— Громче, — сказал господин Мархель. — Да! — сказал Студент громко.
— Да, признаю, — сказал старшина.
— Таким образом, вы намеревались сорвать постройку моста в срок и дать противнику возможность подготовиться к отпору? — снова спросил господин Мархель.
— Да, — сказал Студент.
— Да, — сказал старшина.
— Вы действовали по идейным соображениям, или по недомыслию, или вас подкупили?
— Я вообще против войны, — сказал Студент так, как его научил господин Мархель. — Я пацифист.
— Мне пообещали поместье и сто тысяч динаров, — сказал старшина так, как его научил господин Мархель.
— Ясно, — сказал господин Мархель.
Он написал что-то на листочке бумаги и передал его одному из адъютантов. Тот прочел и подписал. Потом подписал другой адъютант. Господин Мархель встал.
— Именем Его Императорского Величества, — сказал он. — Согласно статье четвертой, пункт «д», вы, господин Валентин Болдвин, и статье четвертой, пункт «с», вы, господин Иржи Костелец, в полном соответствии с положениями Процессуального кодекса Военно-уголовного Уложения были подвергнуты допросу и суду тремя офицерами высшего и среднего ранга, имеющими допуск к проведению правоохранительных и судебных мероприятий. Каждый из вас признан виновным в инкриминированном ему деянии и приговорен к лишению жизни посредством расстреляния. Приговор привести в исполнение немедленно.
Студент побледнел, старшина чуть улыбнулся в усы. Вошли четыре солдата комендантской роты и лейтенант в белых перчатках. Сложив руки за спиной, Студент и старшина вышли. Старшина был спокоен, его забавлял этот спектакль, Студент нервничал, на пороге он оглянулся и попытался поймать взгляд или жест господина Мархеля, но тот углубился в бумаги, вполголоса обсуждая что-то с одним из майоров. Потом он поднял голову.
— А ты что сидишь? — вскинулся он на Петера. — Марш за ними!
Петер нагнал конвой. Впереди шел лейтенант, потом два солдата, потом осужденные, потом еще два солдата. Петер шел, снимая с руки, потом забежал вперед и пропустил их мимо себя. Получилось неплохо. Дошли до обрыва, лейтенант поставил осужденных на край, — Петер снимал, — солдат напротив, встал сбоку и посмотрел на Петера.
— Снял? — спросил он.
— Нет еще. — Петер отбежал подальше и снял всю группу. Раздался долгий автомобильный гудок. Стоя в машине и размахивая рукой, сюда несся господин Мархель.
— Стой! — кричал он.
Лейтенант пошел ему навстречу, но господин Мархель обежал его и остановился перед Петером.
Слушай, майор, я подумал — а если дождаться заката и тогда, а? На фоне заходящего солнца? Очень символично получится, как ты думаешь?
— Можно на фоне, — сказал Петер. Ему было все равно. Такие спектакли он просто презирал.
До заката оставалось с полчаса. Приговоренные и солдаты сели в кружок, закурили. Лейтенант стоял в сторонке. Господин Мархель стал на самый край обрыва и, сложив руки за спиной, раскачивался на носках. Петер забрался в его машину, шофер приподнял голову, спросил «Куда?» и потянулся к ключу. «Спи, спи», — сказал Петер. Наконец господин Мархель решил, что антураж созрел, и велел всем строиться. Петер от обрыва снял солдат комендантской роты: в касках, с автоматами наперевес — очень воинственный вид; потом отошел так, чтобы в кадре были и те, и другие, и заходящее солнце тоже, отрегулировал рапид, крикнул: «Готов!»
— Именем Императора! — надрываясь, прокричал лейтенант. — Пли!
Коротко треснули автоматы. Старшина сразу стал падать навзничь, туда, в пропасть, а Студент поднял руку и будто что-то крикнул — хотел крикнуть, но не успел… Он упал лицом вперед, и солдаты, подойдя, сапогами спихнули его с обрыва.
