Рассказы о животных - Сергей Солоух 21 стр.


Игорь не плакал никогда, и капля, упавшая на руль, была кровинкой. Кровинкой из прокушенной нижней губы.

* * *

Почему? Ну почему? Ответа нет.

Алка ему, конечно, не открыла. В темной прихожей, в которой пахло, как всегда пахнет в такие дни, слюной и потом, Игорь разделся. Медленно, необыкновенно медленно, как будто бы оттягивая обстоятельностью и аккуратностью момент, когда, мягко ступая по половичку, все же придется войти в комнату. Единственное место в доме, откуда пробивался утробный и тоже пахнущий блевотой и мокротой свет.

Горел низкий торшер, под ним на перекошенных, взволнованных как море подушках старой кушетки лежала Алка. Совершенно спокойная и совершенно счастливая. Глаза закрыты и на губах улыбка.

Она как будто бы уже была на том свете. В раю, где нет ЗАО «Старнет» и водки. Где дочка снова Настя, а не Штази и не Зензи. И над Мустагом всходит солнце. Зеленые и голубые вечные полчетвертого июня месяца. Время, когда все спит, включая неизбывный гнус, и только человек способен проснуться и быть счастливым.

Игорь поднял с пола два полуторалитровых пивных баллона. Один был пуст, а во втором что-то еще плескалось, и оттого прозрачный пластик как-то особенно и мерзко пах. Пошел в кухню, механически промыл под краном и тот и другой, смял с треском чистые и сунул оба в помойное ведро. Поднял голову и увидел на столе пустую бутылку из-под водки, стакан, засохший кусок хлеба. Стакан помыл, а остальное вмял внутрь ведра. Последний раз затрещал пластик, и снова дом погрузился в душную вату тишины.

И вонь стала опять ползти на Игоря из всех углов, мешая темноту и полусвет, мысли и чувства, и это больное, перекошенное, патологическое ощущенье счастья как тишины и равновесия, которое одно лишь только и возможно для него и Алки теперь, сейчас, начало киснуть, рассеиваться исчезать…

И чтобы не случилось этого, чтобы еще тянулся миг обмана, еще одна минута забытья и счастья – восхода над бритым самим небом, чистым и ровным Мустагом, зеленые и голубые вечные полчетвертого июня месяца – Игорь кинулся открывать окна. Распахивать одно за другим по всей квартире в февральскую с легким морозцем черноту… И когда ночь бешеной галкой ввалилась и туда, где на кушетке лежала Алка, на смятом коврике, среди разбросанных и вздыбленных подушек, ее глаза раскрылись…

– Ты, – она пробормотала очень тихо. И губы ее приоткрылись, и улыбка на лице, до этого пустая, механическая, словно окрасилась теплом, она осознавала, что это он… он, Игорь, здесь… – Ты, – повторила Алка и тут же отвалилась, снова забылась, потерялась неизвестно где.

А Игорь… Игорь долго стоял перед ней на сквозняке и гладил своими несвежими, с вечными черными ободками водительскими пальцами ее руки с ногтями желтыми, как старый сыр, но чувствовал лишь запах лета – камней, воды и неба.

Ночью у Игоря отчаянно разболелось горло, и он все время просыпался. И чудилось ему, что кто-то ходит по дому. А утром он обнаружил Алку не на кушетке, а на полу у двери в темной прихожей.

– Не поднимай меня, – она ему сказал едва слышно, когда он наклонился. – У меня сердце бьется в горле, прямо в горле, понимаешь… Не поднимай, я чувствую… я чувствую, оно просто порвется…

Через час ее увезла «скорая».

– Вам очень повезло, – несколько раз повторил врач, прощаясь, – сегодня как раз дежурный кардиоцентр.

* * *

И никого не хотелось видеть. Вообще. Но меньше всего – человека, который шел навстречу Игорю. С приветливым лицом, заранее для рукопожатия снимая с руки черную перчатку.

Надо было поехать на машине. Но Игорь решил пройтись, подышать праздничным мартовским воздухом. В единой справочной аптек ему сказали, что лекарство для Алки есть в сто тринадцатой, и он поперся туда, куда все эти годы не ходил, пошел по улице Весенняя к главному корпусу Политехнического и прямо напротив бывшей «Технической книги», из всех возможных на белом свете географических точек и мест, там, где теперь курсы валют красным на черном и банкомат с круглосуточным доступом, встретил Величко. Своего в былые времена научного руководителя, заведующего кафедрой, ну а с недавних пор и родственника. Дальнего. По линии Шарфов – Баумгартенов.

Но об этом не было сказано ни слова.

– Буквально на днях вас вспоминал, – сказал Величко, когда рукопожатие наконец состоялось. – И вас, и вашего батюшку…

– А что… что вдруг?

