– А еще она мне сказала, что время покажет…
– Что покажет?
– Ну, можно ли мне опять что-нибудь дать, кроме практических занятий и, соответственно, другой ставки…
– И что ты думаешь на этот счет?
– Думаю, что все хорошо, время покажет…
– Почему?
– Потому что я хочу, чтобы Настя уехала легко…
– В Германию?
– Да, со своим Шарфом-Гардеробом… Пусть едет с мыслью, что мать завязала… Надолго, крепко, может быть навсегда… Третье кодирование помогло… В конце концов… Пускай легко отрежет, просто, зачем ребенку чувство вины? Это ведь наше, только наше… Твое и мое…
Игорь долго и молча смотрел на нее. На Алкины руки, совсем не изменившиеся, не ставшие ужасными, как, например, ее лицо. С мешочками и ямками, глубокими морщинами, красными пятнами… Нет, тонкие, такие же, с изящными запястьями и острыми, колючими локтями, трогательным, чудесным образом созвучными с отчаянными и резкими, как шрамы, линиями ключиц, смотрел, смотрел, а потом встал… встал и легким движением поднял белку-жену на руки… вместе с кружкой, вместе с выкриком «ты что, рехнулся? Игорь, Игорь!» – и понес ее, понес, держа перед собой, моргая, улыбаясь, плача… а куда, зачем, в маленькой и узкой квартире не объяснить.
* * *Все-таки Алка не права, не права, иногда он может, научился делать что-то не думая, разом, одним движением, словно счастливый человек.
* * *Как много любителей обедать или ужинать на дороге. Со своими особыми привязанностями, особо ценимыми закусочными и обжорками. Сколько бы Игорь не ездил с Запотоцким, тот обязательно тормозил возле украинской конторы в Демьяновке с названием «Тарас Бульба». А потом, уже насытившись, все продолжал блаженствовать. До самого Южносибирска, семьдесят или восемьдесят километров, мог восхищаться, какие нежные кусочки сала, холодные, нарезанные аккуратно кубиками, ему всегда подают к борщу в «Тарасе».
– Все один к одному, словно по мерке режут… Как сахар тают во рту…
Однажды Игорь слышал, как заносчивый и высокомерно насмешливый технический директор ЗАО «Старнет» Дмитрий Потапов с неожиданным собачим энтузиазмом и волчьей серьезностью что-то грузил угрюмому скелету Шейнису по поводу блинов, ради которых всегда, оказывается, делает остановку в Колмогорах.
– С семгой… Ты что, какая, Леня, ветчина… Сто граммов семги, сыр, белый чесночный соус с зеленью, и чтобы обязательно дали пропечься, чтоб сыр как следует расплавился… мечта…
Игорь хорошо помнил и знал чистый и светлый киоск «Сибирские блины» у неухоженного, какого-то заброшенного на вид павильона автовокзала на федеральной шумной окраине богом забытой деревни Колмогоры. Особого места на трассе Южносибирск – Новокузнецк, до которого надо добраться, дотянуть, ночью, в мороз, когда уже невмоготу, когда сами собою закрываются глаза, слипаются огни и тени, и мозг становится мертвым куском желе…
Тут можно попросить в одном бумажном стаканчике с дорожной крышечкой-дозатором смешать сразу пару пакетиков. «Нестле» три в одном и просто черный. А кипяточку на три четверти, не больше, и с этим гнать еще полторы сотни. Доехать все-таки до дома. Но есть там Игорь никогда не ел. Он вообще не ел в пути. И не потому, что дорожная пища плоха или опасна, а потому что дорожная. А значит, ненавистна по определению, как белая разметка, километровые столбы, и ночь, и тени, и огни… И только время. Жратва затягивает время, удлиняет тоску и муку неотвратимого движения. Неоконченного…
Но вот сегодня свернул с прямой и встал в Панфилово. Сам. Там, где на южной оконечности поселка ментов и животноводов армянская вотчина. Три или четыре кафе вокруг большой стоянки. «У Мартина», «Васпуракан» и «Скорпион» – мерцают неоновые пружинки-буквы вывесок, под ними хороводы разноцветных фонариков и фонарей, а на земле блестят оставленные возле ночных крылечек теплые машины.
У Алки какие-то вечерние занятия в эту пятницу, и холодильник перед выходными дома совсем пустой, а здесь охотно завернут в лаваш свежий шашлык со сладким луком. Наверно, Алка будет рада, да и сам Игорь не ел с утра. Лишь кофе и печеньем перебивал аппетит, сначала у директора завода в Гурьевске, а потом в Ленинске в СУЭКе.
– Два шашлыка? С собой, посуше? Буквально две минутки, – ласково обещает высокий молодой человек, с черными, блестящими, как будто чем-то звездным смоченными волосами. – Что-нибудь принести пока?
