– Не хочу я никуда ехать.
– Ну не здесь же вам оставаться.
– А что такого? Чья это?
– Что «чья»?
– Чья это кровать?
– Моя, ваша милость. Я вас на тропке у Соколиной рощи нашел, вот принес сюда, уложил вас.
– А чей это дом?
Он заглядывает в окна батрацких хижин, карабкается на подоконник спальни доярки, примеряет ее фартуки. Натягивает кожаные гетры Тома – мальчику они доходят до самых бедер. Ах, как интересно быть кем-то другим!
– Не волнуйтесь, я сейчас огонь пожарче разведу. Вам в тепле надо.
– А что еще ты сделал?
– Кровь вам с лица утер, да и уложил вас поудобнее.
– Я сильно разбился?
– Ничего страшного, заживет.
– Мне говорить больно.
– Ш-ш, не волнуйтесь.
– Не уходи.
Снаружи доносится скрип тележных колес. В дверях появляется дядюшка. Рядом с ним старик выглядит карликом. Джослин глядит на мальчика, улыбается, ласково что-то приговаривает. Для дядюшки случившееся – своего рода обряд посвящения подопечного. Занавес раздвинулся, жизнь началась.
Джослин тихонько беседует со стариком, вручает ему монетку. Два шиллинга. Старик сжимает деньги в кулаке, почтительно склоняет голову, отдает честь.
Дядюшка скидывает попону на пол, берет мальчика на руки. Грудь мальчика пронзает острая боль, он вскрикивает и теряет сознание.
– Отличный из тебя выйдет охотник, – успокаивающе шепчет Джослин и выносит мальчика из хижины, продолжая говорить настойчиво и убедительно: – Отличный охотник, вот увидишь.
«Всякая история – современная история, но не в обычном смысле слова, когда современная история означает историю сравнительно недавнего прошлого, а в строгом смысле слова «современность», т. е. она – осознание собственной деятельности в тот момент, когда та осуществляется. История, таким образом, – самопознание действующего сознания. Ибо даже тогда, когда события, изучаемые историком, относятся к отдаленному прошлому, условием их исторического познания оказывается их “вибрация в сознании историка”»[6].
3В Ливорно, на пьяцца Сан-Микеле, стоит памятник Фердинандо Медичи. По углам пьедестала, на котором высится великий герцог Тосканский, скорчились бронзовые статуи обнаженных африканских рабов в цепях. Надпись на монументе заканчивается следующими словами:
«…Создан в 1617 году, после смерти Фердинандо. Позже – в период с 1623 по 1626 год – Пьетро Такка добавил восхитительные скульптурные изображения рабов, натурщиками для которых служили узники местной тюрьмы».
Три разговора об отце– Почему у меня нет папы?
– Твой папа умер.
– Совсем-совсем?
– Да.
– Он на кладбище?
– Если будешь послушным, то после смерти отправишься прямиком в рай.
– А папа был послушным?
– Конечно.
– Всегда?
– Мы не были с ним знакомы. И твои дядя с тетей его тоже не знали.
– Но мама…
– Мама встретила его в Италии.
– А что он там делал, в Италии?
– Что-то связанное с кораблями.
– А он англичанин?
– Нет, итальянец.
– А как мама его называла?
– Доедай суп, не отвлекайся.
– Его поезд переехал?
– Кого?
– Папу. И он умер.
– Не знаю.
– А мама его не остановила?
– Суп доешь!
– А я тоже умер! Ха-ха-ха! Умер!
– Доедай!
* * *– Почему мне об отце ничего не рассказывают? Я спрашиваю, а ты не отвечаешь.
– Я его никогда не видела. И твой дядя тоже его не знает. Спроси у матери.
– Ты притворяешься. Ну, скажи, кто он был?
– Торговец из города Ливорно, в Италии.
– Итальянец?
– Да, итальянский коммерсант.
– А они долго были женаты?
– Нет, не долго.
– А правда, что он попал под поезд?
– Кто тебе такое сказал?
– Повариха.
– Не знаю.
– А он был очень старый, когда умер?
– Он был намного старше твоей матери.
– А я на него похож?
– Я же тебе сказала, что никогда его не видела.
– А как ты думаешь, похож?
– Наверное… Глаза у тебя темные, не как у матери.
* * *– Хочешь поехать в Италию?
– Когда?
– На следующей неделе. В Милан.
– А Милан рядом с Ливорно?
– Нет, Милан далеко.
– Я хочу сходить на кладбище в Ливорно, на могилу отца.
– Кто тебе сказал про могилу?
– Никто. Мертвых хоронят на кладбище.
