А началось все с одного события, которое произошло в самом начале сентября. Этот день я запомнил, потому что выздоравливал после очередной ангины, и мама решила переместить меня из спальни в небольшой двор, в середине которого красовалась клумба с распустившимися георгинами, наполненными сочным бордовым цветом. Мама поставила раскладушку так, чтобы я мог любоваться этими цветами, и я оказался между почерневшей от времени бревенчатой стеной дома, приобретенного когда-то моим дедом, и старой развесистой яблоней, все еще хранившей на корявом стволе следы нанесенной по весне побелки.
День был теплый и тихий, листья на ветках яблони висели практически неподвижно, и солнечные лучи, пробившиеся сквозь них, желтыми пятнами медленно скользили по моему одеялу, по ступенькам чисто вымытого деревянного крыльца, по клумбе с бордовыми георгинами и по зеленой траве, которая курчавилась по бокам вытоптанной дорожки.
Я задремал и, наверное, даже уснул, но вскоре меня разбудил звук подъехавшей машины. Потом раздались чьи-то отрывистые голоса, потом заскрипела калитка, и во двор вошел отец, а за ним медленно протиснулось нечто странное. Это странное состояло из длинного и тяжелого ящика, замотанного в серую мешковину, и двух мужчин, одетых, несмотря на летнее еще тепло, в изрядно потрепанные телогрейки. На плечи обоих были наброшены широкие ремни, и длинный ящик, слегка покачиваясь, висел на них, ничем не выдавая ни тайную свою суть, ни цель своего перемещения под своды нашего дома.
Разгадка, впрочем, не заставила себя ждать. Когда грузчики удалились, а с ними исчез и стойкий запах перегара, который, как облако, окутывал их небритые физиономии, мне наконец позволили покинуть раскладушку и войти внутрь. То, что я увидел, стало для меня настоящим сюрпризом. В простенке между двумя окнами, сразу за обеденным столом, покрытым, как всегда, белоснежной льняной скатертью, рядом с тумбочкой, на которой размещался трофейный радиоприемник, возвышалось черное лакированное чудо. В центре этого чуда красовался небольшой барельеф какого-то господина в парике, и это было для меня так же неожиданно, как три желтые педали внизу и два медных подсвечника по краям. А когда папа повернул ключ в маленьком замке и откинул крышку, прикрывавшую клавиши, на ее внутренней стороне обнаружились, отсвечивая потускневшим золотом, буквы, составлявшие непонятное иностранное слово.
– «Бюхнер», – прочитала мама и добавила: – Это же здорово.
А папа вставил две белые свечки в медные подсвечники, поджег фитильки, достал из пачки «Беломора» папиросу, прикурил от ближайшего к нему огонька и сказал:
– Ну вот, теперь я спокоен.
Разговоры о том, что до войны отец посещал музыкальную школу и даже, как уверяли преподаватели, подавал большие надежды, шли в нашем доме постоянно. Но случилось так, что при форсировании какой-то реки со странным польским названием он получил тяжелую контузию и, как следствие этого, постоянный шум в голове. Справляться с ним он в конце концов научился и лишь досадовал на то, что зловредный шум не позволял ему улавливать тончайшие нюансы любимой музыки. После войны отец начал мечтать только об одном – подрастающий сын подхватит скрипичный ключ, выпавший из его рук, и сумеет стать достойным продолжателем музыкальной династии, которую заложил еще его дед. Фотография деда во фраке и за роялем, на фоне портрета Николая II, тайком хранилась в нашей семье как одна из самых ценных реликвий.
В общем, с раннего детства я настолько был готов к выполнению возложенной на меня почетной миссии, что, когда на нашем трофейном приемнике отец находил трансляцию какого-нибудь концерта, я брал палочку от подаренного мне барабана, становился посреди комнаты и начинал дирижировать невидимыми музыкантами так, как делал это капельмейстер на открытой веранде в центральном парке, когда там играл оркестр городской пожарной части.
В этот же день, когда грузчики принесли пианино, произошло еще одно событие. Мы готовились ко сну – мама стелила постели, я, с трудом дотягиваясь до умывальника, полоскал горло и чистил зубы, а папа крутил ручку настройки приемника, пытаясь поймать какой-то ускользающий от него радиоспектакль. И вдруг со стороны сеней мы услышали звуки, похожие на детский плач. Мама приоткрыла дверь, чтобы выглянуть наружу, и в образовавшийся проем тотчас же проскочила рыжая с белыми подпалинами кошка. Она стремглав пробежала вдоль комнаты, вскочила на приемник, с него ловко перебралась на самый верх пианино, бесцеремонно уселась там и начала вылизывать передние лапы.
