Сокрытые лица - Сальвадор Дали 15 стр.


Затем он продолжил с прежней невозмутимостью:

– В героизме нет никакого бесстрашия. Никогда не думаешь, что идешь на смерть. Берешься крепко за автомат, и от его рывков блохи страха словно бы спрыгивают с тебя… Я так скучаю по своему rata! Туман Парижа отвращает меня даже больше, чем лондонский… он тоньше… Здесь люди говорят обо всем слишком много и слишком хорошо. Становишься чудовищно умным, и все путается – уродливое кажется красивым, преступники – святыми или больными, больные – гениями, все двоится, все двусмысленно! В нещадном свете Испании все иначе. Внутри моего rata все опять становится неумолимо однозначным; так же, должно быть, и с другими, ибо отвага равна с обеих сторон – какая разница? Главное – чувствовать, как вновь становишься каплей белка, инстинктивной, уязвимой жизнью внутри слюдяной оболочки, в небе! Вместо думанья мозг функционирует, систола и диастола сердца, химическое сгорание твоих жидкостей питают крылья твоего самолета – ну, не в буквальном смысле! Подлинно чувствуешь себя собой, от самых потрохов до кончиков ногтей, глазами и внутренностями своего самолета, и тогда нет уж никакого Парижа, никакого сюрреализма, никакой тоски, слышишь? Все страхи, все раскаяния, все теории и лень, все противоречия мысли и все неудовлетворенности, накопленные сомнениями, исчезают, уступают место яростному потоку единой, исключительной определенности, неумолчному треску огненного снопа твоего пулемета.

Бетка его не слушала, но непроизвольное возбуждение Бабы показалось ей слегка отталкивающим. Сколько иллюзий! «Вероника была холоднее его», – подумала Бетка, наблюдая за ним. А потом спросила:

– Знаешь Веронику Стивенз?.. Хоть по фотографиям?

Баба впервые глянул на Бетку с любопытством: она не обращала на него внимания; она думала о чем-то другом.

– Кто эта Вероника? И почему ты спрашиваешь? – Он был заинтригован.

– Она похожа на тебя… О, если б ты ее знал! Она бы понравилась тебе больше меня…

На самом деле сходство с Вероникой внезапно показалось ей столь разительным, что она уже не могла найти, в чем состояло различие, но тут вспомнила Вероникино замечание, произведшее на нее столь сильное впечатление за тем ужином в «Серебряной башне»: «Я себе не нравлюсь, но хотела бы найти кого-то в точности как я, чтоб обожать его». Это созданье – Баба, она не сомневалась и теперь не могла не воображать их вместе. И не важно, в каком контексте она пробовала их представлять себе, хоть среди сотен смутных, полустертых существ ее воспоминаний или в толпе, виденной ею совсем недавно, что заполняла гостиную Соланж де Кледа несколькими днями ранее, две призрачных светловолосых фигуры Вероники и Бабы выделялись из всех остальных с той же печальной неподвижностью, что и персонажи знаменитой «Ангелус», написанной Милле. Можно было сказать, что и вокруг Вероники и Бабы могли быть только тишина и уединение, исчезающие за пустынной горизонтальной линией полей.

Бетка почувствовала, что теперь Баба наблюдает за ней. Разглядывающий, бессловесный, вновь отстраненный, он закрылся в броне безразличия и опустил резное забрало молчания, и сквозь него блеск его глаз вновь показался непроницаемым. Бетка сравнивала жесткость взгляда Бабы с Вероникиным, как сравнивают кристаллы, потирая их друг о дружку, чтобы выяснить, на котором останутся царапины. Она почувствовала, что оба эти взгляда равно тверды и враждебны ее, такому слабому, того и гляди угаснет – добровольно и навеки. Она сравнила свой надвигающийся конец и грядущую смерть Бабы: он хотя бы умрет в сердце того, что любит сильнее всего на свете, – в своем rata … плюясь огнем в облаках. «А я – в одиночку, в двенадцатифранковом гостиничном номере».

