу. Она поднесла руку к своему носу, понюхала – и коснулась его лба. Она продолжала бы эту игру, когда отдельные слова всплывали в ней со странным ощущением озарения (словно она знала, что за всем, что она видит или воображает, вспыхивает белоснежный свет, обрамляя ярко-белой каймой все увиденное), до тех пор, пока он не шевельнулся бы или не заговорил. Но ее прервал чей-то возглас на лестнице. Тут же на веранде под окном вскрикнула женщина. Чуть позже крики послышались отовсюду.
Если бы Леони принадлежала к другому сословию, она бы вела себя иначе: возможно, возмутилась бы, что ее покой нарушают громкие голоса постояльцев гостиницы. Но для Леони громкие голоса служили предупреждением: она с детства усвоила, что если кто-то повышает голос, надо исчезнуть или ждать выволочки. Она испугалась, что ее разыскивают, и высвободила руку из его пальцев.
Он открыл глаза.
– Меня ищут, – прошептала она. – Сейчас сюда придут.
– Никто сюда не придет, – сказал он и снова закрыл глаза.
В дверь постучали.
– В чем дело? – спросил он.
– Шавез разбился, – произнес мужской голос из-за двери.
– Где?
– При посадке в Домодоссоле.
– Значит, он совершил перелет и разбился?
– Да, совсем рядом с посадочной площадкой. Он не пошел на снижение, а камнем упал на землю.
– Погиб?
– Нет. Сломал обе ноги, но других повреждений нет. Его увезли в больницу.
– Спасибо, что вы меня известили.
– Вы спуститесь к нам?
– Чуть позже. – Он повернулся к Леони. – Ну вот, видишь, это не тебя искали, – сказал он и рассмеялся.
– Почему ты смеешься? – спросила она. – Твой друг ранен.
– Я над нами смеюсь.
– Надо мной? Потому что я испугалась?
– Нет, над нами. Пока мы с тобой были здесь, он летел над Альпами.
– А вдруг он умрет?
– И я когда-нибудь умру, и ты тоже, такая кареглазая и белозубая. Время не ждет.
– И тебе его совсем не жалко?
– У меня не было времени.
– Я тебя не понимаю.
– Другого случая не представится.
– Тебе же сказали, что он разбился.
– Что ж, постараюсь утешить его невесту.
– Кто ты? – яростным шепотом спросила она, боясь услышать в ответ крик на всю гостиницу. Леони решила, что он – дьявол. Она резко отвернулась от него и, зарывшись лицом в подушку, спросила: – Почему ты со мной?
– Потому что ты такая, какая есть.
– Но почему ты выбрал меня среди всех остальных? Их же так много…
– И тебя, и многих других.
– А я… – Она приподняла голову, посмотрела на него и не стала продолжать. – Мне пора, – сказала она. – Меня будут искать. Пусти меня.
– Хорошо, – ответил он.
– Тебе правда друга не жалко?
– Ты говоришь о нем, но не его имеешь в виду.
– Я тебя не понимаю.
– Когда ты спрашиваешь о нем, то думаешь о себе.
– Нет… я видела, как он улетал…
– И я пришел за тобой.
Он положил руку ей на плечо. Леони всем телом повернулась к нему и легла на спину, глядя ему в глаза. В его лице она видела все, что случилось с ними обоими после того, как он пришел к ней. Лицо его было другим – но не лицом дьявола.
Она понимала, что он не заберет ее с собой. Просить об этом не стоило, как не стоило и спрашивать, когда он уезжает – завтра или послезавтра. Это она выяснит у гостиничного носильщика. Можно было спросить, вернется ли он в Бриг, но она уже знала ответ. Шавез совершил трансальпийский перелет. Ни один авиатор не станет повторять его маршрут. Он сюда не вернется. Между его и ее жизнями стояло все, что она знала о мире.
– Я тебя завтра увижу?
– Да, я тебя разыщу.
Леони знала, что он лжет. Совершенная неожиданность случившегося не означала, что оно снова повторится. Особе искушенной и избалованной трудно было бы смириться с тем, что второй встречи не последует; такая женщина приняла бы ложь, не распознав ее. Для Леони не составило труда это понять. Ее возможности были ограничены, условия существования – неизменны. Мысль о необычном составляла ядро ее жизни. Она была суеверна.
Она вздрогнула. Он накрыл ее простыней и заметил, что ее тело вытянуто почти в струнку, если не считать слегка приподнятого бедра. Некоторые женщины – особенно широкобедрые толстушки – изумительно красивы только в лежачем положении. Для них самая естественная поза – горизонтальная, как ландшафт. (Ландшафт бесконечен, потому что горизонт отступает с приближением путника.) Тела таких женщин для осязания безграничны и беспредельно протяженны, независимо от их размера. Его рука отправляется в путешествие. Темный треугольник волос на бледной коже недвусмысленно раскрывает спрятанную там тайну.