– Чай.
– Зеленый, черный?
– Черный.
«У Мартина» типичный бочковой уют дорожного кафе, сыровато, темновато, но тепло. Народу много, какие-то компании и ровный гомон разговоров, как занавески, ширма вокруг случайно заглянувшего человека. Никому ни брата, ни свата и ни родственника. Тем поразительнее, когда этот плотный кокон чего-то нечленораздельного, мерно гудящего, мушино-комариного внезапно разрывает нечто громкое и неприятно внятное:
– Ба, Ярославич!
У столика Игоря Валенка во влажном, густо надышанном людьми и кухней воздухе придорожной закусочной, качается знакомое кривое топорище Бориса Гусакова:
– Вот так встреча – пальто на плеча!
И в самом деле, кто-то из-за спины кладет на плечи Бори свои ладони, как погоны, и дергает. Пытается забрать и увести:
– Кого ты там опять, чудило, увидал?
– Человека…
Борис лягается, отталкивает тянущего. Бычком, расставив ноги, упирается:
– Да погодите, братаны, идите, ща догоню… – И вдруг, весь засветившись, вспыхнув, счастливо огорошивает и предложением, и самой формой обращения: – А может быть, ты с нами хочешь, Ярославич? Чего? Давай… Гуляем, гостем будешь…
– Спасибо, Борис. Сегодня тороплюсь, никак сегодня…
– Не брезгуешь? – колун, нависший над головой, темнеет, становится острей и тяжелей. – Точно не брезгуешь? Просто не можешь, торопишься сегодня? По чесноку?
– Да, Боря, меня дома ждут…
– Ха, Ярославич, – щелчок, и, вновь загоревшись, блеснув как-то всем сразу, и кожей, и глазами, и капельками слюны на губах, Борис выкатывает радостно: – Ты не поверишь, Ярославич, друг… и меня сегодня дома ждут. Не хило, да, совпало? Ждут, ага. Я же сегодня точки объезжал, здесь, в Ленинском районе, богатый, как Али-Баба.
– Но вам, наверное, Борис, и не надо домой сегодня… не надо никуда… в смысле ехать, за руль садиться…
– Так, а зачем за руль мне? Куда-то ехать? Мой дом-то там… здесь, в смысле, – Борек машет рукой в сторону воображаемой центральной улицы Панфилова с названием Советская. – Я же деревенский, я тутошний, колхозник. Небось не знал… Брат, Ярославич… Я дома, у себя, ну, в смысле в своей деревне… как видишь, тут с дружбанами чаи с лимончиком гоняем… зачем за руль мне, сам подумай?
Действительно.
– А пьяный знаешь кто, блин, ездит? – и, став серьезным в один миг, и будто бы от этого сейчас же невыносимо и трагически отяжелев, Борек присел на лавку напротив Игоря. – Пьяным ездит эта сука, что вечно под меня копает… Ты понял… Да?
– Неужто Полторак?
– Он, через жопу рак…
– С чего вы взяли, Боря?
– А тут и брать не надо. Оно и так в руках, как жир на сале, – Гусаков внезапно вскинул большие темные ладони, свел чашечкой над столом и покачал, как нечто беспокойное, текучее и пахнущее. – Откуда, думаешь, у него, суки, эта хохляцкая фамилия?
– Не знаю, от родителей, наверное, как и у всех…
– От вредителей, Ярославич! От вредителей. Это девичья его бабы, которая из ссыльных, из бандеровцев. Его, жука, в двухтысячном лишили прав за пьяные дела на год, так он, гондон, паспорт сменил – и снова, блин, девочка. Через месяц опять с правами… Все чики-тики… сдал курсант Полторак… Вот точно его хитрой морде только хохляцкой фамилии для ясности и не хватало.
– А как… как его настоящая, родная, вы случайно не знаете, Борис?
– Чего же тут не знать? Тоже мне тайна-майна-вира. Он Щукин. Андрей Щукин – штопанный…
Синее небо молодой ночи казалось промытым до самых донных звезд. До хрустальной, озерной первоосновы. И в этой своей редкой, натуральной ясности как будто бы светилось. Такие мимолетные, такие удивительные мгновенья позднего октября, когда подслеповатый, глуховатый человек вдруг начинает видеть в темноте, как филин, как сова, и слышать, как летучая мышь.
Да, Щукин. Ну конечно. Из непроявленности, из дробной неясности анекдотической, дурацкой смеси – то ли половина таракана, то ли полтора рака, – абсолютно цельным, отчетливым и ясным выкристаллизовался бывший студент, с фамилией не требующей никакой специальной интерпретации. Вне всякого сомненья, Щукин. Мальчишка, первокурсник. Еще не оформившийся тогда, пятнадцать или двадцать лет тому назад, подросток, узкоплечий, легкий, но запомнившийся не этой полудетскостью, пушком на верхней губе, а душком. Взрослым, уже въевшимся, как запах сала, жира, щей в стены столовой. Докучливо услужливый, навязчиво угодливый. Липкий и потный. Вечная ржавчина, рыжий горох на первой парте.