Говоря себе это, она обнаружила, что снова и снова читает и перечитывает вывеску гостиницы через дорогу – «Avenir Marlot» . Могло быть и хуже: тут хоть будущее, которое ничего не значит, – будущее какого-то Марло! Часы на башне Сен-Мишель пробили час, и Бетка сказала решительно, будто продолжая свои размышления вслух:

Cherie! Я намерена… сейчас… возьми меня.

– Намерена? Поедешь со мной в Барселону?

Бетка, словно не в силах ответить, покачала головой и наконец произнесла придушенно:

– Нет, через дорогу!

В номере Бетке стало чуть отвратительно: сидя на кровати, она представила Бабу и Веронику вместе – после своей смерти, и почувствовала, как ей дурно от ревности к ним обоим, но на миг знание, что Баба находится с ней в одной комнате, показалось ей уже предательством Вероники, неверностью ей, местью ей. «Увидишь! Увидишь!» – повторяла она про себя. Но почти тут же Бетка почувствовала бескрайнюю нежность к перерожденной Веронике.

В половине второго Бетка проглотила несколько таблеток и лежала полностью одетая рядом с Бабой, а он еще раз подтвердил, что не покинет ее до рассвета. Во тьме номера каждый углубился в свои мысли, воображал свой последний час. Он, вытянув длинные руки поперек тела Бетки, ощущал тень мембран черных кожухов крыльев, привитых к его плечам от платиновых корней, тянущихся из глубины его сердца. В миг, когда его собьют, все сожмется, и словно две громадные морозные ладони сомкнутся над ним, защищая от огня. У Бетки – наоборот… белая смерть, и она двигала головой, будто пытаясь подобраться ближе к незримому пламени; и тогда длинные руки Бабы воспарили на мгновенье над Беткиными волосами, словно в ночном полете, и опустились на ее сомкнутый кулак, внутри которого тоже была смерть.

Баба не смог разжать эту руку. Бетку трясло в начавшейся лихорадке:

– Не уходи! – Она вцеплялась в руки Бабы, подносила их к своей шее и молила: – Держи меня тут! Дави. Укуси меня сюда, чтоб я умерла!

– Спи! – повторяла Баба, грея ей затылок своим дыханьем.

– Что у меня под ногами? Я иду по вишневым косточкам!

– Спи, спи!..

– Я скажу Веронике, что ты провел со мной ночь.

– Тихо, не шевелись, chérie , спи!

– Я знаю, тебе противна моя кровь. Включи свет, я хочу уйти. – Бетка попыталась встать, зацепилась за провод и упала на электрическую лампочку, обжегшую ей грудь. Замерев, она почувствовала, что больше не сможет сделать ни единого движения. – Мне теперь лучше, – сказала она чуть слышно и, помолчав: – Где моя золотая шкатулка? Укрой мне ноги…

– Любовь моя, любовь моя, любовь моя, – говорил ей Баба, в самое ухо, очень тихо, словно шепотом. – Ты сейчас уснешь… – И по тому, как Баба склонился поцеловать ее, она поняла, что он собрался уходить. Он тоже обманывал.

Он и впрямь ушел через пятнадцать минут, решив, что из-за наркотика Бетка наконец отключилась. Но то было не просто пьяное онемение – предсмертная агония. Бетка чувствовала, как всю ее кожу вздыбливает армией содроганий, накатывавших волна за волной. Чувствовала, как все ее тело ощетинивается бесконечным множеством микроскопических лиловых рук, дрожащих, тянущихся к ее сердцу, единственному все еще теплому. Чувствовала, как оно покрывается крохотными, тончайшими волосками… У него появились даже ушки и усики, как на теплой маленькой голове ее кошечки! «Что я наделала! За что они меня наказывают? Прощайте, злые отец с матерью!.. Вероника, ангел!» Она слышала ужасный щебет просыпавшихся птиц. «Я умру!» – сказала она себе и потеряла сознание.