Прежде чем умыться, пока они еще пребывали в состоянии необычности, лежа в постели, ей хотелось сказать, что, если он попросит ее уехать с ним, она согласится. Таким образом она могла бы дать ему понять, что чувствовала: все, что он предполагал о ней, было верным; он знал о ней больше всех на свете и потому сейчас должен был узнать, что она любит его – любит, как родного сына. Но если бы она заговорила о том, чтобы уехать с ним, он бы солгал и неправильно ее понял. Надо придумать, как иначе сказать ему об этом. Она боялась, что если она ему не скажет, то Эдуард убьет ее – или себя. Она верила, что если сказать ему сейчас, то это их обережет.
Вот как случилось, что юная крестьянская девушка, которая полтора часа назад стеснялась раздеться перед ним, внезапно откинула простыню, встала на кровать коленями, схватила его и прижала лицом к своему животу. Потом запрокинула голову и, глядя на голубые огоньки в стеклянных грушах лампочек люстры и обливаясь слезами, раз за разом выкрикивала его имя.
* * *Вечером Дж. встретился с Уайменом. Обычно невозмутимый авиатор нервничал. Днем, после того как пришло известие о катастрофе, Уаймен решил отправиться в полет – приз оставался невыигранным. Он поднялся к Симплонскому перевалу, но ветер был слишком сильным, и Уаймен вернулся на посадочную площадку с полотняными ангарами.
– Ты когда взлетел?
– В три часа сорок три минуты, примерно через два часа после Жо.
– Ветер усилился?
– Внизу – ничуть, а как только я поднялся на тысячу метров, у моста Наполеона, тут и началось. В том месте всегда так: налетает неожиданно, в полную силу, и отбрасывает вбок, как воздушный поток за скорым поездом. Жо наверняка то же самое испытал, только я, в отличие от него, не люблю безрассудного риска.
– Зато успех достался ему. Может, риск безрассудным не был? Он же доказал, что риск не так уж велик.
– В больнице он сейчас это доказывает.
– Но он же совершил перелет!
– Знаешь, под порывами ветра об этом не думаешь. Только чувствуешь, как опоры трясутся и все трещит по швам.
– Допустим, он совершил перелет, спокойно приземлился, а потом в моторе обнаружились неполадки. В таком случае ты бы вернулся? Допустим, он успешно совершил перелет. Ты бы вернулся?
– Да. Я проверяю аэроплан, изучаю погодные условия. В полете необходимо хладнокровие, друг мой. Нужно быть уверенным в том, что можно, а чего нельзя сделать. А если сомневаешься в чем-то, то лучше этого не делать. Жо хотел стать героем, а это для летчика смертельная ошибка.
– Он доказал, что невозможное возможно. Разве это не достижение?
– Его храбрость неоспорима, но ведь это очень опасно…
– Ну, за это и полагается приз. Если бы никакой опасности не существовало…
– Нет, я не об опасностях авиации веду речь. Гораздо опаснее поощрять безрассудство и необдуманный риск. В полете, как и во всем остальном, успеха добиваешься лишь тогда, когда с уважением относишься к происходящему. Глупо ссать против ветра. Я не трус, но и не дурак.
– По-твоему, он дурак?
– Он герой, хотя сейчас наверняка считает себя дураком. Говорят, ходить он больше не сможет.
– Ты не жалеешь, что вернулся?
– Я завтра в Домодоссолу собираюсь, навещу его. Поедешь со мной? Мне приятель свой «Фиат» одолжил. Или ты все еще ждешь ответа своей горничной? Кстати, как ее зовут?
– Леони.
– Леоне? Так же, как гору?
– Нет, Леони. Пишется иначе.
– Какая разница? Все равно верить нельзя ни той, ни другой, – шутит Уаймен.
– Я поеду с тобой в Домодоссолу.
6Сегодня утром, за бритьем, я вспомнил о мадридском приятеле, с которым мы пятнадцать лет не виделись. Разглядывая свое отражение в зеркале, я подумал, узнаем ли мы друг друга при случайной встрече. Я представил себе, как мы сталкиваемся с ним на мадридской улочке, и вообразил его ощущения. Мы с ним очень близкие друзья, но общаемся редко, и постоянно я о нем не думаю. Побрившись, я просмотрел утреннюю почту и обнаружил, что от него пришло длинное письмо.
Такие «совпадения» случаются часто, знакомы всем и помогают понять, как приблизительно и субъективно обычное восприятие времени. Часы и календари – несовершенные изобретения. Наш разум устроен так, что не позволяет осознать истинную природу времени. Мы ощущаем его загадочность, способны нащупать его смутные очертания, будто исследуя неизвестный объект в темноте, но точно определить не в состоянии.
Мое воображение заставляет меня писать эту книгу сообразно существующим в моем сознании смутным представлениям о некоторых аспектах времени. Я пишу эту книгу в темноте.