Бетка прошла несколько шагов по улице и внезапно остановилась.
– Я забыла о главном! – Она приложила руку к сердцу, нащупала твердый предмет. – Нет, всё на месте! – сказала она успокоенно и извлекла из кармана белой льняной блузы почти мужского кроя, вроде тех, какие всегда надевала Сесиль, маленькую эмалевую шкатулку Фаберже, завернутую в шелковый носовой платок. Сесиль сделала ей такой подарок. «Когда все и впрямь плохо, просто понюхай чуточку вот этого», – наставляла она Бетку. В шкатулке был ни много ни мало героин. Бетка улыбнулась этому слову: «Дельное название», – подумала она.
Положила бесценную коробочку в тот же карман, закрыв крышку с такой силой, что сломала ноготь. Острыми щипчиками зубов она выровняла его, мелкими яростными укусами отделяя идеальные кусочки-полумесяцы и сплевывала их в очень бледное болезненное небо, где медлили последние клочья кровавых облаков. Затем пошла быстрее, сдерживая все движения, наслаждаясь потрескиванием всех суставов, желая почувствовать боль удовольствия такой прогулки; мысы ее туфель пинали камешек, оказавшийся на пути, живыми детскими ударами ног без чулок. Она глубоко дышала, воображая далекое сельское сено, и чувствовала, как поднимается к ней влажный и чуть удушающий запах недавно политых тротуаров. Она пожалела, что не вышла на улицу раньше, когда садилось солнце, чтобы ощутить его кровяное тепло и как медный свет ее волос возжигает ей мозг. «Скорей! Скорей!» Она желала прежде всего избавиться от обоих конвертов, от них чесались руки, доставить их, а потом, покончив с этим, быть впервые в жизни не связанной ничем, вольной делать что захочется, чего бы ни захотелось.
Добравшись до набережной Ювелиров, к дому, где жила, Бетка взбежала по лестнице, задыхаясь, не останавливаясь, чтобы забрать почту у консьержки, у которой в любом случае никого не было, и ей это доставило такое удовольствие, что она содрогнулась, но холодно ей не было. Не останавливаясь и у двери своей квартиры, она добралась до предпоследнего этажа. Он был дома. Полоска электрического света из-под двери знаменовало его присутствие. Бетка торопливо подсунула конверт и помчалась вниз. Удача сопутствовала ей – место консьержки по-прежнему пустовало. Ибо ничто не было бы сейчас столь болезненно, как налететь на знакомого и быть вынужденной «уделить время».
Она понеслась к «Рицу», но скоро задохнулась настолько, что решила взять такси. Физическая измотанность смешалась с жестоким страхом встречи с Вероникой, даже совершенно случайной, в тот самый миг, когда Бетка войдет в гостиницу, чтобы оставить свою записку. Но ей все удалось с такой молниеносной скоростью, что портье, увидев упавший к нему на стойку конверт, наверняка решил, что его принес призрак.
Бетка ушла из «Рица» пешком и направилась, не разбирая дороги, к набережным. Двигаясь вдоль Сены, она встретила крошечную старушку, не больше тюленя с поднятой головой. Ее очертания были столь остры и решительны, что напоминали солонку, а кончик носа и щеки на бледном, подтянутом лице, так красны, что походили на три глянцевитые вишни. Она и продавала вишни, и Бетка, купив у нее два рога изобилия, уселась неподалеку на скамью, да так легко и изящно, что не спугнула ни одного из воробьев, что-то клевавших на земле. Ее одолевала усталость, и, чтобы не кружилась голова, она закрыла глаза, сильно сжала веки и тут же увидела, как рвутся из глубины ее орбит на красном фоне огненные вишни, обращаются в желтые, а потом в черные и исчезают.
Бетке захотелось смеяться, но ее рот согласился лишь мирно улыбаться, а маленький скошенный нос шевельнулся: в своем воображении она упивалась действием, какое произведут доставленные ею письма, и на миг представила округлый лоб Вероники, склоненный над ее посланием, два крупных локона светлых волос тяжело падают с обеих сторон ее головы, почти целиком скрывая лицо. Затем она увидела, как авиатор читает предназначенное ему, быть может, смеется в тишине этой легкой нежданной победе. Она по-прежнему не знала его имени, но вспомнила прозвище – «барную фамилию», так сказать – Баба; под ней он и был известен, прославлен и восхвален в барах Елисейских Полей. Помимо этого, она о нем не знала ничего, если не считать его участия в Гражданской войне в Испании, того, что был он высок и ее к нему влекло… а также и того, что жил он в одном с ней доме, двумя этажами выше ее студии.