Птицы, делая вид, что приветствуют зарю, на самом деле тянули на латыни псалом мертвым: «Dies irae, dies irae, dies irae, dies irae, dies irae…» «Missssseerreerree» [28] , – прорычал мусорный ящик где-то внизу, скрипя зубами по тротуару.

Солнце вставало вишней.

Время вишен истекло.

Вероника, прочтя письмо Бетки в воскресенье вечером по возвращении из Фонтенбло, тут же сказала себе: «Пахнет самоубийством», – и на миг замерла, держа кончиками длинных изогнутых ногтей медную прядь волос подруги и голубую квитанцию на телеграмму. Мгновенно усовестившись из-за своей ошибки, она попыталась восстановить обстоятельства телефонного разговора, в которых возникла эта путаница – она послала квитанцию вместо обещанных денег. Желая проверить свои опасения, Вероника отправилась к столу в гостиной, медленно села перед ним и открыла ящик с конвертами. Да, там они и лежали – те пятьсот франков, кои, как ей показалось, она отправила.

– Чудовищно! – сказала Вероника сама себе и тут же вызвала секретаршу.

Явилась мисс Эндрюз, ленивая бледность опустошала ей лицо, а платье было измято едва прерванным сном. Вероника бросила на нее уничтожающий взгляд, оборвавший в зачатке зевок, и мисс Эндрюз пришлось подавить его грубой силой, скрыв в кулаке и дрожа. В студию Бетки позвонили, но никто не ответил; тогда мисс Эндрюз телефонировала консьержке; та не видела ее пять дней и приглядывала за «la petit chatte blanche» [29] . Мисс Эндрюз теперь дожидалась от Вероники свежих решений. Наконец та сказала:

– Мы, возможно, проведем в поисках мадемуазель Бетки всю ночь. Прошу вас выполнять все мои приказы дословно. За малейшее самоуправство будете отстранены. Во-первых, сходите поешьте.

Солнце вставало вишней.

Время вишен истекло.

Вероника, прочтя письмо Бетки в воскресенье вечером по возвращении из Фонтенбло, тут же сказала себе: «Пахнет самоубийством», – и на миг замерла, держа кончиками длинных изогнутых ногтей медную прядь волос подруги и голубую квитанцию на телеграмму. Мгновенно усовестившись из-за своей ошибки, она попыталась восстановить обстоятельства телефонного разговора, в которых возникла эта путаница – она послала квитанцию вместо обещанных денег. Желая проверить свои опасения, Вероника отправилась к столу в гостиной, медленно села перед ним и открыла ящик с конвертами. Да, там они и лежали – те пятьсот франков, кои, как ей показалось, она отправила.

– Чудовищно! – сказала Вероника сама себе и тут же вызвала секретаршу.

Явилась мисс Эндрюз, ленивая бледность опустошала ей лицо, а платье было измято едва прерванным сном. Вероника бросила на нее уничтожающий взгляд, оборвавший в зачатке зевок, и мисс Эндрюз пришлось подавить его грубой силой, скрыв в кулаке и дрожа. В студию Бетки позвонили, но никто не ответил; тогда мисс Эндрюз телефонировала консьержке; та не видела ее пять дней и приглядывала за «la petit chatte blanche» [29] . Мисс Эндрюз теперь дожидалась от Вероники свежих решений. Наконец та сказала:

– Мы, возможно, проведем в поисках мадемуазель Бетки всю ночь. Прошу вас выполнять все мои приказы дословно. За малейшее самоуправство будете отстранены. Во-первых, сходите поешьте.

– Я могу потом, сейчас я совсем не голодна, – выпалила мисс Эндрюз, тут же пожалев о своей прыти.

– Не спорьте со мной, – сурово ответила Вероника и продолжила: – Сначала поедите, а потом отправитесь в полицейский комиссариат Сены и устроите мне встречу с комиссаром. Просто скажете, что от скорости назначения этой встречи зависит жизнь человека.