Евгений Рудольфович Величко не относился к людям, способным различать особенности интонаций, оттенки иронии или сарказма, улыбка у него могла быть только и исключительно знаком доброжелательности, и он с несомненной приязнью старого знакомого ответил:

– Мы же теперь соседи…

Игорь просто напрягся: да неужели же Шарф, породнились и так далее…

– По кладбищу, – со всей возможной прямолинейностью, серьезно и ласково успокоил его Величко. – Три года назад матушку похоронил. Место буквально рядом с вашим, чуть дальше, совсем чуть-чуть, туда, налево, к березкам… Знаете? Вот и хожу теперь мимо могилы вашего отца несколько раз в год… В августе обязательно – у матушки день рождения, а в этот четверг была годовщина…

– Простите, Евгений Рудольфович, не знал, – искренне устыдился Игорь и своих первых чувств при встрече, и самого себя, – примите мои самые искренние соболезнования.

– Спасибо, – сказал Величко. – Спасибо…

И вдруг, немного помолчав, подумав, прибавил:

– Теперь, вы знаете, такие времена, что уж и непонятно, по поводу чего надо бы соболезновать. Чьей-то смерти или, наоборот, чьей-то жизни…

«Да что же это? Зачем? – буквально зверея, закипая, подумал Игорь. – Что за намек такой…»

Но бывший научный невозмутимо, все с тем же приятным выраженьем дружелюбия на узком рыцарском лице, продолжал:

– Вот раньше я просто убивался, если пропадали лекции из-за праздников. Ну вот как сейчас, с этим Восьмым марта. Курс перекраивал, пытался все равно перенести, донести, а сегодня и рад… Пропали четыре часа, и черт с ними… Потому что никому не нужно – ни детям, ни стране, ни самому себе… Вот что ужасно – самому себе…

Он снова замолчал и вдруг с холодным, неожиданным отчаяньем сказал:

– Даже порядок, порядок, понимаете, никому не нужен. Я, грешный человек, вначале радовался и этим планам, и моделям, и баллам, всему… Столько труда вложил, столько работы. Проходит год или там полтора, два, ошибкой объявляется, все заново на новых основаниях… Какие могут быть новые основания, да еще каждые три года? Советской высшей школе восемьдесят лет… а русской триста… И всегда основание было одно – желание студента учиться, а преподавателя учить… Теперь же ни того нет, ни другого… А все потому, что государство, да и общество, само общество не может никак определиться, что же ему потребуется через пять лет. Сто дворников, два слесаря или четыре дипломированных специалиста… И вот, пожалуйста, постановляем, что вместо десяти часов нагрузки на работу с одной курсовой достаточно и двух… Двух, вы представляете. Два часа! Это же только раскрыть ее да оглавление прочесть…

– М-да… – но тут Величко, как будто спохватившись, покраснел и, словно оправдываясь, прибавил: – Так вот и живем… Тут, знаете, невольно, безо всякого кладбища вспомнишь вашего батюшку, ведь золотые были времена, счастливые… И конкурсы, конкурсы – три человека на место…

– Четыре, – неожиданно для самого себе внезапно припомнил Игорь, – в мой год было четыре… на автоматические системы управления в промышленности. Восемнадцать – проходной балл.

– А вы ведь двадцать набрали, все пятерки, отец ваш, помню, был очень горд…

– Случайность, – промямлил Игорь, – везение…

– Везение, да… – Величко кивнул. – Везение… это то самое, чего нам всем давно уже и безнадежно не хватает… везения…

– Ну, может быть, еще бог даст, – совершенно механически, предчувствуя конец этой ненужной, странной беседы и внутренне радуясь освобождению, быстро поддакнул Игорь.

– Нет, – все с той же донкихотской, глупою добротой в глазах, но очень твердо и решительно ответил Величко. – Бог нам ничего не даст. Ничего. Мы это с вами, как два инженера, должны очень хорошо понимать. Очень хорошо.

* * *

И вдруг он понял. Понял, почему отец не хотел думать и помнить об этом. Почему немец Баумгартен, Евгений Рудольфович Величко, мог быть его учеником. Товарищем. Коллегой.

Поколение отца, оно словно все время поднимались, шло вверх, вперед, и потому сбрасывало с плеч любую тяжесть, любой ненужный груз, довесок, чепуху:

– Ну немец, ну и что, зато какая умница, хотя, конечно, и педант…

«А мы, что мы?» – Игорь вспомнил, как несколько дней тому назад, отыскивая Алкин полис, наткнулся в ящике комода на свою полностью выцветшую ваковскую карточку. Синий счастливый штамп был слизан временем до белого картона, осталась только дата, некогда вписанная ручкой, 1987, да крючок подписи. И больше ничего. Как на обороте той, коричневой фотографии. Лишь год. 1932.

