Звезда в оранжевом комбинезоне - Катрин Панколь 11 стр.


И тогда Ширли замолкала, явно впечатленная рассказом Жозефины, проникалась ее словами. Говорила: «Ну, снимаю шляпу. А так бывает иногда, время от времени или каждый раз?»

«Да, – говорила Жозефина, – так бывает каждый раз».

И это Ширли на время затыкало.

А заткнуть Ширли не так-то просто.


– А еще мы купим подарок Ширли, – сказала Жозефина.

– Договорились. Зоэ, Ширли. А как же Гортензия?

– И Гортензии, и Гэри! Мы же забыли Гэри!

– И Александру, и Бекке…

– Бекке купим шаль. И еще Ифигении, которая сейчас смотрит за Дю Гекленом… Panforte, итальянский пирог с засахаренными фруктами, медом и орехами. А до Наннини еще далеко?

– Кому еще купим подарки?

– Марселю и Жозиане. И Младшенькому… Я так люблю его! Никто его не понимает. Я уверена, что он страдает оттого, что так не похож на остальных. Ты знаешь, он вбил себе в голову, что может производить волновую энергию? И Гортензия уверяет меня, что у него получается.

Он посмотрел на нее с лукавой улыбкой, в которой сквозило желание, и Жозефине захотелось только одного – оказаться немедленно на широкой кровати в «Палаццо Равицца».


Солнце поднялось над холмами Крете. Бледный день замаячил в окнах. Они, проснувшись, улыбнулись, что так и проспали всю ночь в обнимку. Повернулись к свету, который потихоньку загорался в витражных стеклах, зажигая яркие огоньки в цветных квадратах.

Жозефина лежала, отдыхая, неподвижная и внимательная. Она хотела зафиксировать этот восхитительный момент, минуту полного счастья, положить ее в отдельный флакончик и спрятать на черный день.

Она бросила взгляд на часы Филиппа, лежащие на ночном столике, и отметила время: восемь часов двадцать семь минут.

Она прикрыла глаза и принялась за инвентаризацию обстановки. Свежий запах мыла от белья, белая, чуть шершавая текстура ткани, рука Филиппа, нежно поглаживающая ее спину, шорох чьих-то шагов по гравию аллеи в саду, трель птички за окном, трель другой птички в ответ, голос в коридоре, грохот ведра уборщицы, шарканье веника, хлопанье двери выше этажом, крик buongiorno[16] на улице, губы Филиппа касаются ее уха, спускаются ниже, к шее, жар его рук, темные волоски на его запястьях…

Ей хотелось вытатуировать все эти богатства на изнанке век. Чтобы они всегда оставались с ней. «Так просто создать себе счастье», – подумала она, свернувшись калачиком в тепле этой чудесной минуты.

Потом открыла глаза.

Восемь двадцать восемь.

Они смотрели друг на друга, сплетая и расплетая пальцы рук. Он гладил каждый ее пальчик, целовал его, раскрывал ее ладонь, подносил к губам и вдыхал ее запах, и опять целовал.

– Закрой глаза, – приказал вдруг Филипп.

Она подчинилась. Губы ее дрожали.

Он захватил ее губы в свои, властно завладевая всем ее существом в мощном поцелуе. Она задрожала, вытянулась, застыла в ожидании ласки или нового приказа, кто знает…

Он запустил руку в ее волосы, сжал затылок. Она застонала. И в этот самый момент свет наступившего дня золотыми огнями зажег все стекла витража.


– Тебе хорошо? – спросил он, накрывая ее одеялом, чтобы она не замерзла.

– Очень хорошо.

Она задумчиво теребила пальцами край простыни.

– Ты так разозлился во Флоренции. Это все из-за меня?

– Мне хотелось стукнуть эту девку. Какая хамка!

– Ты мне не ответил…

Он помолчал, выдерживая паузу. Успокаивающе подул ей на волосы.