Мисс Эндрюз вернулась через пять минут и объявила, что встреча назначена и комиссар Фурье ожидает ее.

– Что-то вы быстро – наверняка позвонили, чтобы выиграть время, так? – спросила Вероника со сдерживаемым бешенством.

– Да, мадемуазель, – ответила мисс Эндрюз.

– А я велела вам сделать это лично! – С этими словами Вероника отправилась в соседнюю комнату. – Пошла вон! – крикнула она.

Мисс Эндрюз успела дойти только до двери и там пала на колени со словами:

– Мадемуазель, у меня и в мыслях не было вам перечить, заклинаю, простите…

– Пошла вон! – повторила Вероника еще громче.

Мисс Эндрюз встала и вышла.

Вероника спокойно позволила горничной себя облачить. Неподвижная, бесстрастием и духом превосходства Вероника напоминала светловолосого Филиппа II Испанского и могла бы повторить одевавшей ее женщине знаменитую фразу, которую король в серьезных решительных обстоятельствах привычно произносил своему камердинеру: «Облачай меня медленно, я тороплюсь».

Вероника знала, что вечернее платье и бриллиантовые колье пробудят в комиссаре рвение действеннее, чем неуклюжие намеки на ее общественное положение, и в то же время избавят ее от обсуждений тернистой темы вознаграждения. В половине одиннадцатого в комиссариате, сопроводив Веронику до дверей, комиссар Фурье, задумчиво скручивая сигарету, успокоил ее:

– Если она в Париже, найдем за три часа.

На улице ее поджидала мисс Эндрюз, выглядевшая как побитая собака.

– Вы, конечно же, так и не поели, – сказала Вероника с упреком. – Ну так теперь поздно. Вот что вам сейчас же предстоит. – И Вероника перечислила несколько имен и адресов, куда мисс Эндрюз следовало звонить – она должна была справиться о Бетке в различных полицейских участках, прибегая тем самым к официальной силе; в то же время ей нужно было уведомить о происшедшем Сесиль Гудро и князя Ормини, ибо Вероника уже учуяла во всем этом деле узнаваемый душок опия.

Бетка нашлась ближе к трем часам ночи, а через два дня проснулась в Американской больнице в Нёйи. Первое ее ощущение – пришло лето: она приметила в полуоткрытую дверь человека в соломенной шляпе. Целых две долгих минуты ее это огорчало, но она знала, что это именно лето! Дородный врач, весь в белом, вошел, сел рядом с ней и, уложив руки на колени, спросил:

– Ну и как же вы это?

– Мне было скучно, – ответила Бетка.

– Ну-ну, скучно ей было, видите ли! – повторил врач с резким американским акцентом, качая головой и поднимаясь взять у медсестры термометр.

После обеда Веронике разрешили пятнадцатиминутное посещение. Ее объяснения показались Бетке более чем убедительными. Она приняла их так, словно и не могло быть иначе, и просто добавила:

– Я просто не хотела жить в мире, где все обманывают.

На следующий вечер, когда ее перевезли к ней в квартиру на набережной Ювелиров, ее навестила Сесиль Гудро. А наутро у Бетки состоялся скандальный телефонный разговор с Вероникой – та тиранически отчитала ее за этот визит.

– Я не могла ей отказать: она каждый день присылала мне цветы в больницу, – возразила Бетка.

– Заткнись! Я сейчас приеду! – ответила Вероника в ярости, вешая трубку.

Солнце появилось и исчезло в оконных переплетах квартиры-студии Бетки на набережной Ювелиров. Вероника сидела на кровати, Бетка стояла перед ней на коленях, рыдая и пытаясь держать тело вертикально, отдельно от подруги. Вероникины руки обнимали ее за шею, холодные пальцы зарывались в медные волосы, ногти впивались в ложбинку на загривке, ласкали его. Вероника позволила Бетке слабо посопротивляться, не прекословя гармонической щедрости ее рук, бесцеремонным жестам, коими та пыталась от нее отстраняться. Но в то же время Вероника взяла ее в плен, сжав ее ребра с инквизиторской силой стройных мускулистых бедер.