Баба жил там из-за мадам Менар д’Орьян, шикарно занимавшей первые два этажа и жившей в них одна – в окружении троих-четверых слуг и старой девы горничной, которую ей удалось вытащить из монастыря. Мадам Менар д’Орьян была для своего возраста юна и свежа, а лет ей было под шестьдесят, и она всегда одевалась в пену черного и белого кружева. Прекрасных манер, уравновешенная и эрудированная, она пророчила подлинный культ всему, что близко или отдаленно граничило с революционными псевдофилософиями последних лет. Хрусталь и изящные серебряные украшения ее стола частенько окружал престиж политических эмигрантов, искавших в Париже убежища или просто оказавшихся в городе по случаю, и накрахмаленные вышитые свидетели в виде салфеток традиционно служили подушками для рук – либо слишком крупных, либо слишком маленьких, кои, судя по сомнительному цвету ногтей, являли ярь-медянку моральной патины прямых действий и противозаконности.
Так, квартира мадам Менар д’Орьян повидала целую череду полулегендарных существ вроде «красной жрицы с седыми волосами» всея Германии – Клары Цеткин, «кометы без визы» Льва Троцкого или каталонского анархиста Дуррути, называемого последователями «львиным сердцем». Ныне, после начала испанской Гражданской войны, дом ее стал еще богаче на собрания странных образчиков мужчин громко вещавших, прекрасно выбритых, но с синим отливом на подбородках, одетых в весьма начищенные бело-желтые туфли со сложными тиснением и украшениями, вышагивавших по бульвару Сен-Жермен так, будто по ramblas [22] Барселоны, не забывая при этом о желтой зубочистке, пришпиленной к их шафранного цвета зубам.
В гуще всех этих масляных, мучительных, довольно примитивных и чрезвычайно желчных латинян кто мог быть контрастнее нордической красоты Бабы! Он, американского происхождения, двадцати двух лет, не старше, был самым юным протеже мадам Менар д’Орьян, коя с исключительно материнской заботой обеспечила ему небольшую квартирку на шестом этаже – там он и останавливался во время своих кратких появлений в Париже. Баба имел утонченные манеры и любил роскошь. Малейшие его жесты несли отпечаток эдакого претенциозного франтовства – тянувшегося за ним наследия времен его отрочества, почти целиком проведенного в Лондоне в полулитературных, полупьяных кругах столицы. Его решение отправиться воевать в Испанию на стороне лоялистов ошарашило его знакомых-скептиков, а ближайшие друзья упрекнули его в снобизме. И тем не менее, вопреки любому производимому впечатлению, ничто не могло отнять у Бабы нерушимого целомудрия глубинных достоинств его натуры. Светловласый, спокойный, он располагал невидимостью, свойственной героям, – о его задумчивом молчании люди говорили: «Как много утонченного он не говорит». Его присутствия почти не замечали, но стоило ему уйти, как возникшая пустота подавляла все сердца, что были рядом. И вот тогда-то каждый понимал, что это за стихийная, глубинная сила, пусть и хрупкая и замаскированная изысканностью, создававшая неотразимо покоряющее притяжение его личности, уже сопротивлявшейся оппортунизму, что разрушал основу большинства революционных движений. Он сделал своим девизом слова Людовика XIII: «Меня можно сломать, но не согнуть».
Как Бетка познакомилась с Бабой?
В первый раз на лестнице – они часто встречались, приветствовали друг друга, – потом…
Добравшись в своих раздумьях до этой точки, Бетка принялась воображать в мельчайших подробностях сцену их первого и единственного рандеву. Все это время ее полузакрытые глаза наблюдали только за беспрестанным движением многочисленных воробьев, клевавших у ее ног. Это однообразное постоянно переменчивое зрелище обратилось в причудливую игру теней и света, появляющихся и исчезающих на киноэкране, когда смотришь фильм в полудреме и ум не может уловить, что́ оно, вот это белое пятно: остановился ли автомобиль или это белая дверь захлопнулась. Постепенно между все более смутным и туманным внешним зрением Бетки и внутренним кинозалом ее все более точных воспоминаний установилась своего рода синхронная соотнесенность, помогавшая ей, так сказать, представлять лучше все то, о чем она думала, – например, из толпы воробьев, внезапно собравшихся вместе, оформилась дверь, обрамленная рамой, и эту дверь открыла консьержка. Затем Бетка увидела, как входит угольщик, несет мешок угля на голове, наклоняется, складывает его у двери. Именно в этот миг она обнаружила присутствие Бабы, проскочившего к себе, воспользовавшись явлением угольщика, а тот почти тут же ушел, не дожидаясь чаевых.Баба остался стоять на месте, неподвижный, и внимательно смотрел на нее, пока Бетка наконец не спросила его дружески:
– Отчего вы на меня так смотрите? Я смущаюсь!
Баба улыбнулся – тем же удивительным манером, какой так поразил ее в Веронике, и тут-то она и поняла: это жесткость.