– Когда чувствуешь все, – продолжала Жозефина, – то замечаешь мельчайшие детали, царапает малейшая шероховатость. Ну вот так почему-то. Есть люди с чувствительной кожей, а у некоторых кожа как у крокодила.

Она сунула палец в складки белья, погладила вышивку, словно пытаясь успокоиться. Набраться смелости и высказать, что накопилось на душе.

– Ты злился на меня во Флоренции.

Он высвободился, выпрямился, коснулся ее плеча.

– «Злился» – не то слово. Это слишком сильно сказано.

– Был раздражен?

– Пожалуй.

– Потому что у меня нет подходящих туфель и подходящего…

Она говорила боязливым, робким голосом, но он вдруг гневно перебил ее – явно вне себя:

– Да наплевать мне на твои туфли!

Схватив Жозефину за подбородок, он заставил ее глядеть ему прямо в глаза.

– Мне наплевать, что у тебя нет модных лодочек, брендовой сумки, дорогущих швейцарских часов, идеального маникюра и только что сделанной в салоне прически… Но я не выношу, когда ты стелешься перед белобрысой курицей, что ты систематически стелешься перед всеми глупыми курицами – и блондинками и брюнетками!

Мрачная тень легла на его лицо, он сжал челюсти, крылья носа раздувались, брови были насуплены, глядел он жестко и неприветливо.

Она покорно потупилась и проронила:

– Я так и знала.

Тогда он хрипло, яростно выдохнул, словно долго сдерживал себя, и наконец прорвалось:

– Жозефина, как ты можешь хотеть, чтобы тебя любили, если ты сама так плохо к себе относишься? Как ты хочешь, чтобы я тебя любил, если ты сама себя не любишь?

Жозефина высвободилась, отодвинулась. Нашарила руками одеяло, чтобы завернуться в него, ей было холодно, кружилась голова. Словно бы внутри нее разверзлась пропасть и она летит в нее на всех парах.

– Ты меня больше не любишь?

– Я тебя просто ненавижу, когда ты такая.

– Но…

Она хотела сказать: «Но я же всегда была такая, и ты это знал! Я плохо одеваюсь, небрежно причесываюсь, не умею краситься, я не элегантна, не очаровательна и не блестяща, как…»

Она посмотрела на него в полной растерянности.

Он с вызовом ответил:

– Ну скажи, давай! Скажи!

Голос его был суровым, недобрым. Жозефина вздрогнула, словно ее окатили ведром холодной воды, и не ответила.

– Тогда я сам тебе скажу! Ты считаешь, что ты не так красива, как Ирис, не так элегантна, как Ирис, не так очаровательна, и потому я не могу тебя любить. Да что ты знаешь? Я за это тебя и люблю. Я люблю тебя за то, что ты полная противоположность твоей сестре. Потому что у тебя есть сердце, потому что у тебя есть душа, потому что ты останавливаешься перед картиной и стоишь целый час с раскрытым ртом, потому что тебя может рассмешить слово «зонтик», потому что ты прыгаешь по лужам, потому что ты подбираешь на улице блохастую бродячую собаку и приводишь ее к себе домой, потому что ты разговариваешь со звездами и надеешься, что они тебя услышат, потому что, когда ты кого-то любишь, этот кто-то чувствует себя царем Земли. Вот за что я тебя люблю и могу найти еще триста тысяч причин. Вот, например, я люблю, как ты ешь редиску, ты начинаешь с самого конца и постепенно доходишь до листиков. Но, Жозефина, я больше не в силах терпеть, как ты унижаешь себя, как ты вечно прибедняешься, считая себя ничтожной уродиной! Мужчина должен вести по жизни богиню, а не нищенку. Ты понимаешь это?

Жозефина помотала головой. Нет. Она хотела сказать ему, что уже слишком поздно, что она всегда носила не те туфли, не то пальто, что никогда не умела ходить на высоких каблуках. Как можно надеть на голову корону, если привык валяться в крапиве?