– Случайность, – промямлил Игорь, – везение…

– Везение, да… – Величко кивнул. – Везение… это то самое, чего нам всем давно уже и безнадежно не хватает… везения…

– Ну, может быть, еще бог даст, – совершенно механически, предчувствуя конец этой ненужной, странной беседы и внутренне радуясь освобождению, быстро поддакнул Игорь.

– Нет, – все с той же донкихотской, глупою добротой в глазах, но очень твердо и решительно ответил Величко. – Бог нам ничего не даст. Ничего. Мы это с вами, как два инженера, должны очень хорошо понимать. Очень хорошо.

* * *

И вдруг он понял. Понял, почему отец не хотел думать и помнить об этом. Почему немец Баумгартен, Евгений Рудольфович Величко, мог быть его учеником. Товарищем. Коллегой.

Поколение отца, оно словно все время поднимались, шло вверх, вперед, и потому сбрасывало с плеч любую тяжесть, любой ненужный груз, довесок, чепуху:

– Ну немец, ну и что, зато какая умница, хотя, конечно, и педант…

«А мы, что мы?» – Игорь вспомнил, как несколько дней тому назад, отыскивая Алкин полис, наткнулся в ящике комода на свою полностью выцветшую ваковскую карточку. Синий счастливый штамп был слизан временем до белого картона, осталась только дата, некогда вписанная ручкой, 1987, да крючок подписи. И больше ничего. Как на обороте той, коричневой фотографии. Лишь год. 1932.

Ни запаха, ни цвета, только та самая первооснова, генетика, о которой что-то однажды под шум гулянки плел этот сушеный человечек, переплетенье костей и жил, Леонид Шейнис. Леонид Яковлевич. Самое страшное – ничем не укрытая, не спрятанная, не защищенная простая человеческая кожа.

Плечи, спина и шея, на которые ложится и прилипает все. И тяжесть, и гнусность, и чепуха. В безветрии и духоте бесповоротного, неумолимого спуска вниз. Под землю… Туда, где только нечистоты и надписи на стенах… Надписи…

Внезапный острый приступ злобы заставил Игоря остановиться и даже обернуться. Он уже был у площади Волкова и там, на другой стороне Красноармейской, давно и след простыл профессора, заведующего кафедрой Евгения Рудольфовича Величко. Но слова, им сказанные десять-пятнадцать минут тому назад, отчетливо и ясно звучали, звенели в голове:

– Вот и хожу теперь мимо могилы вашего отца несколько раз в год… В августе обязательно…

В августе! Он был там в августе, он видел эту грязь, эту краску. Конечно. Как же. В августе. Черной нитроэмалью поперек камня. Все видел и промолчал. Ни слова не сказал.

Фашист проклятый. Немец сверхделикатного покроя. Ливонский меченосец. Хрен.

«А может быть, – Игорю показалось, что на дворе не свежий с ветерком март, а жаркий, угарный конец июня, так стало тяжело и нехорошо. – Быть может, в своем упадке и безнадежности, он просто думает, этот Баумгартен, что так и надо? Так и надо?»

* * *

Самым удивительным было то, что в кабинете не оказалось Гусакова. Бобка, в день производственных совещаний всегда приезжавшего раньше всех, являвшегося спозаранку и накрывавшего своей замерзшей, безнадежной тенью весь дальний угол. Сегодня же там жмурился и терся лишь легкомысленный, греха не ведающий солнечный заяц.

Странным было и состояние Полтаракана. Этот-то всегда находился в слегка приподнятом, слегка подвзвинченном настрое готового на все подонка, веснушки его играли, плавали, лоснились, делая рожу подвижной, с неуловимым, вечно ускользающим от глаза выражением лица. Так было и сегодня, но к этой масляной увертливости, животной, всеобщей, торжествующей приспособляемости что-то еще прибавилось.

Вначале Игорь не мог понять, что именно. Мешало внезапное разнообразье посторонних звуков. Кто-то под самыми окнами прогревал машину и время от времени что-то кричал кому-то снизу вверх. В коридоре шумно таскали какие-то коробки в соседний офис. А на столе самого Полторака стонал и хрюкал компактный сканер. И только когда в один момент все разом смолкло, стало понятно, в чем изумляющая необычность поведения менеджера по работе с бюджетными организациями.

Он напевал. Мурлыкал что-то себе под нос, тихо и весело урчал и булькал, как жидкость в клистирной трубке. И в этом было что-то особенно отвратительное, как будто в своем всепобеждающем презрении к условностям и глупым предрассудкам Полторак сделал какой-то новый, откровенный и циничный жест. Штаны снял и ходит теперь по кабинету с голой задницей.