– Если вы меня отвергнете, я вас стану презирать, – сказал Баба, непринужденно усаживаясь верхом на мешок с углем и сознательно стараясь изображать как можно большую напыщенность, продолжил: – Рохлям обычно трудно выдерживать презрение красавцев… С другой стороны, если примете… Я не могу обещать вам немедленной бурной страсти… но могу стать очень нежным, очень «мило» приручаемым… – Говоря все это, он взял на руки маленького белого котика Бетки, который, когда Баба его отпустил, принялся карабкаться к нему опять, зачарованный неподвижностью взгляда его сапфировых запонок.
– Ну-ка, – сказала Бетка с веселым нетерпением, – к чему же вы клоните?
– Я посчитал: вы мне дадите двадцать пять франков… на испанских лоялистов. Получите квитанцию, с печатью комитета.
Проговорив это, Баба столь же непринужденно подошел к столу, за которым Бетка завтракала, и при помощи котенка – тот замяукал и напряг хвостик – смел хлебные крошки. Затем открыл бухгалтерскую книгу, достал металлическую коробку с чернильной подушечкой, а из нагрудного кармана вытащил печать, прижал ее к подушечке и замер в ожидании.
– Ну, – ответила Бетка, – свои двадцать пять франков вы получите, а вот от занятий любовью я, пожалуй, откажусь, хотя считаю вас очень красивым, и вы, наверное, в этом деле хороши… Откуда вы узнали, что я антифашистка?
– Я каждое утро тщательно проверяю вашу почту у консьержки, – ответил Баба с большой естественностью.
Бетка ощутила порыв к негодованию, но смогла лишь рассмеяться – до того фатоватым был тон, с каким Баба продолжил предыдущую фразу, словно пытаясь оправдаться:
– Видите ли, я привез из Лондона одну очаровательную очень английскую черту: принимать на себя право делать все, что заблагорассудится! – А затем, подойдя к Бетке, он заключил ее в объятья. – Будьте славной девочкой и, если однажды вечером заскучаете до смерти, можете сунуть мне записку под дверь на шестом этаже. У меня нет телефона, а любопытность консьержки мне не нравится… Я вас поведу, куда захотите, – хоть на идеологические беседы в Лес, хоть на жеманные глупости с шампанским, а может, на что-нибудь в стиле «бедный товарищ» – в сомнительно чистые двенадцатифранковые номера, где сделаем вид, что каждый платит за себя.
С того утра и их первой встречи Бетка его больше не видела. Преследуемая повседневными заботами, она и времени даже не нашла подумать о нем, если не считать того, что ее котенок напоминал ей всякий раз, когда прыгал сквозь яркое пятно света за мухой или повторял те движения сладострастия, с которыми он вцеплялся когтями в запонки Бабы. Тогда она говорила себе, что он явно был готов обожать эту ангельскую кошечку!
Сейчас Бетка чувствовала восхитительную прикованность к ею же подстроенному рандеву: в полночь в баре «Купол». И эта все еще далекая полночь уже начала светиться, ибо ее желание, торя себе путь в темноте неведомой гостиничной комнаты, уже разместило крохотные часики на мраморной крышке послеполуночного столика… Скоро стрелки покажут час! И тогда маленькой цифры «один», едва заметной, тоньше раскаленной блохи, хватит, чтобы в трепещущем воображении Бетки осветить одной вспышкой всю ее кровь агонией меда и фосфора. Кулек вишен, которые она съела только что, лишь возбудил в ней голод, и она подумала купить еще два, но ее поразило внезапным отвращением к тому, что она действительно съела что-то вещественное. Она с ужасом подумала, что, бывало, могла съесть стейк толщиной со словарь. В ее теперешнем состоянии для всего того, что она собиралась сделать, пост виделся ей особенно, чудесно благоприятным… И все же, в первом же приличном кафе она решила съесть мороженое. До рандеву оставалось еще шесть часов с четвертью. Она все пересчитывала и пересчитывала их: четверть восьмого, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать. Меж тем она собиралась извлечь все возможное из каждой секунды этого драгоценного зазора, этого промежутка свободного времени – он должен быть плотным и липким, как клей, сделанный из жидкого янтаря и затвердевшего семени кашалота.
И Бетка, встав со скамьи, с парой вишен, болтавшейся в зубах, повернула к западу и двинулась по дороге, что ведет ко плоти.