Сказать, что после этого возникла требуемая по драматургии немая сцена, было бы, наверное, не совсем точно. Мама машинально продолжала выглядывать за дверь, словно там могли находиться еще несколько таких же наглых существ, я уронил в раковину коробку с зубным порошком, а папа от неожиданности вместо ручки настройки крутанул ручку громкости, и это в конце концов вернуло нас к реальности.
Все трое мы медленно подошли к инструменту и практически одновременно сказали: «Брысь!»
Кошка и ухом не повела. Она сменила позу, уютно улеглась, свернувшись калачиком, зевнула и только после этого посмотрела в нашу сторону. И тут мы увидели, что смотрит она одним левым глазом, потому что второй был наглухо затянут желтым бельмом.
– Бедняжка, – сказала мама.
А папа подумал и добавил:
– Странная душа у этого инструмента.
Я тогда так и не понял, что он имел в виду.
С этого дня мы стали жить вчетвером. Слепая Мария – не помню уже, кто из нас дал ей это прозвище, – быстро освоилась, но пианино покидала только тогда, когда мама выставляла на кухне блюдце с едой или когда появлялась необходимость посетить лоток с песком, стоящий в сенях.
К нашей одноглазой соседке, как и к самому инструменту, мы быстро привыкли. До моего предполагаемого поступления в музыкальную школу надо было ждать еще целый год, и трофейное пианино, несмотря на тесноту небольшой комнаты, превратилось просто в громоздкое дополнение к интерьеру. На это дополнение ставили цветы в высокой стеклянной вазе и складывали стопки книг, оставляя место, где любила лежать кошка. Правда, стоило открыть крышку инструмента, как Слепая Мария тотчас же спрыгивала на клавиши и начинала в бешеном ритме перебирать их всеми четырьмя лапами. При этом она так вдохновенно орала, что если бы кто-нибудь догадался обозначить нотами издаваемые ею звуки, то вполне могла бы получиться торжественная оратория в честь, допустим, дня весеннего равноденствия, когда коты со всех окрестных помоек собирались у нас под окнами, чтобы объясниться в любви такой интеллигентной и такой высокохудожественной подруге.
Собственно, на этом благостная часть моей музыкальной истории, полная волнительных, но радостных ожиданий, закончилась. Но закончилась совсем не так, как об этом мечталось.
Выяснилось, причем неожиданно, что музыкальный слух, которым обязан был обладать любой человек, родившийся в городе Бобруйске, обошел меня стороной. И не просто обошел, а сделал при этом такой извилистый крюк, что, когда на выпускном детсадовском утреннике я попытался встроиться в хоровое исполнение государственного гимна, родители, пришедшие полюбоваться своими чадами, горестно закачали головами и изо всех сил старались не смотреть в сторону моей мамы, от души сочувствуя постигшему ее несчастью.
Мечта о том, что купленное год назад трофейное пианино станет стартовой площадкой, которая выведет меня на орбиту мировой славы, в один миг рухнула окончательно и бесповоротно. Я оказался недостоин надежд, которые на меня возлагали, мне даже стало казаться, что отец начал смотреть на меня как-то не так, что, когда он поворачивался в мою сторону, его глаза за очками становились какими-то пустыми.
Из-за постигшего меня фиаско я стал плохо спать по ночам и частенько зарывался с головой в одеяло, чтобы никто не слышал, как я всхлипывал от душившей меня обиды. В эти непростые минуты одна лишь Слепая Мария пыталась оказать мне свою поддержку, она мягко прыгала на кровать, ложилась рядом и тихонько подвывала вместе со мной.
Я уже не помню точно, кому первому пришла в голову мысль передать ставший ненужным инструмент с барельефом, тремя педалями и двумя подсвечниками в дар музыкальной школе, но однажды хмурым зимним днем в дверь постучали два уже знакомых мне грузчика, одетых все в те же поношенные телогрейки и с тем же стойким запахом перегара, витавшим вокруг их небритых физиономий. Они пришли, чтобы в некотором роде повернуть вспять историю нашего дома и возвратить ее к тому самому моменту, когда в простенке между двумя окнами располагалась одна только тумбочка с трофейным радиоприемником.