А между тем Бобок был нужен Игорю. В четверг он любезно избавил Валенка от необходимости делать изрядный крюк и по дороге из Осинников заезжать в Гурьевск.

– А я ночую сегодня там, – сказал он Игорю, когда они случайно встретились и перекинулись парою слов на лукойловской заправке у прокопьевского кольца, – если нужно просто забрать договор, так без проблем, чего там, Игорь Ярославович, меня вообще не напряжет. До вторника потерпите?

– Вполне, – ответил Игорь.

– Ну и езжайте себе прямехонько домой, бумажки ваши притартаю, фигня дела.

В четверг на той неделе все было просто, ясно и понятно, а на этой во вторник эхо стало глухим, неверным, умирающим. В пятницу Игорь не смог дозвониться Гусакову, гудки – потом автоответчик, а вчера так закрутился, что и не вспомнил, только сегодня утром, а оно все больше и больше удивляло. До совещания оставалось каких-нибудь минут пятнадцать, а Бобок все не являлся. Не было договора, который ждал любитель победных рапортов Запотоцкий, долгое ожиданье переходило в раздражение, и очень хотелось заткнуть Полтаракана, который все громче и навязчивее дудел в нос.

– Андрей Андреевич, вы не знаете случайно, где Борис? Что-то с утра у него телефон выключен или вне зоны…

– Ну да. Естественно, – гуденье прекратилось, и все веселье и задор ушли в футбол веснушек на круглой морде.

– Простите, почему это естественно?

– Вы что, не в курсе? – от удивленья весь шик и блеск собрался у Полторака вокруг глаз.

– В курсе чего?

– Ну как… вчера Бобка подрезали…

– Подрезали?

– Ну да. Четыре или пять ножевых ранений… Подкараулили в подъезде…

– В каком подъезде, Андрей Андреевич, вы что-то путаете… он же в деревне живет, в Панфилове…

«Экий вы простофиля, Игорь Ярославович, были, есть и будете», – весело сошелся и разлетелся неугомонный золотой горох на сальной физиономии Андрея Полторака.

– В Панфилове, – сказал он сладко. – В Панфилове у Боба жена, жена с ребенком… А здесь он с какой-то клюшкой снимал однушку где-то на Марковцева… Там его и встретили…

– Но кто? За что?

– А помните, он в том что ли еще году кому-то всю бочину бампером содрал… На стоянке у офис-центра на Кирова, хрен знает как выворачивал, проехался по чьей-то тачке и быстро смылся… Ну так вот, хозяин той «нексии» его нашел…

Это было какое-то невозможное, именно что насекомое счастье, рожа-муравейник играла и светилась всеми оттенками кофе и масла, они роились, терлись, разлетались, менялись местами, переворачивались и перекрашивались.

«Вон оно что, – успел подумать Игорь, поднимаясь, – мечта сбылась… освободилось место менеджера по черному налу…»

– Вы что? – вякал задушенно Полторак, которого резким, стремительным движением Игорь попросту выволок из-за стола, поднял за шиворот одной рукой, как гадкую, невыразимо мерзкую зверюшку, и в ярости еще не понимая, куда же зашвырнуть и обо что размазать, держал перед собой.

Зеленые от ужаса глаза животного вдруг вспыхнули спасительным огнем:

– Да вы не поняли, – он взвизгнул, – Бобок живой, он жив, в реанимации Борис…

И снова все задвигалось, зашевелилось на этом мерзком, текучем, маргаринном лице без явной и определенной формы.

«Да как же, как же это все остановить, остановить раз и навсегда?» – в отчаянье не мог придумать Игорь – и вдруг решил, внезапно понял…

Он сжал до хруста жесткий воротник легонькой курточки, на руку накрутил и со всего размаху опустил Полтаракана прямо на горшочек с ростком разлапистой монстеры, святой и драгоценной рассады Запотоцкого, которая каталась и мешалась под ногами с того безумного момента, как Игорь, вне себя от гнева, выдернул мелкую тварь из-за рабочего стола…

Всадил, рассыпал землю, вдавил в широкую зеленую ладонь растения, и тут же, схватив теперь уже за грудки, опять поднял и, глядя в потухшее, окаменевшее, обретшее наконец четкую, восковую форму лицо сказал:

– Я тебя знаю, Щукин! Ты это понял? Я тебя знаю!

* * *

Это был один из тех подлых, предательских дней середины марта, что начинаются с нежной прозрачности и матовой, фарфоровой простоты неба, а заканчиваются метелью. Выезжая из Междуреченска в седьмом часу, Игорь еще надеялся, что это только здесь, в низинке между рек, в вечернем купоросе над головою дерутся и спорят между собой сахар и соль. А там, повыше, дальше будет лучше. Посветлее.

Назад Дальше