Она следовала за мутной рекой хорошенько забродившей человеческой плоти, что затапливала бульвар Монмартр в этот праздничный день в половине восьмого. Каждое созданье рядом располагало неотъемлемо приделанными к своей личине двумя ушами, двумя щеками, двумя руками… Никогда раньше не поражала ее эта двойственность анатомии существ. Всякий человек сейчас виделся ей, как те симметричные кровавые пятна, что оставляют насекомые, если давить их между страниц книги. Она и сама ощущала себя «всецело» дважды сдавленной, сокрушенной одушевленной и неодушевленной массой, с восторгом чувствовала у себя желание обезличивания в бурлящей толпе, лишенной отличий, красоты, возраста или пола. Не один взгляд – все взгляды, не два тела – все тела, все спазмы и стенанья разом. Бетка, легкая от своего поста, чувствовала, как, едва касаясь земли, следует за этой праздничной толпой, состоявшей, казалось ей, из суровых загадочных крестьян, втянутых в некое гротескное просительное шествие изможденных недовольных комков плоти, и каждый нес в левой руке мучительную, тяжкую стигму отрезанной правой руки – искупительный предмет, литургическое подношение. Она вообразила, как лавина фанатиков неумолимо движется все дальше по гранитной пустыне и на нее же бросится ниц. И все они пройдут ее, грешную Бетку, хрупкую и податливую, невозмутимо попирая ногами, удушая своей распутной массой, сокрушая ее, пока не получится окончательный древовидный деколь всех ее жизненных соков и лимф, кои вырвутся из стиснутых тканей ее слабого организма, и наконец, вслед за звериным ходом людей по ее искрошенному телу, солнечные лучи смогут изничтожить испарением последние жидкие останки ее нечистоты.
Бетка, влекомая и качаемая на ложе этих помпезных ребячливых мыслей, отчалила, так сказать, у входа в мюзик-холл, весь озаренный красным, расположенный у ворот Сен-Мартан. Она остановилась перед громадной фотографией, раскрашенной анилином, с тремя братьями Монтури, «красавцами-атлетами»: все трое под леопардовыми накидками и шлемами были наги, тела стройны, а мускулы – из стали, и лишь один, в центре, был чуть избыточно дороден. Посередине груди у него была татуировка головы сфинкса. Афиша объявляла «Двойное колесо фараона». Прерывистое тарахтение электрического звонка, настоятельно приглашавшего на постоянное представление, поклевывал, как игла швейной машинки, в носорожью шею безразличия толпы, что брела мимо, даже не осознавая этого звука.
Бетка вошла, уселась за столик в углу, дальнем от оркестра, и заказала стакан водки. Место было уродливо и претенциозно. Несколько танцующих пар возились тенями на полу. Представление еще не началось, немногие зрители сидели порознь и так далеко друг от друга и так сокрыто в незаметно освещенных углах лож, окружавших арену, что казалось, будто здесь почти пусто. Сифилитичные музыканты, одетые, как шелковые гаучо , взялись за аргентинское танго «Renacimiento» [23] , и первые же ноты этой мелодии вызвали в слабом организме Бетки чувственное состояние, близкое к опьянению, от которого возникли внезапные и неумолимые позывы заплакать. Чтобы слезы не полились, Бетка стиснула зубами вишневую косточку, что держала во рту последние полчаса, так сильно, что та треснула, а Бетка очень больно прикусила язык. Пошла кровь, немного, и Бетка сплюнула в шелковый платок, в который оборачивала золотую шкатулку. Пользуясь случаем, она вдохнула немало героина. Потом высыпала вишни из кулька в тарелку, немного поела и, опуская время от времени раненый язык в водку, смотрела на танцующих и постепенно дала себе расслабиться.
Желание плакать уступило острейшей лиричности – она позволила Бетке созерцать это обыденное представление как напоенное сверхромантическим смыслом, и, пытаясь скорбеть по своей сломанной судьбе, девушка сравнивала переменчивость своей пропащей жизни с постоянством некоторых легкомысленных песенок, липнувших к шатким стенам эпохи, как плющ… «Ренасимьенто» … Она слышала это танго в Румынии… потом в Милане, в бурные времена, перед мартом в Риме… В Барселоне, вечером общей забастовки. И вот, глядя на пары, туда и сюда сновавшие перед ней в танго, Бетка сказала себе, что, как бы ни сложились обстоятельства, случится ли война, мор, империалистические победы или позорные поражения страны, в прибежище истории всегда существует – в полумраке вычурных и чуть пошловатых декораций – пара смертельно бледных танцоров танго, щека к щеке, в безлюбовном союзе тел, в бесстрастном возбуждении традиционных поз, в ритмическом нектаре ностальгии выражающих сгущенное отчаяние толп их времени простым презрительным сокращением надбровных дуг. Лишь красивые профессиональные пары тангеро плавными скольжениями и математическими остановками постигают, каково это – быть ведомыми и отмечать темпы, как в замедленной съемке, что в точности соответствуют ускоряющимся толчкам яростных сердечных мышц тех, кому суждено убить себя. Вот поэтому Бетка смотрела на танго в полной зачарованности, с гипнотической сосредоточенностью парализованной птицы, подчиненной томным и точным движениям змеи. Ибо желала она убить себя…