Она перевела дыхание только когда мелодия закончилась – как будто даже дыхание могло помешать скрипачу.
– К-как же это… Как же это может быть? – медленно произнесла она.
– Я сама удивляюсь, – тихо ответила Елена Васильевна. – И никто не объяснит… Что ж, Лерочка, – значит, до послезавтра? Извините, я должна идти. А Митя сейчас выйдет, он рад будет вам.
И, кивнув Лере с прежней приветливостью, Елена Васильевна скрылась в коридоре. А Лера осталась в библиотеке, держа в руке книгу «Образы Италии» и ожидая Митю с таким чувством, точно должна была увидеть его впервые.
Но он был точно такой, каким она видела его во дворе, каким знала чуть ли не с рождения. Лера даже усомнилась на минуту: неужели это он только что играл?
– Привет! – сказал Митя, появляясь в дверях. – Ну как, будешь заниматься?
Вид у него был самый обыкновенный, но Лера вдруг поняла, что играл именно он – и поняла потому, что он был удивительно похож на мать; она только сейчас это заметила.
Правда, в его облике не было той хрупкости, которая сразу бросалась в глаза в Елене Васильевне. Скорее, наоборот: и в том, как он вошел в комнату, и в том, как посмотрел на Леру – одновременно с интересом и с усмешкой, – чувствовалось что-то, показавшееся ей твердостью или даже решимостью; вот только решимостью на что?
Но глаза у него были точно такие же, как у матери, и так же непонятно было, что таится в их уголках, под сенью темных прямых ресниц?
– Буду, – ответила Лера. – А ты так хорошо играл, просто ужас!
– Почему же ужас, если хорошо? – усмехнулся Митя. – Ты приходи, я тебе еще поиграю, если понравилось, – тут же предложил он.
– Я приду, – ответила Лера. – Я буду два раза в неделю приходить.
– Вот и отлично. Увидимся!
– А чья это музыка была? – спросила Лера ему вслед.
– Моцарта, – ответил он.
И подмигнул ей, уже без усмешки и насмешки, а просто весело; и вышел из комнаты.
Дома Лера открыла книгу Павла Муратова. Шелестела прозрачная бумага над иллюстрациями, и просторная веранда над рекой Летой проглядывала сквозь нее.
«У него есть своя стихия, не только краски и формы, но целый объем чувств и переживаний, составляющих как бы воздух его картин, – прочитала Лера. – Никто другой не умеет так, как он, соединять все помыслы зрителя на какой-то неопределенной сосредоточенности, приводить его к самозабвенному и беспредметному созерцанию. Рассеянное воображение Беллини часто бывает обращено к простым вещам, оно охотно смешивает великое с малым».
Лера мало что поняла в этой фразе, но эти слова зазвучали в ней со всей силой необъяснимой убедительности.
Так появились в ее жизни образы Италии и Елена Васильевна Гладышева.
Наверное, Лера была не очень одаренной ученицей. Правда, пальцы у нее оказались подвижные, гибкие, и бегали они по клавишам легко. Но, глядя на их бег, Елена Васильевна едва уловимо улыбалась.
– Я плохо ими двигаю? – тут же заметила Лера.
– Нет, двигаешь хорошо, – ответила та. – Легко и быстро. Но этого мало.
– А что же еще надо? – тут же спросила Лера.
Она чувствовала, что звуки, выходящие из-под ее рук, – какие-то слабые, поверхностные, но не могла понять, в чем дело.
– Надо многое, – ответила Елена Васильевна. – Если бы это можно было так просто объяснить, если бы дело было только в технике! Что ж, попросту говоря: тебе, например, надо повзрослеть.
– Почему? – удивилась Лера. – Чтобы кисть стала длиннее?
– Нет, – улыбнулась Елена Васильевна. – Чтобы чувства стали глубже. И тогда ты сама поймешь, что требуется от твоих пальцев. Конечно, это не значит, что ты тут же этому и научишься. Но для тебя, для твоей будущей жизни, мне кажется, – понять даже важнее, чем научиться.
Елена Васильевна знала очень много таких вот, таинственных и не очень понятных, вещей. В ее словах была та же мимолетная убедительность, что и в книге Павла Муратова, которую Лера читала теперь постоянно, удивляя и немного пугая свою маму.
И примерно через полгода Лера поняла, что ходит в этот дом не столько ради своей пианинной учебы, сколько ради этих неожиданно возникающих слов или даже долгих разговоров.
Елена Васильевна рассказывала ей о живописи: в гостиной Гладышевых висело много картин, и это были уже не копии, а подлинники. Были среди них даже эскизы Коровина и Левитана, подаренные авторами деду Елены Васильевны – профессору Академии художеств.