– Нет, с чего ты решил, что она в Ливорно?
– Ну, он ведь там жил.
– А если он не умер?
– Не может быть.
– Он жив, представь себе.
– Но ты мне сказала, что он умер.
– Произошла ужасная ошибка. Мы решили, что он умер.
– И даже не надеялись, что он жив?
– Говорю же, ошибка.
– Значит, он жив?
– Да.
– Его не задавило поездом?
– Хочешь его навестить? Мы с тобой к нему поедем.
– С тобой? Если он жив, то, наверное, все дело в том, хочешь ли ты его видеть.
– Не дерзи.
* * *Путешествие на поезде в Париж, два дня, проведенные с друзьями, а затем – поездка в Милан. Мальчик никогда прежде не проводил столько времени в обществе матери. Она не похожа ни на кого из известных ему людей, хотя он слышал о ней всю свою жизнь. Мать одновременно родная – и чужая. Рядом с ней мальчику кажется, что он играет роль в пьесе о своей возможной жизни. Все в ней предполагает альтернативу.
Она все время разговаривает с ним, но не так, как с ребенком. (С тех самых пор, как Лаура оставила его с родственниками, она думала о нем как о взрослом, сформировавшемся человеке – таким образом, гордость за сына превозмогала чувство вины. Теперь мальчику одиннадцать лет, и она думает о нем как о мужчине, к которому можно обратиться за поддержкой и оправданием; как о человеке, который во многом заменяет ей отца.) Она беседует с ним о социализме, о важности образования, о будущем женщин, об искусстве – в Милане они увидят «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи, – о своей подруге Берте Ньюкомб, которая обожает Бернарда Шоу, о европейских нациях и их характерных чертах.
Мальчик не понимает многое из того, о чем рассказывает мать. Слова проносятся мимо, как пейзаж за вагонным окном, – непрерывный поток далеких, бесформенных образов. Материнский голос не похож на известные ему голоса (она по-прежнему говорит без остановки), но словно ей не принадлежит. Мальчик выходит погулять в коридор, возвращается в купе и с непонятным удивлением замечает, что мать никуда не исчезла, хотя он это почти ожидал. Она засыпает, и мальчик сжимает ей ладонь – крепко сдавливает, ощущает ее материальность и изумляется этому так же, как если бы заметил, что отражение в зеркале движется само по себе.
Многие черты матери хорошо ему знакомы по снам и мыслям: легкие прикосновения маленьких пухлых ладоней; широко распахнутые золотисто-зеленые глаза (как глаза фарфоровой куклы); пышная грудь и приземистая, коренастая фигура (будто мешок, набитый шелком); интонации, с которыми она произносит отдельные слова – ПРАВА, ИДЕАЛЫ, ПОЗОР; гиацинтовый аромат, под легкой вуалью которого скрывается другой, неизвестный (для мальчика) запах. Впрочем, все эти черты не складываются в личность матери, а просто напоминают ему, что она ими обладает.
Иногда за окном вагона или кареты какая-то женщина привлекает его внимание – впрочем, такое случается очень редко. Мальчик рассматривает ее и воображает, что это – его мать. Если незнакомка сидит с ними в вагоне или в дилижансе, то подобное притворство невозможно. Женщина должна оставаться совершенно неизвестной. Вот и сейчас он замечает прохожую в синем атласном платье с тонкой талией. Она заливисто смеется – именно этот смех выделяет ее в толпе и вызывает интерес мальчика. Он представляет себе, что она – его мать. Или вот толстуха, обвешанная покупками так, что кажется, она не пройдет в дверь вагона? Или дама в шляпе со страусовыми перьями, сидящая в ландо? Под юбкой со шлицами видны узкие брючки. Мальчик не сравнивает этих женщин с матерью. Цель игры – не выбор, кто из них больше подошел бы на ее роль; это бы ему быстро наскучило. Вдобавок, если бы он выбрал кого-то вместо Лауры, то стал бы глубоко несчастлив. Воображаемые матери за стеклом заполняют пустоту, которую олицетворяет Лаура. Он никогда прежде не играл в такую игру. В присутствии матери он ощущает некое отсутствие, с которого следует начать.
Лаура с Умберто не виделись больше одиннадцати лет, и теперь их сын, в костюмчике и кепи, напоминает им о том, как это долго.
На платформе миланского вокзала сын в первый раз видит отца; отец впервые видит сына; любовник видит свою бывшую возлюбленную матерью своего сына, а мать видит своего бывшего возлюбленного отцом своего ребенка. На платформе под огромным стеклянным куполом вокзала все трое впервые встречаются как семья – преуспевающая, достойная завистливого восхищения. Мать с отцом не обмениваются поцелуем, но мать подталкивает сына (который сравнялся с ней ростом) к отцу в объятия. В течение следующего часа им всем кажется, что каждый из них – необъятное, невозможное видение, будто лицо, нарисованное на гигантском воздушном змее.