– Тогда, во Флоренции, я почувствовала себя уродливой рядом с этой девушкой. Уродливой и грязной.

– Грязной?

– Да.

– И часто с тобой такое бывает?

Она пожала плечами. Не решилась продолжать. Не хотелось этих нервических откровений, этих детских воспоминаний со слезами на глазах, а то, правда, она как начнет плакать навзрыд – не остановишь, а она терпеть не могла плакс.

– Так часто с тобой такое бывает? – повторил он, нависнув над ней.

– Ох, да я уже привыкла!

– Скажи мне, скажи сейчас же, или я тебя обездвижу.

И он крепко обхватил ее руками.

– Ну, у меня такое впечатление, что я не стою людского внимания.

– Почему бы это?

Ей не хотелось об этом говорить. Ну, по крайней мере, не сейчас. Не буди лихо, пока оно тихо. А не то подкрадется из-за угла…

– А что, если мы спустимся позавтракать?

– Ты мне хоть когда-нибудь ответишь на этот вопрос? – настойчиво спросил Филипп.

– Когда-нибудь отвечу…


Они выпили кофе, поели bruschette [17] и сыровяленую ветчину, яичницу-болтунью, немного pecorino [18]. Жозефина намазала вареньем кусочек поджаренного хлеба и уронила бутерброд на свою книгу. Вскрикнув, она принялась оттирать страницу с иллюстрацией. Филипп читал журнал и вслух сообщал ей названия статей. У него зазвонил телефон, он извинился, ответил на звонок, шепнул Жозефине, что это из конторы, и отошел в сторону – поговорить.

Из окна столовой Жозефина заметила интересное освещение на Крете и направилась в сад, чтобы полюбоваться игрой лучей, радужным веером цветов, осветивших круглые бока холмов. Такие забавные эти холмы! Лысые, гладкие, складчатые. Словно головы старых каноников, склонившихся над тарелками в трапезной и бормочущих молитвы. В этом вдохновенном пейзаже Бог повсюду.

– Так часто с тобой такое бывает? – повторил он, нависнув над ней.

– Ох, да я уже привыкла!

– Скажи мне, скажи сейчас же, или я тебя обездвижу.

И он крепко обхватил ее руками.

– Ну, у меня такое впечатление, что я не стою людского внимания.

– Почему бы это?

Ей не хотелось об этом говорить. Ну, по крайней мере, не сейчас. Не буди лихо, пока оно тихо. А не то подкрадется из-за угла…

– А что, если мы спустимся позавтракать?

– Ты мне хоть когда-нибудь ответишь на этот вопрос? – настойчиво спросил Филипп.

– Когда-нибудь отвечу…


Они выпили кофе, поели bruschette [17] и сыровяленую ветчину, яичницу-болтунью, немного pecorino [18]. Жозефина намазала вареньем кусочек поджаренного хлеба и уронила бутерброд на свою книгу. Вскрикнув, она принялась оттирать страницу с иллюстрацией. Филипп читал журнал и вслух сообщал ей названия статей. У него зазвонил телефон, он извинился, ответил на звонок, шепнул Жозефине, что это из конторы, и отошел в сторону – поговорить.

Из окна столовой Жозефина заметила интересное освещение на Крете и направилась в сад, чтобы полюбоваться игрой лучей, радужным веером цветов, осветивших круглые бока холмов. Такие забавные эти холмы! Лысые, гладкие, складчатые. Словно головы старых каноников, склонившихся над тарелками в трапезной и бормочущих молитвы. В этом вдохновенном пейзаже Бог повсюду.