Петер понял, что он все еще снимает, хотя пленка кончилась; индикатор горел, а он все давил и давил на спуск…
Он приходил в себя как-то послойно: вот ему казалось, что уже все в порядке и то, что было на обрыве, — просто сон, от которого трудно избавиться, но потом приходило понимание, что сон — это не то, что было на обрыве, а то, что происходит сейчас, когда тебе кажется, что сном было то; потом он посмотрел отснятую пленку и окончательно убедился, что все это было наяву, но потом ему стало казаться, что пленку он смотрел во сне, а настоящая пленка еще лежит у Баттена непроявленная, а Баттен, по обыкновению, смотался куда-то, и найти его невозможно, потом приходил Баттен и говорил, что все давно проявлено, просмотрено и складировано, потом появлялся господин Мархель и требовал от Баттена реальной работы, а не ее имитации, и оказывалось, что непроявленных лент чуть ли не больше, чем проявленных, в записях Баттена разобраться было невозможно, потом Петер все-таки разыскал эту ленту. Все было так, как ему запомнилось, это потом память стала, щадя рассудок, подсовывать миражи. И, просмотрев ленту несколько раз, Петер понял, наконец, что игра здесь идет совсем по иным правилам и сначала надо в этих правилах разобраться, а уж потом делать ставки…
Постепенно Петер стал ощущать, что теряет плотность. Такие вещи случались с ним и раньше, и он знал, что это бывает и с другими кинохроникерами и корреспондентами: на них меньше обращают внимание, иногда вообще не замечают, они становятся как бы полупрозрачными и полупроницаемыми. Часто. Петер входил без стука, и это никого не возмущало и не прекращало разговоров, причем всяких разговоров. Армант и Шанур тоже жаловались ему, что никто не обращает на них внимания до тех пор, пока они сами не заявят о себе. Это было, конечно, в порядке вещей и даже удобно тем, что вело ко многим творческим удачам; так, раз Петер зашел к инженеру Юнгману и застал его за листом, исчерченным эпюрами моментов и напряжений и испещренным формулами сопротивления на сжатие и на разрыв, — Юнгман сидел и так напряженно смотрел на бумагу, будто хотел испепелить ее взглядом. Петер снял метров двадцать, и Юнгман его так и не заметил. Но в обыденной жизни это было весьма обидно: их не приветствовали, не приглашали к огоньку, ну и так далее. И еще надолго испортил настроение нехороший разговор с господином Мархелем.
— Прекращайте тратить пленку впустую, — потребовал господин Мархель. — Прекращайте. Есть сценарий, вот и работайте по нему. Зачем вам понадобился этот идиотский эпизод с трактором?
Петер повспоминал, что это был за эпизод с трактором, вспомнил и объяснил, что эпизод нужен был, во-первых, для демонстрации беззаветной преданности саперов делу строительства моста, во-вторых, для показа объективных трудностей, с которыми им приходится сталкиваться и сообща преодолевать, в-третьих, для колорита.
— Кончайте самодеятельность, — строго сказал господин Мархель. — Впредь работайте только в соответствии со сценарием. Ясно?
— А как будем снимать диверсантов? — поинтересовался Петер.
— До диверсантов еще дойдет очередь, — сказал господин Мархель. — Вот отснимем воздушные налеты, и тогда примемся за диверсантов. И помните: все изменения в сценарий вношу я. Не вы, а я. Поняли?
Налеты начались на второй день посте этого разговора. Рано утром, не видимые простым глазом, прошмыгнули в вышине разведчики. Два были сбиты, но несколько, видимо, сделали свое дело. В полдень из-за каньона, покрывая шум работы механизмов, накатился мощный, ровный, нарастающий рев множества моторов.
— Воздух! — раздалась команда, и тут же завыла сирена.
Саперы не суетясь покидали свои места и уходили в укрытия. Бояться до сих пор приходилось не столько бомб, сколько осколков своих же снарядов. Петер загнал операторов в блиндаж к саперам, а сам пока остался.
Он выбрал себе место на краю обрыва, под скалой: отсюда хорошо был виден и мост, висящий над пропастью, и самолеты, которые шли так высоко и так густо, что отдельные машины не улавливались взглядом, просто накатывалась туча, серая и тяжелая, только вот слишком уж быстро… Почти как свою уязвимость, Петер ощутил вдруг уязвимость моста, — мост замер, ожидая, что будет, замер, накрепко притянутый к скале тросами, замер, как человек в ожидании выстрела, — Петер удивился этому, но удивился мельком, потому что туча начала распадаться, эскадрильи расходились в стороны, а часть, та, что шла в центре, заскользила, снижаясь, разгоняясь для удара — предстоял знаменитый «звездный налет», когда самолеты нападают одновременно со всех сторон и с разных высот, — Петер сумел снять это развертывание для удара, снять панорамой, кадр получался отменный, и мельком ему подумалось, что этот отменный кадр может сегодня и не уцелеть… И тут грохнули зенитки.