Ночь скоро возмужала и стала бездонно черной, но продолжала и теперь таинственно сиять, волшебным образом светиться изнутри. Вот только Игорь вдыхал не этот запах чистоты и свежести небесных сфер, а луковый, отрыжечный, печеночно-кишечный букет теплого шашлыка. Двух толстых палок, сформованных пеленками лаваша, завернутых в тонкую мраморную бумагу, запрятанных в полиэтиленовый пакет, и все равно пропитывавших, заполнявших собой чистый и черный воздух салона.
* * *Когда, в какой момент он убедился, понял, что никто и ни за что не может поручиться? Обещать и гарантировать, что его не подведет ни мозг, ни тело. Защитный автоматизм привычки, сноровка, ставшая частью обмена веществ, навык, обыкновенье, оберегающее несовершенную, чего-то ждущую и ищущую душу, как механический, в латы закованный, в скафандре, в каске, фиксированный навсегда в трех измерениях двойник.
Давно, очень давно. Когда после двух или трех лет уже уверенной езды в любую непогоду, днем и ночью, зимой и летом, чуть было не попал в позорное, не объяснимое ничем, немотивированное ДТП на перекрестке Октябрьского и Соборной. На светофоре, после переключенья света, внезапно, резко, завидев впереди за пятачком небольшой площади на съезде к Университетскому мосту какое-то подобье пробки, стал уходить с каким-то дьявольским, бесовским вдохновением из правого ряда через полосу налево к Красноармейскому. Безумная, расстрельная подрезка в момент, когда на красный свет там, на Соборной, от моста к загсу вдруг резко дунул через дорогу по пешеходному переходу мальчишка-велосипедист. Прямо по ходу резко с места взявшего «лансера». И как его, Игоря, среди гудков и визга не стукнули, и как он сам никого там не задел, непостижимо. Проехался, машину уводя от всех препятствий и помех, по углу бордюра своим передним бампером и после этого так по касательной ударил колесо о темно-бордовый гранит, что треснул литой диск.
И хорошо, наверно, весело смеялись, скалились все мимо проезжавшие потом, еще минут, пожалуй, сорок, покуда он, Игорь, придурком в костюме, галстуке, начищенных ботинках работал на людном перекрестке ручным домкратом, катал запаску и гайки крутил.
Инстинктивное, внезапное, взрывное действие – нет, не всегда порыв счастливого. С такой же частотой и неизбежностью это, возможно, импульсивное движенье глубоко несчастного. Самоубийственное. Самое, может быть, человеческое из всех необъяснимых, темных и тайных проявлений людской психики. Никакому животному, птице или рыбе не свойственное. Просто невозможное вне разума, вне чувства, вне любви.
И с тех пор, с того непостижимого, постыдного, прилюдного пассажа какой-то особый, двойной, тройной контроль включился в голове. В мозгу, и без того самим естеством своим, природой и сверх– и заорганизованном, сформировался еще один какой-то строгий периметр, запретная, и днем и ночью просматриваемая, простреливаемая полоса… Ни шага, ни полшага в сторону…
Никаких, ни малейших шуток с ПДД. Строгое, буквально ученическое, до истерических сигналов и морганья сзади соблюдение всех правил, гласных и негласных. И знаки, почему-то именно знаки, внезапно обнаружившаяся способность собирать их разом, быстрым взглядом за сотню метров впереди. И справа, и слева, и те, что прямо над головой, как раз те самые, на проволоках-растяжках, что в точности определяют, какой возможен или невозможен маневр на этой полосе. И зеркала. Вдруг закрепившаяся анекдотическая привычка бросать взгляд в серебряные ложки при любом повороте, даже во двор направо, когда движешься буквально вдоль бордюра, или так кажется, что едешь по самому краю полосы, и в щелку никому другому не влезть, уже никак не уместиться, не втиснуться…
И электрический разряд, молния от кончиков до кончиков пальцев, когда именно там, где места нет и быть не может, впритирку, в каких-то миллиметрах от правого бока машины, со свистом пролетает масса. Серый металлик «скайлайна». Идиотская праворучка. Двумя третями приземистого тела порхнула на широкий придорожный с желтым сохлым колтуном газон и проскочила, в мгновенье, когда сам Игорь еще только решал, притормозить или объехать сходу «меган», в самый последний момент включивший поворотник и резко сбросивший перед броском налево через загруженную встречную. Но увидел. Поймал глазами полторы тонны серого бешенства, в последний миг, азотную кислоту, летящую в зрачки, справа, на расстоянии ладони, и встал как вкопанный. Остановился за «меганом».