– Ведь моя семья – петербуржская, – объяснила Елена Васильевна. – Дед поздно перебрался в Москву, так сложились жизненные обстоятельства. И ведь что удивительно: я родилась здесь, выросла, да что там – здесь родилась моя мать. А все-таки я больше люблю Петербург, и иногда даже чувствую себя немного чужой в Москве… Это Митин отец – коренной москвич, бог весть в каком поколении. Его дед был профессором Московской консерватории, дружил с Рахманиновым, у Сергея Павловича даже хранится их переписка.
За полгода Лера ни разу не видела Митиного отца, и это казалось ей странным, потому что имя Сергея Павловича Гладышева часто упоминалось в доме. Однажды она даже решилась спросить Митю:
– А папа твой где?
– Он много ездит с концертами, – ответил тот. – Он очень хороший пианист.
И все, а что это за концерты, которые длятся полгода без перерыва, – не сказал.
Если перед Еленой Васильевной Лера благоговела, то с Митей ей было так легко, словно он был ее братом и словно она знала его с пеленок. Даже о книгах она по-другому говорила с Митей, чем с его мамой.
А читать Лера стала теперь так много, что сама себе удивлялась. Она быстро перечитала все, что было дома, потом стала брать книги у Гладышевых – а это можно было делать бесконечно.
Елена Васильевна любила объяснять Лере, что хотел сказать автор, что значит тот или иной образ, – и Лера слушала, затаив дыхание, не переставая удивляться точности объяснений, которая так поразила ее с самого начала, с самого первого разговора с Еленой Васильевной.
А Митя, кажется, ничего не объяснял – наоборот, он сам слушал Леру. И только иногда произносил всего несколько фраз – так незаметно, что она даже не всегда их улавливала. Но, неожиданно для нее, оказывалось, что после этих Митиных фраз все ее представление о прочитанном менялось. И как ему это удавалось, непонятно.
– Почему же мы с тобой даже во дворе никогда не дружили? – удивлялась Лера.
– Да ведь у меня времени мало на двор, – улыбался Митя.
Он был старше Леры на пять лет и в свои четырнадцать уже учился в выпускном классе ЦМШ при Консерватории.
– Жалко… – говорила Лера. – У нас там так хорошо, и все друг за друга. Ты все-таки выходи когда-нибудь.
– Не в скакалки же мне с вами прыгать, – словно оправдывался Митя.
Впрочем, Лера вскоре с удивлением заметила, что он все-таки бывает во дворе. Не то чтобы выходит специально, потолкаться в подворотне, как выходили его ровесники, – а как-то мимоходом. Но эти его мимоходные появления почему-то встречаются взрослыми людьми как серьезные события.
Однажды Лера даже видела, как один из самых уважаемых во дворе людей, дядя Леха Буданаев, разговаривал о чем-то с Митей – и при этом слушал так внимательно и смотрел на Митю так уважительно, словно перед ним был не четырнадцатилетний мальчик, а по меньшей мере ровесник. А дяде Лехе было лет сорок…
«О чем это они говорят?» – удивилась Лера.
И прислушалась, остановившись у подъезда и делая вид, что вытряхивает камешек из туфельки.
– Значит, не о чем жалеть, Митя? – спросил дядя Леша.
– Не о чем, – твердо ответил Митя. – Никому вы жизнь не поломали, а о том, что с самим собой произошло, – об этом как жалеть?
Это были загадочные слова – такие же загадочные в своей точности, как те, что иногда произносила Елена Васильевна. Но Митя говорил совсем иначе, чем она. В его словах была такая спокойная твердость, какой Лера никогда не слышала в нежном, с вопросительными интонациями, голосе его матери.
Конечно, какие ему скакалки!
Но с ней Митя всегда говорил как со взрослой. Он не притворялся серьезным: Лере казалось, что ему действительно интересно с ней, и она гордилась этим. И замечала, что у него меняется лицо, когда он слушает ее рассказы о каком-нибудь странном сне, или о «Соборе Парижской богоматери», только что ею прочитанном, или просто о том, что произошло с нею за день в школе и во дворе.
Конечно, она начала это замечать, когда немного повзрослела. Но это произошло очень скоро: Лера стала взрослеть не по дням, а по часам, познакомившись с Гладышевыми.
– Мить… – осторожно спросила она однажды, увидев эту перемену в его лице во время их разговора. – А что это ты слушаешь?
– Почему – что? Тебя.
– Нет, ты как-то переменился, знаешь? Я не могу объяснить…
– А! – догадался Митя. – Это из-за звуков.
– Из-за каких еще звуков? – удивилась Лера.
– Разных. Я их все время слышу, – сказал он так спокойно, словно речь шла о том, чего не слышать невозможно.
– Почему – что? Тебя.