Это было как мордой об пол, а потом медленный звон в ушах, и мягкими кулаками молотило по голове, и где-то позади глаз сверкали белые вспышки, сливаясь в единое пламя, и Петер снимал, перезаряжал и снова снимал, уже плохо понимая, что происходит и что он сам в этом происходящем значит, — орудия били, захлебываясь от спешки, и снаряды торопливо, обгоняя друг друга, лопались в вышине, выплескивая в небо свой жар и свою ярость; и небо сначала побелело, а потом раскалилось до ярко-розового сияния, и в сиянии этом истаивали бомбовозы и уже закопченными скелетами валились вниз, волоча за собой шлейфы сгоревшего стооктанового бензина и когда-то живой плоти — земля дрожала, ходила ходуном и вздрагивала, дергалась от ударов, и черные искры сыпались из разворошенного неба, и так было долго и кончилось как-то поразительно сразу, только пойманное эхо металось в каньоне и валил откуда-то тяжелый жирный дым.
Петер сидел на земле, камера валялась рядом, и не понять было, откуда взялась такая тишина, но вот кто-то подошел к нему и помог встать. Это был Шанур, вся морда в копоти и куртка прожжена во многих местах, он что-то сказал, но вновь вернулось эхо от того берега, и Петер не расслышал и переспросил, Шанур повторил, теперь Петер расслышал, но не понял. Шанур снял с него каску, сверху на каске была вмятина, а на голове — Петер потрогал, — на голове вроде ничего такого не было, только болело под пальцами. Шанур и Армант, он тоже оказался здесь, взяли
Петера под руки и повели. Петер шел спокойно, ноги были как ноги, только земля покачивалась, как палуба.
— Отбились на первый раз, — сказал кто-то.
— И на второй отобьемся, — сердито сказал еще кто-то. — И на третий.
— Снарядов бы хватило, — сказал первый кто-то.
— Самолетов бы у них хватило, вот что, — сказал второй. — Видел, сколько сбили?
— Видел, — сказал первый. — Много.
— То-то же! — сказал второй со значением.
Странно это было: можно было либо слышать, что говорят, либо видеть, кто говорит, вместе это не складывалось, не стыковалось… хотя нет, вот вроде бы начала возвращаться острота, будто наводился фокус — и возникали звуки и цвета, фигуры и числа, и вроде бы объединялись в единую картину, как мозаика: кусочек белого стекла, кусочек красного стекла, три кусочка синего — глядь, и лебедь на пруду дует в медную дуду, а под деревом лиса распустила телеса, на нее взглянул монах и не смог сдержаться — ах!..
— Мужики, — позвал Петер, и немедленно в поле зрения сформировались встревоженные физиономии обоих мужиков. — Баттена — хоть с того света, и пусть немедленно проявит, что я тут наснимал…
А мост-то цел? Петер оглянулся. Мост был цел. Даже воронок поблизости от него не так уж много наковыряли.
Второй налет произошел часа через два. На этот раз бомбили с большой высоты и целились, видимо, по батареям. Сбит был только один бомбардировщик. Вечером, перед самым заходом, батареи отбомбили еще раз. И весь следующий день налеты продолжались беспрерывно: эскадрильи с предельной высоты вываливали бомбы и уходили, уступая место следующим, не нанося существенного урона, но и почти без потерь. Когда подвели итоги этого второго дня, оказалось, что сбито четыре самолета и еще четыре «ушли со снижением, факт падения не зафиксирован»; бомбами выведено из строя одиннадцать орудий, тридцать два артиллериста убито, девятнадцать ранено. Противник решил применять тактику измора.
Работы приостановились. Саперам грозили не столько бомбы, сколько осколки снарядов: падая с такой высоты, они сохраняли убойную силу; крупные осколки, разумеется. Зенитные снаряды создаются с таким расчетом, чтобы при взрыве возникало большое количество мелких осколков, имеющих очень большую начальную скорость — два — два с половиной километра в секунду. Такой осколок, весящий десять — пятнадцать граммов, встречая препятствие, производит огромные разрушения; однако такую большую скорость он сохраняет на дистанции пятьдесят метров или чуть больше. Он вязнет в воздухе, как в песке, и падает на землю, уже безопасный и остывший. Однако из-за отклонений в технологии производства взрывчатки, корпусов снарядов или взрывателей, из-за повышенной хрупкости или излишней прочности металла или по другим причинам, но иногда, исключительно редко, в отдельных случаях при разрыве снаряда образуются один или несколько крупных осколков. Вес их колеблется от ста граммов до килограмма и больше, а начальная скорость сравнительно невелика, и в деле противовоздушной обороны их значение близко к нулю — рой быстролетящих мелких осколков произведет в конструкции самолета куда больше разрушений, чем один крупный и сравнительно медленный осколок; но потенциальная энергия его высока — из-за большой массы — и, по пути к земле трансформируясь в кинетическую, приводит в случае соприкосновения осколка с человеческим телом к летальному исходу. Сами понимаете, при зенитном огне под осколки подворачиваются тела тех, кого огонь этот призван защищать. Но — лес рубят…
Когда над головой рвутся десятки тысяч снарядов, крупные осколки падают дождем. Стали защищаться от осколков. Над рабочими местами установили навесы из листовой стали, наделали огромное количество щитов, чтобы прикрываться, пересекая открытые пространства. При монтаже навесов больше полусотни саперов выбыло из строя, из них половина — безвозвратно; зато работы возобновились и продолжались и днем и ночью.