Облака развеялись, небо прояснилось, отовсюду лился неяркий тосканский свет, словно обволакивающий все вокруг, музейный и древний. Можно было вырезать отдельно каждый дом, каждую колокольню, каждый холмик с крестом и повесить на стену как картину. Красновато-оранжевый цвет крыш тонул в розовой дымке рощиц, через которую яркой зеленью прорывались живописные развалины, покрытые мхом, усеянные мелкими белыми и голубыми цветочками. Жозефина огляделась, не веря своим глазам. Зрелище ее ошеломило. Столько красоты разбросано как бы невзначай…

«Люсьен Плиссонье, папа, здесь ли ты сейчас? Мне нравится представлять тебя среди туч, как будто ты сверху протягиваешь мне руку. Мне нужно поговорить с тобой прямо сейчас».

Она подняла голову к небу. Для звезд было уже поздно, светило солнце. И обрывки белых облаков виднелись в синем небе.

Она села за стол и положила на него книгу «Мой воображаемый музей, или Шедевры итальянской живописи» Поля Вейна. Толстая книга с иллюстрациями, в которой были собраны самые прекрасные произведения художников от Джотто до Тьеполо. Пять веков сплошных чудес. Хотя книга была тяжелой, Жозефина повсюду таскала ее с собой. И в церкви, и в музеи. Отрывки из нее она зачитывала Филиппу. Он комментировал, рассказывал о технике работы маслом, о перспективе. «А ты знаешь, что перспективу изобрели здесь, в Италии? В Италии в течение пяти веков была вспышка эпидемии гениальности. И в эту же эпоху фламандские и голландские художники испытывали тот же порыв, ту же ненасытную жажду обновления, то же упоение цветом, ту же невыразимую радость творчества». Она слушала его, и в картинах появлялись тысячи тайных знаков – о, какое удовольствие ей доставляло их разгадывать. Удовольствие видеть неявное, учиться у него этому видению.

Но этим утром, сидя в одиночестве в саду посреди дрожащего колыхания розового и зеленого, оранжевого и сиреневого, Жозефина не просто наслаждалась: она собиралась спросить книгу, как ей быть дальше, и попросить совета у отца.

Когда на небе не было звезд и маленькая звездочка на самом краю ковша Большой Медведицы не была видна и не могла ей подмигнуть в случае чего, Жозефина обращалась к книгам. Они заменяли ей звездное небо. Она задавала вопрос, тыкала наугад пальцем и читала фразу-ответ на свой вопрос.

Иногда хватало одного-единственного слова. Иногда попадалась подходящая фраза. Вот уже несколько дней чаще всего под ее палец попадалось слово «половина».

Половина, половина… Что за половина?

Она пыталась понять. «Я нашла свою половину в лице Филиппа? Я на половине пути? Я наполовину счастлива?»

На этот раз в саду «Палаццо Равицца» ее палец натолкнулся на словосочетание «большое семейство». Она улыбнулась. Нельзя сказать, чтобы они составляли большое семейство, она да Филипп. Трое детей на двоих – это не то чтобы большая команда чад и домочадцев.

Она начала сначала – опять слово «семья».

«Ладно, – подумала она, – значит, это история семьи».

Она начала сначала и опять попала на слово «половина». «Ничего себе! – воскликнула она. – Половина семьи? Ну ладно, последняя попытка. Это все как-то смутно, я ничего уже не понимаю». Она закрыла глаза, поводила пальцем в воздухе, внутренне собралась, опустила палец на страницу и… прочла слово «сестра».

Жозефина побледнела. Семья, половина, сестра. Возможно ли, чтобы с ней говорил не папа, а Ирис? Ирис, которая появляется в витринах, которая напоминает ей, что она лишь наполовину любима Филиппом, что он помнит о другой?

Она уже собиралась в последний раз провести гадание, как вдруг услышала шаги Филиппа по гравию. И захлопнула книгу.

– Все хорошо? – спросила она, пытаясь скрыть замешательство.

Семья, половина, сестра. Семья, половина, сестра.

– Да. Полный порядок. Гвендолин отлично управляет конторой. И еще я звонил Бекке. На Мюррей-Гроу тоже все хорошо. Она передала тебе привет и поцелуи. Ты готова?