Лаура пытается объяснить себе перемены, произошедшие с Умберто. Он превратился в карикатуру на капиталиста. Ее лондонские приятели-фабианцы не поверили бы, что это – отец ее ребенка. Они решили бы, что он воспользовался ее наивностью и добросердечием. Умберто растолстел, стал медлительным. В его лице четче проявляются упрямая настойчивость и тяжеловесность мышления, хорошо знакомые Лауре по письмам. Кожа огрубела и потемнела, под глазами мешки. Лаура сравнивает его с сыном, решает, что с мальчиком гораздо легче вести естественную, интеллектуальную беседу. Умберто превратился в ребенка – в старого, богатого, толстого ребенка. Он произносит бессмысленные, бессвязные фразы; в глазах стоят слезы.
– Всю жизнь! Всю мою жизнь… – беспрерывно бормочет он.
Умберто почти не замечает, что Лаура оплыла и обрюзгла. Она напряженно сжимает руки при ходьбе, от нетерпения скалит зубы в натянутой иронической улыбке, но все это меркнет в сравнении с переменой, которую так долго ждал Умберто: Лаура стала матерью его сына, который больше не ребенок. Умберто не сводит глаз с мальчика.
В гостинице только и говорят о том, что Италия на пороге революции. Ходят слухи, что в промышленных районах города уже началась стрельба.
Умберто внезапно понимает, как смешна обстановка гостиницы: роскошные диваны, обитые красной кожей, диковинные цветы в оранжерее, лифты с золочеными решетками, покорные горничные в белоснежной форме. Его любовь к гостиничному великолепию сменяется глубоким отвращением. Он хочет привести сына домой. В гостинице любая близость – за исключением близости сексуальной – невозможна. Великолепие гостиницы безлико и лживо.
Бывшая любовница и сын Умберто прячутся от него в номере за бесконечными дверями; ему чудится, что все в гостинице скрывают лица под масками. Несмотря на ненависть к революции, Умберто несколько часов напряженно прислушивается к разговорам. Теперь, наконец-то встретив сына, он понимает, что все изменилось, и страх перед резкими переменами отступает на второй план. Он замечает нервные взгляды постояльцев и осознает, что именно отличает его от остальных: им необходим маскарад, а ему не нужна маска. В следующие часы Умберто ощущает неясное соответствие между бушующими в нем чувствами, которых он не в состоянии выразить в гостиничной обстановке, и волнением толпы, собравшейся в северном пригороде Милана.
С несвойственной ему горячностью Умберто объясняет своей бывшей возлюбленной возникшую политическую ситуацию. Он говорит о старческой немощи Франческо Криспи, о беспомощности Антонио Старабба ди Рудини, о гениальных замыслах Джованни Джолитти.
– У нас нет другого выбора! Джолитти или анархисты! Прогресс или революция! Может быть, восстание вернет Джолитти к власти… – Умберто поднимает руку, трясет мясистой ладонью перед лицом Лауры.
Лаура смутно (в ней это не вызывает никаких эмоций) припоминает, что когда-то считала Умберто разбойником. Ей кажется, что и поведение Умберто, и все происходящее подтверждает правоту ее намерений. Она приехала, чтобы потребовать – не ради себя, но ради сына – то, что принадлежит мальчику по праву. Она мысленно произносит слово СПРАВЕДЛИВОСТЬ тем самым особым тоном, который уже отметил про себя ее сын.
– Почему ваше правительство не готово решить проблему бедности? Во всем мире уже…
– Проблему бедности?! – восклицает Умберто и смеется. – В Италии бедность – не проблема. Это образ жизни. Все богачи одинаковы, а у бедности – тысячи лиц.
– Вот поэтому все так и происходит! – огрызается Лаура.
Время от времени родители поглядывают на сына, будто обращаясь к нему за поддержкой. Отец глядит на мальчика покровительственно, а мать – ища защиты. Мальчику чудится, что они втроем встретились слишком поздно; он больше не ребенок, готовый взять от них то, что предлагает каждый, независимо друг от друга, хотя раньше был бы этому рад. В масштабе своей жизни он старше и взрослее их обоих; о его жизни им ничего не известно, и это делает их детьми.
Мальчик наблюдает за родителями и непрестанно задается вопросом: какими они были до того, как мать обрюзгла, а отец растолстел? Что заставило ее когда-то принять отца, хотя сейчас она противится каждому его слову, каждому жесту? Какая сила ее обезоружила? Или она сама покорилась? Найти ответ мальчик не в состоянии.