Я нисколько не жалел о расставании с инструментом, выглядевшим теперь как лакированное надгробие, высившееся на развалинах моей мечты. А вот исчезновение вместе с ним Слепой Марии стало для меня настоящим ударом. Да и не только для меня. Мама еще долгое время не убирала место, где стояла ее миска, и все прислушивалась, не раздадутся ли за дверью звуки, похожие на детский плач. Хотя чего уж там – и я, и папа, и мама прекрасно знали, где находится сейчас это странное создание с рыжей шерстью, белыми подпалинами по бокам и бельмом на левом глазу. Знали об этом и коты со всех соседних дворов, которые темными весенними ночами собирались под стенами музыкальной школы и исполняли страстные песни в честь своей подруги, владеющей филигранной техникой игры на черных и белых клавишах.
Вот и вся разгадка ночных ужасов, окружавших, по легенде, серое здание на улице имени Карла Маркса.
А что касается мелькавших в окнах силуэтов с их старинными кафтанами и париками… Жаль, я тогда еще ничего не знал про теорию реинкарнации, иначе запросто можно было предположить, что это душа Генделя, а может быть, даже и Баха каким-то образом переселилась в Слепую Марию и терзает по ночам музыкальные инструменты. Впрочем, единственным аргументом в пользу такого предположения было бы то, что оба композитора под конец жизни потеряли зрение и могли извлекать звуки исключительно на ощупь.
И все-таки наиболее правдоподобной выглядит версия по поводу крепости соответствующего продукта пивзавода имени XX партсъезда, то есть того пенного напитка, который в больших количествах потребляли жильцы дома, стоящего напротив музыкальной школы, а если честно, то и не только этого дома. Дело в том, что, после того как комиссия, пришедшая на пивзавод, выявила злостное нарушение государственных стандартов и Семена Исааковича посадили на довольно внушительный срок, странные тени в камзолах и париках исчезли, без следа растворившись в окружающем пространстве. Хотя некоторые особо внимательные бобруйчане утверждали, что иногда видели, как они мелькали на задворках пивного заведения, носившего, несмотря на все перипетии, прежнее название «Левин в разливе».
Вот, пожалуй, и вся история про музыкальную школу. Я, наверное, не стал бы ее рассказывать, если бы однажды, спустя много лет не приехал в свой родной город и почему-то не решил навестить это место, которое одновременно притягивало и отталкивало меня всей своей загадочной сущностью. Лучше, наверное, я бы этого не делал.
Улица по-прежнему носила имя Карла Маркса, из окон по-прежнему раздавались звуки музыкальных инструментов, но само здание выглядело как-то по-другому. Оно было отштукатуренным, свежевыкрашенным, крыльцо обложили плиткой, дверь поменяли, ручка ее была прикреплена строго вертикально. Я испытал такое же чувство, как во время просмотра старых черно-белых фильмов, которые зачем-то решили сделать цветными. Все вроде стало краше и приятней для глаза, только вот таинственное притяжение, существовавшее внутри старой кинопленки, куда-то исчезло.
Моя музыкальная школа тоже осталась в том черно-белом прошлом и навсегда превратилась в иллюзию. А иллюзии, как сказал один умный человек, не терпят, когда в них всматриваются слишком пристально, потому что тогда они исчезают и вернуть их назад, как правило, уже не удается.
Засекреченные новости
Из Москвы в Бобруйск тетя Софа приезжала раз в год всегда в одно и то же время – в первых числах августа. Как только приходила заветная телеграмма с указанием номера поезда, вагона и на всякий случай – места, где располагалась она и два ее необъятных чемодана, в Бобруйске начиналось что-то невообразимое. Из дома в дом передавалось заветное – «едет»! И это «едет» было как сигнал горниста ко всеобщей мобилизации для всех тех, кто знал и любил тетю Софу.
Дома́, в которых она могла появиться, подвергались тщательной уборке. Красили заборы, выбивали ковры, стирали и перестирывали скатерти. А полы! О, полы – это была особая песня! Полы мыли специальной водой, в которой растворяли кусочки земляничного мыла – все знали, что тете Софе очень нравился этот запах.
И конечно, продукты. Счастливчики, которые получали право устраивать в ее честь званые обеды, в панике носились по колхозному рынку, требуя у продавцов раскрыть всю подноготную того, что они желали приобрести. Испуганные продавцы, завидев их, пытались скрыться, убегали в соседние павильоны или прятались за газетные киоски, но их настигали, отрезали пути к отступлению и выясняли наконец, как звали корову, из молока которой готовился любимый тетей Софой клинковый сыр.