– Нет, ты как-то переменился, знаешь? Я не могу объяснить…
– А! – догадался Митя. – Это из-за звуков.
– Из-за каких еще звуков? – удивилась Лера.
– Разных. Я их все время слышу, – сказал он так спокойно, словно речь шла о том, чего не слышать невозможно.
– И сейчас? Когда мы с тобой разговариваем?
– Да – всегда. Но когда ты говоришь, они меняются, – вдруг добавил он. – И я прислушиваюсь: они всегда по-разному меняются, когда ты говоришь.
Лера почувствовала, что это правда. Митя вообще никогда не говорил неправды, и как он говорил – так и получалось. В этом он был необыкновенный, и это было в нем всегда – как слышимые им звуки.
Как-то она рассказала ему о том, что Витька Долгач из второго подъезда научился играть на гитаре.
– Но это же просто, – сказал Митя.
– Да? – удивилась Лера. – И так красиво! А ты умеешь?
– Наверное. Я вообще-то не пробовал. Подожди-ка!
Он поднялся и вышел куда-то – они сидели в его комнате и разговаривали, это было после Лериного урока, и ей было тогда одиннадцать лет, а ему – шестнадцать.
Митя вернулся через пять минут, держа в руках гитару – золотисто-коричневую, старинную, с тонкой инкрустацией и причудливой сеточкой трещин на лакированной поверхности.
– Ой, откуда она у тебя? – обрадовалась Лера.
– Деда, наверное. Или, может быть, даже прадеда. Пение под гитару – это ведь всегда любили.
Он коснулся струн, перебрал их, словно спросил о чем-то. И струны тут же ответили ему таким таинственным, доверчивым перезвоном, что у Леры замерло сердце. Митя улыбнулся этим звукам, подкрутил немного колки и спросил:
– Что же тебе сыграть?
– Что хочешь! – воскликнула Лера. – А что ты знаешь?
– Ну, что… – Он на минуту задумался. – Вот это, например.
И он сыграл «Гори, гори, моя звезда», потом «Утро туманное», потом – вдруг – совсем другое: «Пароход белый-беленький». И каждый раз перед тем как играть, он проводил по струнам этим легким, едва уловимым вопросительным движением…
Лера боялась дышать, сердце у нее звенело в такт гитарному перебору. К тому же она впервые слышала, как Митя поет, и голос у него тоже был удивительный – таинственный, как уголки глаз под ресницами.
– Нравится тебе, я вижу? – улыбнулся Митя, когда струны затихли. – Больше, чем скрипка?
– Не то что больше, – смущенно ответила Лера. – Но под гитару ты же еще и поешь, и песни такие…
Услышав это, Митя рассмеялся.
– Вот и старайся после этого! Играй, дирижируй, а девочке нравится песенка Шпаликова, и ничего с этим не поделаешь!..
Но это было все-таки не совсем так. Лере нравилось все, что делал Митя, и как он дирижировал – тоже, хотя она видела это всего один раз, за два года до этого разговора.
На концерт в Большой зал Консерватории ее пригласила Елена Васильевна.
– Приходи с мамой, Лерочка, – сказала она. – Я позвоню Надежде Сергеевне. Это должен быть хороший концерт, и – ты знаешь? – Митя впервые будет дирижировать настоящим оркестром. Я очень волнуюсь, Лера! – В глазах ее вдруг мелькнул неподдельный страх. – Ты приходи непременно. Будет очень красивая симфония Гайдна, она редко исполняется.
Надежда Сергеевна тоже волновалась, но совсем по другой причине: ей хотелось, чтобы Лерочка выглядела как можно более празднично.
– Если Елена Васильевна сама нас пригласила, – объясняла она, – значит, обратит внимание на то, как ты выглядишь. И ей будет приятно, если ты оденешься торжественно.
Лера не понимала, почему это так уж важно, но не возражала маме. И та нарядила ее в кремового цвета платье с кружевами, которое незадолго до этого собственноручно пошила и вышила; и длинные золотисто-каштановые волосы не позволила распустить, как обычно, а повязала в них поблескивающий бант.
А сама надела праздничный кримпленовый костюм, достала из шкафа французские духи, подаренные сто лет назад тетей Кирой, – в общем, по полной программе.
– Представляю, как Елена Васильевна волнуется! – сказала она. – Такой сын, ведь это ответственность какая!
– Почему? – удивилась Лера.
– Потому что талантливый, – объяснила мама. – Талант – это ранимость, Лерочка.
– Но Митя совсем не ранимый, – возразила Лера. – Он очень сильный, ты же его не знаешь!
– Может быть. А может быть, ты просто не замечаешь. Ты же маленькая еще все-таки.
– Он тоже не взрослый, – обиделась Лера.