Тем временем его родители обсуждают альтернативы революции.
К вечеру тучи затянули небо над городом. Собор, залитый свинцовым светом сумерек, похож на огромный осколок шрапнели. Вода в пригородных каналах кажется черной. На площадях нечем дышать, будто город целиком упаковали в ящик.
Миланские грозы отличаются особой силой. Перед грозой в Милане возникает странное ощущение искореженного, непостоянного пространства. Здания становятся непомерно большими в сравнении с человеком, нависают грозной громадой, давят – и в то же время кажется, что город вместе со всеми жителями уменьшился до размеров экспоната в музейной витрине. Возможно, в подобном искривлении восприятия виноваты резкие перепады атмосферного давления. В тот вечер это ощущение многократно усиливается.
В гостинице зажигают электрические светильники. Раскаленные нити в лампочках сияют серно-желтыми дугами. Из холла на втором этаже гостиницы видны подсвеченные колонны Ла Скала – судя по всему, вечерний спектакль не отменили.
Постояльцы гостиницы собираются у высоких окон. Издалека доносится шум толпы. Площадь необычайно безлюдна. Мужчина в шейном платке рассеянно поглаживает бархатную портьеру; прикосновение к ткани его успокаивает.
Консьерж поспешно взбегает по лестнице, подходит к старику в кресле, шепотом докладывает новости, которые только что сообщили швейцару. Старик поднимает голову и громко произносит:
– Прошу внимания, господа!
Консьерж, будто церемониймейстер, объявляет, что рабочие завода Пирелли захватили полицейский участок. На город идет колонна повстанцев из Павии. Вожаки анархистов подбивают рабочих выйти в центр города. Пожары вспыхнули в…
– Надо объявить военное положение и ввести войска! – восклицает еще один старик, обращаясь к своим сыновьям (один из них – военный).
Сыновья равнодушно пожимают плечами.
Через миг за окнами грохочет гром, стекла дрожат, шум ливня похож на рев пожара. Постояльцы гостиницы напряженно смотрят в залитые водой стекла. Огни Ла Скалы гаснут. Лаура шепчет Умберто, что хочет уйти к себе.
Мальчик разглядывает темные портреты великих сынов Пьемонта, висящие на противоположной стене. Умберто, впервые оставшийся наедине с сыном, чувствует необходимость совершить некий обряд. Он подходит к сыну сзади, жестом священника возлагает ладони на макушку мальчика. Сын не двигается. Сейчас он, как никогда прежде, ощущает в себе вопрос, возникающий у него всякий раз при виде фермы в предрассветных сумерках, однако не в состоянии облечь его в слова.
Кажется, дождь стучит по стеклу витрины, в которой выставлен город. На лестничной клетке в глубине гостиницы слышен сдавленный женский вопль.
Официант спешит к тяжелой двери, обитой медью. За ней начинается коридор, ведущий в подсобные помещения гостиницы. Вопль – кричала посудомойка, недавно приехавшая из деревни (все деревенские боятся грома и молнии, считая их проявлениями гнева Божьего), – сделал свое дело, напомнил постояльцам, что именно такого вопля они с необъяснимым ужасом долгие годы ожидали в подобных обстоятельствах. Вопль становится сигналом.
Ливень разгоняет толпы протестующих рабочих. Гроза сделала то, чего не смог добиться вожак социалистов Филиппо Турати, призывавший демонстрантов к порядку и спокойствию.
Гроза пугает не только деревенскую посудомойку. Гроза напоминает миланским стражам закона и порядка о неотвратимой природе бури. В ночном небе сверкают молнии, заливая жутким сиянием площади, оглушительные раскаты грома эхом отражаются от дальних гор и городских зданий. Безудержная ярость ливня и воздух, дрожащий от электрического напряжения, призрачно отражают настроения взбунтовавшихся масс. Днем убили двух рабочих и полицейского. После грозы призрак бунта приобретает четкие очертания. Власти приходят к выводу, что только грубая сила предотвратит бурю революции, символом которой стала ночная гроза. Подобные рассуждения оправдывают последующую массовую расправу с демонстрантами.
На ужин в ресторане гостиницы постояльцы приходят в вечерних нарядах. Черные фраки и белые манишки мужчин делают их неотличимыми от официантов; создается впечатление, что все мужчины в зале прислуживают женщинам, разодетым в цветные платья. Журчит вода в фонтане. Повсюду расставлены кадки с лимонными деревцами и олеандрами. На столах красуются вазы с розами.