Где-то через неделю после возобновления работ в блиндаж к киношникам забрел инженер Юнгман. Он был явно не в себе, впервые Петер видел его настолько беспомощным. Баттен подливал ему шнапс, инженер пил, не хмелея, потом отказался: не в коня корм, — но не уходил, а все порывался, кажется, о чем-то поговорить, но все время — казалось Петеру — не решался и говорил о том, что не имело ни к чему ни малейшего отношения, — то как женился во второй раз на женщине, выходящей замуж в четвертый раз; то перескакивал на свое детство и странным образом увязывал умение плавать и способность чувствовать свои ошибки, еще не осознавая их; то, чуть не плача, доказывал, что взрывать те мосты, которые только что перед этим строил, — занятие не для разумного человека, но делать это ему приходилось, и многократно, поэтому за принадлежность свою к разумным существам он не поручится; то пространно излагал нечто о границе сред; и даже Петер со своим высшим техническим его не понял…
Погас свет, и минуту спустя лампочки чуть затеплились багровым — что-то случилось па электростанции. Тревоги, впрочем, не было, не было и посторонних звуков наподобие взрывов или выстрелов. Глаза привыкли к полумраку, и разговор возобновился, кто-то что-то сказал о неприспособленности человека к военно-полевым условиям, Петер возразил в том смысле, что попробуете еще настоящих окопов, и здешняя жизнь представится раем, и тут Юнгман сказал:
— Ничего, приспособится человек. Машина приспособит, — и улыбнулся жестоковато.
И голос его, и улыбка как-то обращали на себя внимание, и Петер спросил:
— Машина? Какая машина?
— Вообще машина. Машина с большой буквы.
Юнгман встал, уронил табурет и даже не заметил этого. Его, кажется, прорвало:
— Человечество… прогресс… процветание… свобода, равенство, братство и счастье… Чушь! Человек пребывает в приятной уверенности, что он является если не центром Вселенной, то уж хотя бы царем природы здесь, на нашей планете. Чушь, чушь! С той минуты, когда первая обезьяна взяла в руки палку и привязала к ней камень, человек возник и сразу исчез, потому что появилась Машина. Нет человека в природе! Есть Машина и есть полужидкие создания, которые при ней прижились. Человек как вид давно уже не подвержен эволюции, за него эволюционирует Машина. Идет эволюция Машины, и человек является только средством этой эволюции, так сказать, мутагенным фактором. Машина вполне сознательно отбирает себе людей. Когда-то ей понадобились люди с хорошо развитой кистью — они были отобраны и дали потомство, прочие сгинули. Ей нужны люди с хорошо развитым мозгом, на случай возникновения каких-либо кризисных ситуаций — пожалуйста, человек имеет мозг, стократно превосходящий тот, который ему необходим повседневно. Машина не подчиняет себе людей, это смешно — она их отбирает и развивает в соответствии со своими потребностями. Сегодняшними своими потребностями, заметьте. Эволюция слепа. Каменный топор не знал, что ему предстоит стать бронзовым, потом железным, потом бензопилой. Он просто потихонечку превращается из одного в другое. Цели у эволюции нет. Точнее, ее никто не знает — ни Машина, ни тем более человек. Конструктор, создающий новую форму Машины — ракету, скажем, — знает о результате своей работы не больше, чем космическая частица, поражающая яйцеклетку…
— Подождите, Юнгман, — сказал Петер. — Машина, по-вашему, — это…
— Совокупность всех машин и механизмов, существующая сейчас в мире.
— Ага, — сказал Петер и задумался. Ему представились на миг расползшиеся по континентам железные шевелящиеся заросли, маслянисто блестящие, сверкающие, ветвящиеся, как кораллы…
— …как кораллы, — подхватил его мысль инженер Юнгман, и Петер снова стал его слушать. — Новые слои нарастают, старые отмирают, все это приобретает самые причудливые формы — притом старые слои не умирают сами собой, новые душат их, отнимая металл, энергию, людей — это приводит к конфликтам…
— И государственные границы, — напомнил Петер.
— Нет, — сказал Юнгман. — Это другое. Государственные границы для Машины — это как бы клеточные мембраны, они создают необходимую для развития разность потенциалов… впрочем, когда эта разность превосходит критическую, границы не выдерживают…
— Тогда война?