– А куда мы едем?

– В Ареццо. Я знаю там один маленький ресторанчик, владельцы которого давно вызывают мое любопытство. Посмотрим, насколько ты проницательна, удастся ли тебе открыть тайну одной парочки.


А все потому, что они не жили вместе.

Все потому, что она почти ничего не знала о его жизни в Лондоне. Или знала что-то, что он хотел ей показать, что она успевала захватить за время уик-эндов, таких, увы, коротких. «Евростар» в пятницу вечером, «Евростар» в воскресенье в конце дня.

Потому что она уехала жить в Париж.

Потому что однажды она решила вернуться во Францию. Уехать от Монтегю-сквера, от Бекки, Александра, от Анни.

И от Филиппа.


Это было в одну из пятниц в апреле.

Уже около семи месяцев Жозефина и Зоэ жили в Лондоне.

Они вынуждены были оставить Дю Геклена в Париже. На попечение добрейшей Ифигении. Он, не шелохнувшись, смотрел, как они уезжают, упершись напряженными, как струнки, ногами в порог привратницкой, и во взгляде его читалась глубокая, печальная мудрость. Она тихо прошептала ему: «Я вернусь, Дуг, я вернусь, я не бросаю тебя, нет, просто в эту Англию так трудно вывезти собаку… тебе хорошо будет у Ифигении, ее дети тебя обожают, они будут тебя холить и лелеять, и я часто буду приезжать тебя проведывать, обещаю». Он сурово смотрел на нее, словно был уверен, что она лжет. Но она продолжала разговаривать с ним. Тогда он, устав выслушивать ее оправдания, уставился куда-то в одну точку над Жозефиной, словно хотел сказать: «Да ладно, хватит мне зубы заговаривать, делай как тебе надо, бери свои шмотки и езжай, я уже, бывало, жил один, как-нибудь разберусь». Жозефина встала и пошла к выходу, мучаясь от стыда, что покидает его.

Еще предстояло убедить Зоэ, что Гаэтан приедет проведать ее тогда, когда захочет, и тогда, когда сможет. Что Жозефина оплатит ему билет на поезд. Мать Гаэтана была согласна. «Это не моя проблема, – сказала она, – вы спросите у Гаэтана, он сам все решает, а я, ну вы сами знаете…» И она повела в воздухе рукой, что означало, что я уже вообще ничего не понимаю в этой жизни. Они с сыном жили в маленькой квартирке в девятнадцатом округе. Она после многочисленных неудачных экспериментов*[19]нашла работу на бумажной фабрике. Очень ей нравились всякие школьно-письменные принадлежности. Они успокаивали ее измотанную нервную систему.

Зоэ было уже шестнадцать лет. Она ни за что не желала жить в Лондоне. «Ну мне же там делать нечего! Я хочу остаться в Париже! Ты не имеешь права мной так распоряжаться!» Раскрасневшаяся, взъерошенная, с горящими глазами, она гневно протестовала против насилия над личностью. Кричала, плакала, извивалась в мольбах, пыталась объявить голодную забастовку, отказывалась ходить в школу, не разговаривала с матерью, не отвечала на ее нежности… Но мать была непреклонна, и ей пришлось сдаться. Вопреки своей воле. «Ненавижу взрослых! Они – убийцы любви! Палачи надежды! Мрачные ревнители общепринятого порядка!» Она тщательно пестовала свои проклятия, чтобы взрослые ни в коем случае не подумали, что она импровизирует. Нет, все это она действительно думала, тщательно взвешивая и оценивая свои мысли, и бросала им в лицо горькие истины пригоршнями. «Главное – не думайте, что вы победили, не стоит почивать на лаврах, я отомщу, я превращу вашу жизнь в ад!» И губы ее складывались в жесткую, угрожающую гримасу ревнителя справедливости.

Назад Дальше