– И в итоге решили отпустить бороду, – сказал Грансай.
– Именно, – отозвался д’Ормини, снисходительно потирая подбородок, уже чуть шершавый. – Это первое, что нужно делать, если решил жить дальше. В паспорте можно чудить как угодно, а вот борода требует времени… Сейчас она уравновешена моим нарядом для поло, он позволит мне сегодня быть в городе. Моим лошадям надобен я, в противном случае немецкой армии станут надобны они . Завтра уезжаю в Африку. Когда догоните? Мои владения под Касабланкой всегда в вашем распоряжении. Моя яхта – на якоре неподалеку. Если опасаетесь опийных дел, просто устройтесь на яхте и будьте у меня как дома. Сесиль Гудро едет со мной… Помните: Африка все решит!– Решит! – Грансай взъярился, на сей раз вырвал хлыст и перегнул его пополам.
– Что такое? – спросил д’Ормини, гордясь тем буйством, что, похоже, наконец захватило графа, пробудило его от очевидной апатии. – Ах, конечно же, ничего не решено, – нетерпеливо продолжил д’Ормини. – В 1918-м маршал Петэн остановил немцев на Сомме, в этот раз – в Париже!
– Хватит шуток, прошу вас! – сказал Грансай, возвращая ему хлыст, сломанный надвое.
Д’Ормини сложил его на мраморную каминную полку и, вынув жемчужную булавку из галстука, пытался теперь воткнуть ее обратно строго посередине и от сосредоточенности прикусил язык. Грансай взял князя под руку, стараясь, однако, не отвлекать его от этого действа, и ждал окончания, наблюдая в зеркало. Когда булавка наконец оказалась на своем месте, Грансай сказал:
– У нас, правда, есть флот… и колониальная армия, Вейган, Ноге… А что Дарлан будет делать?
– Он оппортунист, – сказал д’Ормини, – но и ему уготована rôle …
– Да и нам, – заключил Грансай тихо.
Грансай уже направился к внешней двери и ждал д’Ормини, взгляд его под пленкой чувств – решителен. Прежде чем расстаться, друзья с неожиданным пылом расцеловались в обе щеки, вгоняя ногти друг другу в плечи в кратком объятьи, и договорились встретиться в Африке.
В тот же вечер, первый в Париже, оккупированном немцами, у Грансая в половине седьмого случилась встреча с Соланж де Кледа в ее доме на улице Вавилон. И, как все часы в этом мире – даже часы обстоятельств – могут быть растянуты и повторены, все, кроме смертного, жестко определенного, Соланж вновь была готова к визиту Грансая, которого ждала с начала войны – почти год!
Какие только чувства не пережило ее сердце – от предельного сопротивления до податливой нежности! В хрупком состоянии, присущем влюбленным, как могло чистое, теплое яйцо щедрости ее души все еще не разбиться? Если даже скорейшее облегчение кажется слишком отсроченным тому, кто в нем нуждается, какую вечность, казалось, пришлось ждать Соланж! Она хотела лишь ответной любви. Она уже готова была просить у графа прощения от всего сердца, более не призывая в свою защиту высокомерную гордость, тиранически безропотную, униженную во всем? Она, может, и угнетена, оскорблена, да! – зная, что Грансай не считал ее неблагодарной за все щедроты, кои одно лишь его уважение могло обеспечить ей. Соланж, бедная дурочка, не таила никаких иных упреков к своему деспоту, нежели те, что не зависят от его воли: слишком долгое время ожидания этой встречи по вине обстоятельств, навязанных войной. В глубине своей признательности Соланж зашла так далеко, что вновь благодарила судьбу за ниспосланные мученья непрерывной агонии ожидания, ибо ничто не слишком поздно, если случается, а теперь их шансы на примирение укрепились ее полным отказом от всех остатков достоинства и гордости, кои все еще жили в ней во время их последней напряженной встречи, и они могли бы поставить под угрозу ее стяжанье успеха. Сейчас она уже знала, как утишить протесты ее человеческого самоуважения и растоптать их! Никаких больше уровней, никакой обороны – женщина, отдающая себя, прекраснее, чем прежде, чище в намерениях! С каким красноречием сможет она теперь просить его милости, с какой расточительностью оттенков искреннего сожаления насытит свой слог, смягчая до сладости последние подозрения злой памяти Грансая. Она собрала столько страсти и нежности – для этого единственного мига…