Вообще-то перечень продуктов, входящий в ее, выражаясь по-современному, шорт-лист, знали наизусть и иногда даже хвастались этим знанием друг перед другом. Творог должен был стелиться пластами, сметана – ласкать язык, яблоки – хрустеть на зубах, груши – радовать бархатистой мягкостью, черешня отливать глубоким темным цветом, название которому в Бобруйске, как ни бились, придумать так и не смогли.
А мясо! Если бы доблестные сотрудники центрального отделения милиции вели в эти дни статистику хищений социалистической собственности и, скажем, строили на основании полученных данных соответствующий график, то к моменту приезда тети Софы график выгибался бы как горб у верблюда, достигшего высшей стадии своей зрелости. А если бы они полюбопытствовали, около какого места мог находиться этот гипотетический верблюд, то выяснилось бы, что привязан он аккурат у проходной бобруйского мясокомбината. Но доблестные сотрудники центрального отделения сохраняли завидное хладнокровие и правильно делали. Для местных Шерлоков Холмсов все равно осталось бы неразрешимой загадкой, как мимо опытных вахтеров можно было пронести объемистые пласты нежнейших, без единой прожилки, вырезок, а также свежие и еще теплые телячьи языки. Дефицитный продукт словно растворялся в воздухе, исчезал из всех конторских и бухгалтерских книг, чтобы потом неведомым образом материализоваться среди горячего пара и дразнящих запахов какой-нибудь кухни. И все в честь тети Софы! В честь ее приезда! И во славу ее!
Словом, практически весь Бобруйск был задействован в подготовке торжественного приема.
И наконец этот день наступал. Не было тогда, увы, красной дорожки, которую можно было бы расстелить от дверей вокзала до ступенек вагона, указанного в телеграмме. Не было и оркестра, который играл бы торжественное «Семь сорок». В смете железнодорожной станции «Бобруйск» статья расходов ни на красную дорожку, ни на оркестр не предусматривалась. Да это было и не важно. Какая дорожка, если толпа встречающих готова была на руках вынести тетю Софу из вагона, доставить ее в здание вокзала и устроить небольшой митинг в той его части, где около развесистого фикуса стояла гипсовая скамейка, на которой гипсовый Ленин, закинув ногу на ногу, внимательно слушал то, что внушал, наклонившись к нему, гипсовый Сталин. Бобруйчане очень любили эту скульптурную группу. Им казалось, что товарищ Сталин выговаривает вождю мирового пролетариата за то, что он так и не удосужился посетить их замечательный город, начальство которого ради такого случая с радостью изолировало бы всех гражданок по фамилии Каплан, среди которых шесть человек носили подозрительное имя Фанни.
В отличие от вождя мирового пролетариата, тетя Софа ни на какие дополнительные меры, обеспечивающие ее пребывание в городе, не претендовала. Ей не нужна была ни красная дорожка, ни оркестр, ни даже толпа встречающих, которая пыталась бы с тетей Софой на вытянутых руках протиснуться в довольно узкую дверь вокзала. Существовало только одно условие – во время дружественного визита родственники и знакомые должны были организовать транспорт, на котором тетя Софа перемещалась бы по своим многочисленным маршрутам. Родственники и знакомые в таком незначительном капризе отказать, естественно, не могли, и в день ее приезда спецтранспорт для тети Софы торжественно подавался к ступенькам вокзального строения.
Роль спецтранспорта для тети Софы выполняла «Победа» модного тогда цвета детской непосредственности, чисто вымытая и натертая специальным воском до слепящего блеска. Машина принадлежала продавцу пива в буфете кинотеатра «Пролетарий», известному в городе по прозвищу Гриша Врубель. Так его звали не из-за любви к живописи и даже не из-за возможного (а почему бы и нет?) родства с известным художником. Хотя есть подозрение, что Гриша вообще не знал о таком мастере изобразительного искусства. Просто на любую просьбу, даже самую невинную, он обычно отвечал: «Это обойдется тебе в рубель».
Итак, Гриша Врубель важно прохаживался около машины в чистой рубашке и почему-то в большой кавказской кепке, которую носил обычно на главные государственные праздники. Всем своим видом он показывал, что любой вопрос, обращенный к нему, обойдется сегодня рубля в три, не меньше. А встречающие тем временем постепенно накапливались на перроне, пытаясь угадать, в каком именно месте остановится заветный вагон.