– Довольно плакать! – наконец приказала Вероника. – Встреча созданий вроде нас – такая редкость… нам нужно цепляться друг за друга так тесно, чтобы ничто исходящее от нас никогда более нас не разочаровывало. Поклянись, что мы больше никогда друг друга не бросим, и ты больше не будешь принимать опий! – вновь скомандовала Вероника, ослабляя хватку.

– Да, клянусь! – воскликнула Бетка, поднимая голову и обнажая двойной ряд зубов в застывшей решительной улыбке. Вероника медленно подтянула лицо Бетки к своему и, прижавшись губами к ее полуоткрытому рту, запечатлела долгий поцелуй на неподвижных, стиснутых зубах… и…

Прошло три года – 1937-й, 1938-й, 1939-й…

Часть вторая. Nihil [30]

Глава 3. Бал отложен

...

В оконных переплетах квартиры-студии Бетки на набережной Ювелиров солнце появляется и исчезает.

…Бетка стоит, склоняясь над коленопреклоненной Вероникой. Головы обеих на одном уровне, прижаты щека к щеке, волосы переплетаются. Босая ступня Бетки – на необутой Вероникиной, обе фигуры согбенны у неприбранной кровати, затаили дыханье, смотрят на дитя, ему едва исполнилось два года, пухлыми морщинистыми ручками неуклюже пытается он расстегнуть на Веронике блузку, ища округлости ее груди, которую Бетка будто бы хочет ему предложить. Эта путаница чарует подруг, и каждую следующую попытку ребенка они встречают смехом.

Сколько-то они забавляются этим определением матери, а затем Бетка гордо расстегивает блузку, оголяет тяжелые, полные молока груди, болтает ими над лицом сына; ручки ребенка немедля жадно тянутся поиграть с ними, он хватает то воздух, то плоть матери, и Бетка всякий раз смеется от счастья, словно в бурной жадности, вызываемой ею в ребенке, – само доказательство ее материнства. С любовью она разжимает его ручки, и груди, сойдясь вместе от собственного веса, медленно-медленно опускаются. На миг дитя словно испугано внезапной тенью у себя на лице, но стоит материнской груди мазнуть его, он замирает. Опуская грудь еще ниже, Бетка все больше накрывает лицо ребенка полнотой набухшей плоти, и он принимает тепло этой тяжкой ласки со сладострастной неподвижностью, столь восторженной, что сам ее вид вызывает слезы нежности на глазах у обеих женщин, и эти слезы мгновенно превращаются в плач безудержного смеха, когда сын Бетки, задыхаясь, внезапно отбивается неловкими движениями тонущего, борясь со всею силою не по годам мускулистых рук.

Солнце, выныривая из-за облака, озаряет восхитительную плоть, она становится столь ослепительной, что вся комната будто освещена ее отражением. Беткины груди – удлиненные, с очень выпуклыми сосками, какие вызывают в воображении римский упадок, а кожа их сияет, как у полированных статуй, и усыпана яркими веснушками – те обманчиво похожи на точки золотого мха, что, так уж вышло, покрывает мрамор некоторых частей скульптуры, оставленной на произвол неприветливости понтийской провинции.

На один сосок только что опустилась муха, и ни одно движение чада, кажется, не отвлекает ее, не сгоняет с этой будто распухшей точки груди, чудовищно растянутой сосаньем. Множество других узелков, в четверть меньше главного, окружает срединный сосательный бурыми, набрякшими протуберанцами внутри довольно ровной круговой границы. Ребенок по очереди трогает эти добавочные соски, иногда упрямо прижимает их маленьким указательным пальцем, тянет плоть по кругу, будто пытаясь повернуть его, как диск телефона.

Назад Дальше