Когда Грансай позвонил в дверь, Соланж не могла унять рвения. Бросилась к лестнице, замерла, туго обняв руками хрустальный шар, украшавший вершину эбеновой балюстрады. Задохнувшись, слушала она шаги Грансая, когда тот качкой походкой принялся всходить по лестнице – в мерном ритме хромающего маятника. Не меньше минуты, а то и две понадобилось ему, чтобы добраться до второго пролета, когда фигура его появилась у последнего поворота стены, отделанной зеленоватой блестящей подделкой под мрамор, в волнистые узоры которого Соланж уперла взгляд. Так стояла она в неярком электрическом свете, заливавшем это место, и ее исполненная ожидания фигура походила на химеру, небесное лицо Мадонны на двусмысленном, изгибистом полуживотном теле сфинкса.
Грансай появился, облаченный в форму кавалерийского капитана. Словно не замечая присутствия Соланж, он продолжил подниматься с той же скоростью, пока не достиг ступени перед площадкой, где стояла она. Замер. Соланж усмирила позыв двинуться к нему и увидела, что Грансай отказался от любых дружеских жестов, подалась назад и, еще более утончившись, прижалась к стене рядом с дверью, словно приглашая его провести их через порог ее квартиры.
– Мадам, – сказал Грансай, не двигаясь, будто приклеенный, – наш поверенный Пьер Жирардан сообщает мне, что пятиминутной беседы вам хватит, чтобы прояснить наше предполагаемое недоразумение. Я пришел, чтобы доказать обратное. Вы не сможете найти ни единого слова в свое оправданье… Вы пытались вынудить меня жениться на вас… – вскричал он. После чего добавил спокойно: – Завтра вечером я уезжаю в Африку.
Губы Соланж вздрогнули несколько раз, словно она собралась заговорить, но промолчала, однако бесконечно нежная дрожь ее головы выдала красноречивее любых слов всю несправедливость и обреченность ее несчастья. Быть может, увидь Грансай выражение ее лица в этот миг… Но он более не смотрел на нее. Глаза его остановились на силуэте его собственной тени на стене напротив, и он просто ждал, пока истекут пять минут. Все доводы, мольбы, пылкие слова, которые Соланж повторяла про себя день за днем, трепетали у нее на губах, но она так ничего и не сказала. Что толку? Грансай развернулся и начал спускаться. В этот миг Соланж шагнула к нему… Грансай на мгновенье замер. Соланж, вцепившись в поручень черного дерева, ждала невозможного, едва удерживаясь на ногах.
– Молю, берегите себя! – только и произнесла она.
Грансай ушел, а Соланж еще долго стояла в той же позе, глаза ее уперлись в зеленую имитацию мрамора на стене над последним поворотом лестницы, который Грансай прошел прежде, чем исчезнуть из вида. Лицо Соланж де Кледа, казалось, стало безмятежным, но если бы в этот миг кто-то из любопытства подобрался поближе и заглянул ей меж прикрытых век, он вероятно, ужаснулся бы, видя, что взгляда в них нет, а в прорези между ресницами вместо неподвижных зрачков видны лишь белки глаз. И на этих белках, гладких, как у слепых статуй, какие воображение Сальвадора Дали мечтает изваять и тем самым обессмертить в конце этой главы, – латинское слово «NIHIL» , что означает «НИЧТО».
