Павший в бою - Лазарь Кармен


Лазарь Кармен Павший в бою

Конфексион М-г Шевалье «Au bon gout»[1] считался моднейшим и богатейшим в городе. Он смахивал на новенькую японскую шкатулочку. Все в нем блестело, самый придирчивый глаз не открыл бы ни единой пылинки и пятнышка на его паркете, залитом узорчатой клеенкой, на его шкафах и полках из черного дерева, туго набитых дорогими материями, на таких же прилавках, изящной мебели, трюмо, и по вечерам, когда снаружи, над дверьми, шумно вспыхивал громадный, молочной белизны баллон и внутри – десятки лампочек, расположенных созвездиями, он превращался в чертог – чертог Меркурия. И приятно было прохожему, даже чуждому миру мод, заглянуть в него через толстое венецианское стекло. Никто не мог пройти равнодушно.

Дом, в котором он помещался, соответствовал ему вполне. Он возвышался над прочими наподобие крупного цветка, украшенный легкими балкончиками в виде раковин, китайских пагод и минаретов, статуями и маленькими и большими куполами.

Конфексион занимал два этажа. Во втором было отделение детского платья, и к нему вели два мраморных марша, широких, как в театре. На видном месте, над круглыми часами, сиял самодовольный и неумолимый девиз Шевалье – prix fixe.[2]

Общую картину его дополняла выставка – две гигантские витрины с четырьмя эффектными, грудастыми молодыми дамами, разодетыми по последней моде, – в перчатках, шляпах и под вуалями. Они точно собрались на свидание.

У ног их пестрели несколько штук тончайших переливчатых материй, небрежно, но со вкусом разбросанных по подоконникам, и последние номера «Wiener Chick»[3] и «Chic Parisien».[4]

В конфексионе во всякое время дня можно было встретить несколько дам с прекрасными манерами, как у герцогинь, – представительниц высшего круга, денежной аристократии, артисток, кокоток, копающихся в волнах материй и беседующих с закройщиком и галантными приказчиками. Они подъезжали к нему, развалясь, в собственных экипажах и ландо с лошадьми в английской упряжи и кучерами в желтых рейтузах, фраках и цилиндрах.

За пневматической кассой, огороженной высокой деревянной решеткой, восседала дама, чрезвычайно похожая на огромную куклу. У нее было круглое лицо без всякого румянца, но зато с дивным матовым оттенком, большие иссиня-темные глаза с нетронутыми ресницами и пышная огненная шевелюра, вся в завитушках. На верхней, слегка приподнятой и пухлой губе пушились тоненькие усики.

Дама одевалась очень богато, говорила приятным, хотя и несколько простуженным контральто и никогда не снимала с головы широкой шляпы, обвеянной белоснежным облаком из страусовых перьев.

Когда она улыбалась, по обеим сторонам ее миниатюрного рта, собранного в алый цветок или безделушку из коралла, откладывались глубокие ямочки, а когда она хваталась за ручку кассы, бриллиантовые серьги, спускавшиеся до самых плеч, вздрагивали и роняли снопы искр.

Возле нее, сбоку, всегда стояли ваза с букетом и граненый бокал с прохладительным – оршадом или лимонадом. А позади, нежно наклонившись над нею через плечо, когда никого в магазине не было, что, впрочем, случалось редко, стоял такой же великолепный, как и она, мужчина, картинка, сошедшая с модного журнала, и что-то нежно нашептывал ей в ухо.

Это была счастливая чета Шевалье.

Мадам Шевалье, собственно говоря, озаряла собой конфексион всего полгода. До этого ее можно было видеть в местном варьете, на подмостках.

«M-lle Глория – известная исполнительница французско-немецких романсов» – так печаталась она на афишах.

К чести ее сказать, она вела себя на подмостках очень корректно. Она являлась перед публикой в скромном платье, застегнутом наглухо, до подбородка, в аршинных белых перчатках, и когда пела свои романсы, то смотрела своими большими глазами прямо перед собой, серьезно, совсем как оперная певица, и не разрешала себе никаких нескромных телодвижений. Она и пела недурно. Публике особенно нравились ее русские романсы. Она исполняла их, как все иностранки, забавно, но мило:

Скромность ее пленила Шевалье, и после нескольких задушевно проведенных вечеров он торжественно сочетался с нею.

Каждый день, аккуратно в два часа, к магазину мягко подкатывал новенький кабриолет, уютный, как гнездышко колибри, для двоих, с грумом позади, и увозил их за город, к себе на виллу у самого моря, спрятанную в зелени плюща, гордых и упругих кленов и акаций.