– Взрослый, – не согласилась Надежда Сергеевна. – Он, по-моему, с рождения взрослый. Тем более, с мамой такое несчастье…
Несчастье действительно произошло с Еленой Васильевной с самого Митиного рождения: во время родов что-то случилось у нее с позвоночником, поэтому она и не могла ходить. И поэтому, как знала теперь Лера, у нее часто бывали приступы боли – из-за них она даже отменяла несколько раз уроки.
Лера впервые была в этом зале и удивилась тому, как сочетается в нем величественность, торжественность – и какое-то тихое тепло, струящееся в самом воздухе, в самих звуках настраивающихся инструментов.
Места у них были хорошие – в середине зала, и сцена вся видна. Лера сразу увидела Елену Васильевну. Та сидела в своем кресле неподалеку от них, в проходе, и неотрывно смотрела на сцену, даже когда на ней еще никого не было. Лицо у нее было бледное, в руках она сжимала белый платочек. Она даже не взглянула в Лерину сторону, и та подумала: «Вот, а мама выдумала со своим платьем!»
Митя должен был играть в самом конце, это Лера уже знала. А сначала играли другие – то виолончелистка, то пианист со скрипачом, то струнный квартет. Каждый раз выходила на сцену полная женщина с высокой прической, в длинном бархатном платье и объявляла очередной номер так торжественно, точно он-то и был самым главным.
Но Лера знала: самое главное – когда будет Митя.
Оркестранты расселись на сцене, начали настраивать инструменты. И вдруг Лера увидела, что перед каждым пюпитром стоит зажженная свеча.
«Зачем? – удивилась она. – Ведь и так светло».
И как только она это подумала – свет тут же погас. Теперь сцена освещалась только множеством свечей. Их огоньки трепетали в полутемном пространстве, и это было так таинственно, так захватывающе, что Лера забыла обо всем.
И Митя вышел на сцену неожиданно. Лера даже не сразу узнала его, такой он был необычный в этот день. Даже не из-за темного костюма и бабочки на белой рубашке, а из-за выражения сосредоточенности, которое было на его лице, и из-за необычного блеска глаз, казавшихся особенно глубокими в полумраке.
– Гайдн, симфония «Прощальная», дирижирует Дмитрий Гладышев, – объявила дама с привычной приподнятостью.
Но теперь-то Лера поверила ее торжественному тону.
Она не знала, на что смотреть – на тонкую дирижерскую палочку в его поднятой руке или на мерцающие огоньки – и от этого не сразу поняла, как дирижирует Митя.
И только потом ее поразило: как свободно и неотменимо управлял он этим оркестром, как подчинялись движению его рук звуки скрипок, и виолончелей, и еще каких-то духовых инструментов, которых Лера даже не знала! Он постоянно показывал им что-то правой рукой, и еще, совсем по-другому – левой. И показавшийся ей огромным оркестр послушно следовал за его движениями.
Это было необыкновенное зрелище. Лера вдруг почувствовала, что Митя управляет здесь всем – даже трепетом свечного пламени, что от его рук тянутся невидимые нити к каждому из оркестрантов…
Но самое красивое началось потом. Отыграв свою партию, каждый из музыкантов вдруг вставал, задувал свечу и уходил! И Лере казалось, что это Митя отпускал его, разрешал уйти.
Оркестр становился все меньше, свечи исчезали одна за другой вместе со звуками. И наконец на сцене остались два скрипача, и их скрипки разговаривали друг с другом и с Митей, и две свечи освещали их лица…
А потом и они взяли последнюю ноту, и свечи погасли, и зал погрузился в темноту.
И уже в темноте, за мгновение до того как вспыхнул свет, раздался шквал аплодисментов! Лера тоже вскочила, тоже захлопала вместе со всеми, почти не слыша взволнованного голоса мамы:
– Как красиво, как чудесно! И Елена Васильевна как рада…
Теперь, в ярком свете, Лера смотрела только на Митю. Она видела капли пота у него на лбу и то, что он остается таким же сосредоточенным, как вначале – как будто музыка еще звучит. Он поклонился, постоял немного на сцене, словно прислушиваясь к неслышимым теперь звукам, – и ушел, провожаемый аплодисментами и криками «Браво!».
Лере даже неловко было подходить к Елене Васильевне, окруженной теперь толпой людей – судя по всему, знакомых, подошедших поздравить ее. Лицо у нее раскраснелось, она отвечала им, улыбалась, в глазах ее стояли слезы – и Лере казалось, что любых слов будет сейчас мало…
И вдруг она увидела Митиного отца. Она сразу поняла, что это он, и сразу вспомнила, что иногда видела его во дворе, когда он входил в подъезд. Но тогда она даже и не думала, кто это, а теперь догадалась сразу.