И в тот же самый день успел увидеть мотоциклиста, и снова как будто на мгновение ослеп от ужаса и облегчения. Черт одноглазый, двухколесный, откуда перед самой зимой он оказался на проспекте Ленина на левой полосе, узкий как нож, распарывающий надвое пространство? Не едущий со скоростью потока, а падающий, свободно улетающий булыжник в горизонтальном колодце ускорения, составленном из неподвижных, застывших относительного него машин, со своими стрелками спидометров, качающимися в секторе от сорока до максимум шестидесяти. Игорь как раз хотел объехать одного такого, сороковиста на «шахе» без бампера, но руки приморозились к рулю и правая ступня не утопила, а съехала с педали газа, соскользнула, когда буквально за секунду до задуманного банального маневра в водительское левое зеркало как будто врезалась комета, взорвалась желтой сверхзвуковой звездой. И мимо пролетела тень кентавра в полной защитной амуниции, в красно-черной дьявольской кирасе, таких же наплечниках и налокотниках, с блестящим пасхальным яйцом поверх всего, на месте головы. И радость. Снова радость.
Увидел же его, автоматически скосил глаза, чуть не лишился зренья в адреналине стресса, но бок свой не подставил. Не превратил кентавра в птицу, а свою совесть в орган мучительной, ни чем не останавливаемой пронзительной секреции. Значит, зашил это в себе, хоть как-то защитился, предохранился на уроне вегетативного и инстинктивного. Смешное счастье, ложная вера, ровно до вечера того же дня. Когда, подъехав к длинной очереди у светофора на перекрестке Октябрьского и бульвара Строителей и постояв минуту в нетерпении, решил уйти в свободный правый ряд в надежде раньше проскочить за скромным косячком тех, кто уходит вправо, там, где и прямо можно. Захотел чуточку обмануть ленивых и нерешительных.
Сунулся лихо – и обмяк. Откуда, почему и как на правой, еще мгновение тому назад свободной во все стороны души, вдруг обнаружилась «королла», белая, грязная, напропалую дувшая, но все-таки сумевшая не въехать в крыло «лансера»? В последнюю секунду качнувшаяся в сторону газона и замершая, в то время как Игорь дернул свою машину влево, насколько мог, и тоже сник.
Из-за стекла напротив глядели черные глаза. Игорь нажал на кнопку, и холодок полез в салон. Водитель «короллы» сделал то же самое. Такой же кнопкой. И вторая, уже его прозрачная перегородка медленно опустилась. Осенний воздух вечера стал общим.
– Ты че не смотришь в зеркала? – спросили на том конце короткого октябрьского выдоха.
«А ты чего не смотришь на чужие поворотники и вылетаешь, как из засады, из самых дальних, слепых карманов? Ты ж тоже резко перестроился? Махнул, не глядя, у меня из-за спины уже после того, как я начал движение, ведь так, сознайся?» – хотел и мог, и даже имел право спросить Игорь. Но не спросил. Потому что не с постороннего обязан был требовать ответа, не с ним устроить разборку происшедшего, а с тем, который был внутри, которого, казалось, давно уже и жестко контролировал, запер навеки в самом темном, невидимом углу своего мозга, – но нет, вот вырвался и подтолкнул туда, где все ломается и исчезает, пихнул и тут же спрятался, исчез, и не с кем говорить. И так всегда. Необъяснимость и отчаяние. И не понятно, кто же прав? Ты, вол, рассудочный, рациональный, тянущий воз, или другой, в тебе самом скрытый и тайный, так страстно и самоубийственно жаждущий освобождения? Переворота, взрыва…
– Извините, – сказал Игорь, – сам не пойму, как это вышло. Вроде бы пусто было.
И так при этом, надо думать, нелепо, безнадежно выглядел, что тот, в грязной «королле», просто махнул рукой и начал поднимать стекло, отсекать осень.
«Ну что теперь, давай, езжай, освобождай людям дорогу, лох…»
* * *Чего угодно можно было от фашистов ждать, но только не этого. Лицо большого друга СССР, потомка пролетарского писателя Бернгарда Келлермана, как его однажды назначил и определил Олег Геннадьевич Запотоцкий, светилось в это утро совсем не братским, интернациональным счастьем:
– Да, Игорь Ярославович, вы правильно все поняли, мы прекращаем, в строгом, так сказать, соответствии с пунктом шесть точка восемь вашего договора о предоставлении услуг, его действие, – от удовольствия произносить эти две цифры вслух и главное в лицо, глаза в глаза Игорю Валенку красная репа Роберта Альтмана вся празднично и нежно дымилась свежей росой. Сверкала и блестела.