Лично M-r Шевалье представлял собой типичного французского буржуа, перенесенного на русскую почву, крайне самодовольного, надутого и невежественного. Он весьма кичился своей принадлежностью к «великой нации» и считал себя в России таким же неприкосновенным, как китайское божество в кумирне. Чуть кто дерзал посягнуть на его имущество или персону, он требовал немедленного удовлетворения от русского правительства через французского посла.

До обзаведения собственным конфексионом он долго работал у лучшего портного в Париже простым подмастерьем. В Россию он приехал с небольшими деньгами, но со знанием дела и быстро пошел в гору.

Когда-то, вначале, при открытии конфексиона, он сам кроил, примерял. Но в последние пять лет он ни разу не брался за иглу и ножницы. Он только и делал, что гоголем расхаживал по конфексиону, любовно поглядывая на шпилеобразные носки своих лакированных ботинок, на розовые ногти, и охорашивался перед зеркалом; сто раз на день он доставал из жилетного кармана то черепаховую гребенку, то щеточку и расчесывал и разглаживал свои волнистые, светлые усы и круглую бородку, подпертую высоким двойным воротником; часто менял костюмы и галстуки и встречал и провожал со сладенькой улыбочкой заказчиц, которым очень нравился.

Раз только он решился взяться за иглу. Это было прошлым летом. В магазин вошел франт.

– Простите. Со мной только что на бульваре приключилась неприятность. Отскочила пуговица от пальто. Нельзя ли пришить?

Шевалье с истинно королевским жестом предложил ему скинуть пальто. Тот скинул.

Шевалье хотел было отправить пальто вниз, в мастерскую, но почему-то раздумал, взял его из рук франта вместе с перламутровой пуговицей и положил на стойку. Он достал из кармана игрушечный золотой наперсток с эмалью на донышке, из-за обшлага своего прелестного пиджака – иголку и, по-прежнему молча и по-королевски, стал пришивать пуговицу.

По магазину пошел шепот. Комми, сбившись в кучку, с изумлением взирали на своего патрона. Это было таким событием.

Шевалье хотел пококетничать или развлечься от безделья.

В минуту пуговица была пришита. Франт со счастливым лицом натянул на себя пальто и протянул Шевалье двугривенный. Тот не пошевельнул даже бровью и сухо процедил:

– Или рубль, или нышефо.

– За пуговицу-то?! – подскочил франт. Шевалье, не меняя величественной позы, измерил нахала с ног до головы презрительным взглядом.

Франт задергал лицом, как грудной младенец, собирающийся заплакать, достал рубль и со звоном бросил его на прилавок. Шевалье даже не притронулся к нему.

– Уберите! – сказал он спустя несколько минут спокойно приказчику, указав головой на рубль…


* * *

– Monsieur Шевалье?

– Што такое? – спросил он лениво на ломаном русском языке старшего закройщика.

Он стоял спиной к нему, как всегда, самодовольный, сытый, изящный, и шлифовал напильником длинные треугольные ногти.

Закройщик, толстый угодливый мужчина, замялся.

– Ну-у! – подбодрил его Шевалье.

– Там… там, – проговорил он, краснея и заикаясь, – Зигмунд…

– Comment?[5]

– Я говорю, Зигмунд пришел.

– Кто он?

Шевалье за время разговора ни разу не повернулся к закройщику.

– Штучник, который у нас работал… Он оставил мастерскую в числе тех… двенадцати…

Шевалье на этот раз быстро повернулся и спросил, высоко вскинув бровями:

– А что ему угодно?

– Просится обратно…

– Артель их, значит, фюить, тю-тю?!

– Да.

– О ла-ла! – весело пропел Шевалье.

В серых глазах его блеснул злорадный огонек.

– Глория!.. Ma petite! Слышишь! – сказал он громко по-французски. (Она проверяла за кассой чеки.) – Дамская артель лопнула!

– Браво! – воскликнула она и захлопала в ладоши. – Но кто сказал?

– Да вот – пришел один из этой банды и просится обратно.

– А-а!.. Canailles…[6]

Шевалье в сильном волнении зашагал по магазину. Пять месяцев назад рабочие предъявили какие-то требования. Это была такая дерзость. Он, конечно, отказал. Они оставили его и открыли собственный конфексион. Сколько в них было тогда гордости, самоуверенности. И теперь один приходит с повинной. О! Они все придут!..

– Позвать? – спросил несколько смелее закройщик.

– Naturellement Oui, oui![7] Это очень интересан.

Закройщик ушел и вернулся с тщедушным, маленьким человечком в рыжеватой бородке. В нем было много сходства с судном, потерпевшим сильную аварию.

Плохой пиджак висел на нем клочьями, башмаки расползались, как сыр, и длинную, как у птицы, сухую шею его еле прикрывала нижняя, давно не видавшая мыла сорочка.

Он остановился в дверях, в тени, и тиская в руках шляпу, смотрел перед собой пугливыми глазами.

Там, в глубине магазина, освещенный ярким дневным светом, стоял, широко расставив ноги, засунув руки в карманы и поджидая его, Шевалье. В фигуре его, в глазах сейчас просвечивало что-то кошачье, хищное.

– А! – проговорил он вкрадчиво. – Monsieur Зигмунд.

Зигмунд прижал к груди шляпу и пролепетал:

– Здравствуйте!

На него уставилось из-за прилавок и кассы тридцать пар глаз комми и Глория.

– Чего же вы стесняетесь?! Пожалуйста! – Шевалье мягким и округлым жестом пригласил его к себе.

Зигмунд короткими шажками, недоверчиво и закрывая рукой прорехи на платье, вышел на середину магазина.

Шевалье брезгливо окинул его грязную сорочку, спутанную и как бы вылепленную из глины бородку, некрасивое, бескровное лицо с глубокими морщинами и провалами на щеках и воспаленными куриными глазами, поморщился и спросил тем же вкрадчивым голосом:

– Что с вами, милейший Зигмунд? У вас такой нехороший вид! Неужели дела ваши так скверны? У вас, как мне казалось, так много заказов! Помилуйте, ваш конфексион!.. О ла-ла!

Шевалье вытянулся на носках, сунул в оба жилетных кармана по два пальца и откинулся назад всем корпусом. В пышных усах его затрепетала полупрезрительная-полуироническая улыбка.

– Его больше нет, – печально прошептал Зигмунд и опустил голову.

Губы у него были сухие – их точно долгое время держали под прессом – и шевелились с трудом.

– Ка-ак?! – притворился изумленным Шевалье.

– Артель наша распалась.

– Вот те раз! Но почему? Mais pourquoi?

– У нас не хватило средств.

– В самом деле? Ай-ай-ай! Как жалко! Но куда делись остальные ваши артельщики? Такие славные, энергичные, предприимчивые молодые люди!

– Не знаю, – ответил Зигмунд уклончиво, щуря воспаленные глаза.

Свет бил прямо в лицо.

– Они ведь собирались задушить меня.

За кассой послышалось хихиканье.

– Вы что же теперь делаете?

– Ничего.

Зигмунд посмотрел на него умоляюще и проговорил:

– Прошу вас… работы…

– Работы?! Вам работы?! Вы удивляете меня, monsieur Зигмунд! Такой независимый, самостоятельный мужчина!..

– Мы… я, жена и дети второй день голодаем… Один ребенок умер… Хозяин выбрасывает на улицу…

В горле у Зигмунда заклокотало.

– Да-а? Вас выбрасывают…

Шевалье переменил тон. Он холодно и с нескрываемым теперь презрением и брезгливостью посмотрел на Зигмунда и резко отчеканил:

– А мне какое дело!

Зигмунд рванулся к нему. Он хотел поймать его руку, но тот быстро отошел в сторону и снова отчеканил:

– Non!.. Ниет!

Это «ниет» прозвучало в магазине, как удар хлыста.

– Уберите его! – сказал он потом закройщику, указав на застывшую в согнутой позе с протянутыми и заметно дрожащими руками жалкую фигуру штучника, как некогда на тот рубль.

Закройщик убрал его. Он выпроводил его в холодную прихожую позади конфексиона.

Штучник, однако, не терял надежды смягчить черствое сердце бывшего патрона. Два дня, как тень, бродил он вокруг магазина, плакал перед закройщиком и несколько раз останавливал Шевалье, когда тот садился с женой в кабриолет.

Шевалье, чтобы отвязаться, смиловался и принял его обратно.


* * *

Зигмунд спустился в мастерскую. Она помещалась в подвальном этаже, под конфексионом.

В мастерской с тех пор, как он оставил ее, ничего не изменилось. Та же грязь, сырость, тот же низкий потолок, те же два окна, обросшие паутиной и отвратительной мутью, неохотно пропускающие свет с улицы, пылающая в углу, как глаз диавола, конфорка, громадный стол, заваленный материей, мелками, нитками и тяжелыми ножницами, четыре швейные машины, рокочущие наподобие водопадов и заглушающие всякую мысль, духота, смрад. Люди только другие.

Когда он ушел отсюда вместе с товарищами, их моментально заменили новыми. Они сидели вокруг стола, плечом к плечу, выкруглив дугой лоснящиеся спины, и скрипели иглами. Горящая и днем и ночью висячая лампа разливала вокруг мертвый, лунный свет.

При входе его они повернулись. Он боялся, что они встретят его враждебно, но вместо враждебности подметил в их глазах сочувствие. Они жалели его.

Закройщик вручил ему штуку – только что скроенный сак, и он подошел к столу. Рабочие потеснились и дали ему место.

Зигмунд положил к себе на колени сак и быстро забегал иглой. Он был счастлив. Наконец-то у него опять постоянная работа, кусок хлеба. Правда, горек этот хлеб, зато верный, обеспеченный.

Зигмунд шил, не отрываясь, больше часу. Но вот в глазах его зарябило; вверх и вниз поплыли тысячи мелких радужных кружочков, и в висках застучало. Он поднял голову.

В мастерской стоял отвратительный угар. Все – лампа, стол, люди и машины – потонуло в мутных волнах, плывших незримо из зияющей ярко-красной пасти конфорки. Чувствовался также сильный запах пригорелого сукна и керосина. Штучники задыхались.

Кто-то пытался открыть окно. Напрасно. Оно не поддавалось.

Зигмунд с грустью вспомнил «их» мастерскую. Она была такая просторная, светлая, и в ней работалось легко и приятно.

А прежние товарищи! Разве можно сравнить их с этими?! Те были такие молодые, жизнерадостные, а эти – старые, скучные, кислые!.. Зигмунд тяжело вздохнул.

Вот здесь, у окна, на месте этого старого, лохматого штучника с искривленным позвоночником и красным, как у больных печенью, носом сидел весельчак и сорвиголова Сашка. Рядом – Вейнцвейг-Мазини. Он обладал маленьким, но симпатичным тенорком и весь день пел, как птица, из «Гугенотов», «Демона», «Фауста», «Тоски».

Дальше сидела Лиза, подруга Сашки, худенькая, красивая шатенка с большими, как чайные чашки, и быстрыми глазами. Она контрабандой проносила газеты и читала вслух все новости. Там, где сидит он, Зигмунд, сидел ярый «политикан» Гончаров. Он вечно спорил с Лизой. А в углу, у другого окна, – Шпунт Мотель. Чудак! Он был влюблен в свою работу, как художник в свою картину. Его поэтому прозвали «второй Вайзовский» (Айвазовский).

Поджав под собой ноги, на скамье, как правоверный, в расстегнутом и обвислом жилете, он священнодействовал, с головой уходил в штуку и, закончив ее, блаженно улыбался, прищелкивал языком и восклицал:

– Вот это жикет! Я понимаю!.. Чего-нибудь особенного!..

Теплые все ребята, славные! Где они теперь? Разбрелись, как стадо! Вейнцвейг уехал в Монреаль, в Канаду: там замужняя сестра его торгует страусовыми перьями; Гончаров с горя запил, Шпунт – в больнице, Сашка в остроге. Говорят, у него нашли динамит…

Зигмунду приятно было думать о них. Он вспомнил уход их отсюда, все, вплоть до распада злосчастной артели.

Главная причина ухода – заработок. Он был так ничтожен. Жена и дети питались картофелем, редко рыбой и мясом, а они сами за работой – чаем и дешевой халвой. Потом эта ужасная обстановка.

Но окончательно заставило их уйти следующее: вместе с ними работал старик Войтов – серб. Однажды, прокорпев весь день над штукой без еды, он свалился. Полчаса приводили его в чувство – растирали, и когда доложили Шевалье, тот равнодушно заметил:

– Должно быть, выпил…

Итак, они ушли. Их двенадцать человек. Все воодушевлены, горят желанием сделаться независимыми, самостоятельными.

Артель спелась быстро. Старостой избран Сашка. Одно удручает – отсутствие денег. Надо снять помещение, обставить его.

И в ломбард относится куча вещей – обручальные кольца, карманные часы, перины, подсвечники. Саша жертвовал даже своей любимой гитарой, на которой с большим чувством наигрывал «Тебя, мой друг, Марго», Лиза – праздничным бордо-платьем с розовым бантом и атласными туфлями, а он, Зигмунд, цилиндром и сюртуком, в котором венчался со своей Кларой.

И вот у них помещение – три большие комнаты в первом этаже, в центре, обстановка, вывеска: «Дамско-портняжеская артель». Они празднуют открытие. Памятный день.

В магазине и мастерской – светло, зайчики, как мальчишки, резвятся по стенам, оклеенным светлыми обоями, пахнет приятно свежей краской, лаком, штукатуркой, и из журчащего неумолчно, как горный ручеек, вентилятора под окном тянет свежестью.

Все они прилично одеты, хорошо выбриты, в манишках и галстуках. Сашка, как подобает старосте, – в сюртуке. Суетится, распоряжается. Ждут гостей.

В средней комнате накрыт длинный стол. Белая, как алебастр, скатерть, серебро, хрусталь, фарфор. Петушки и башенки из салфеток! Роскошь эту безвозмездно нанесли товарищи из артели официантов. Артель прислала также двух своих молодцов ухаживать за гостями. Они во фраках, глаженых сорочках и перчатках. Бароны.

Дальше