Глава 5. Война и преображение
Прибыв на виллу д’Ормини под Касабланкой и разглядывая громадный квадрат беленого фасада, Сесиль Гудро вымолвила:
– И не скажешь, из-за дома ли так прекрасен лунный свет, или из-за лунного света дом так прекрасен, до чего сладко пахнет здесь жасмин! – Она глубоко вдохнула. Именно в те душистые и светлые, залитые луной ночи в начале североафриканского ноября предстояло произойти, развиться и предрешиться тончайшим и парадоксальнейшим подлостям самых драматических перетасовок современной политики. В этих широтах сама политика вошла в лунную фазу – фазу теней, полусвета и бликования, и в нем стало трудно не перепутать подлинный яркий свет дружественного лица с мутным отражением шпиона или предателя, столь яростными и едиными стали верность, смелость и предательство, подобно Серапису, обожествленному египтянами, со звериной головой о трех ощеренных пастях – пса, льва и волка – в окружении соблазняющего змея возможностей, из сияющего чистого золота, венчающего одинокий трофей в сердце пустыни и отбрасывающего длинную печальную тень, исчезающую на границе песка, иссушенного и жадного до новой крови истории.
К началу этого африканского «интермеццо» все стало двусмысленно – трудно и просто, ничего невозможного. Всего лишь смочь двинуть мизинцем – и этого хватало, чтобы враждующие и противостоящие силы в мире пришли если не к согласию, то хотя бы к повиновению и терпимости к сему малому движенью. Но любому способному двигать с проницательностью, гибкостью и по-макьявеллиевски всей системой эта сложная интрига, эта борьба кажущихся не сокращаемыми неизвестных могла, напротив, быть превращена в выгодный механизм, а затем уж игра на противоречивых и сонастроенных интересах могла выйти на мощный, исполинский и тайный уровень мастерства, где доступно, по Архимеду, сдвинуть мир, просто приложив усилие одного лишь мизинца. Но такая игра требовала особого человека, несгибаемого и фанатичного в своих решениях, подозрительного ко всему, не доверяющего никому, владеющего наукой провокации, способного скрывать точнейшие мотивы своих действий так же, как и смутные – своих симпатий, и соединять вспышки гнева с далеким туманом позабытого превосходнейшего изящества. Таким человеком был граф Эрве де Грансай – или во всяком случае он сам считал себя таковым, ибо на краткое время так действительно и было. Однако если Грансай и располагал в превосходной степени большинством необходимых качеств, потребных для важной rôle в Северной Африке 1941 года, ему недоставало одного, не менее важного, чем остальные, – сострадания. Грансай преуспел произвести впечатление, но недостатком сострадания немедленно обрек свои столь быстро достигнутые успехи на гибель.
Грансай прибыл в Северную Африку в начале ноября и тут же обустроил свою штаб-квартиру на трехмачтовой яхте князя Ормини, стоявшей на якоре в водах небольшого залива.
– Чертовски официально смотрится! – воскликнула Сесиль Гудро, наблюдая из окна своей комнаты двух морских пехотинцев на мостике, которыми Грансай обзавелся для охраны. В подпалубных помещениях канонисса Лонэ нашла подходящее место каждой графовой привычной вещи, разместив знакомые предметы так, чтобы создать полное ощущение, что все здесь так же, как в поместье де Ламотт или в доме с каштановой аллеей в Булонском лесу, включая любовные снадобья. И так же, как в Либрё, где ее часто видели по вечерам в окружении трех-четырех коленопреклоненных крестьян, возятся в плетеной корзине, держат кусок грубого хлеба, словно на полотне Ле Нэнов, она теперь обыкновенно сиживала под зимним солнцем, а вокруг нее три араба на корточках – они каждый день приносили провизию и напоминали картины Фортуни. Однако, если канонисса всегда вызывала в памяти живописные работы, граф ассоциировался с третьим актом, в Париже – более-менее Расина, а в Африке занавес того и гляди обещал раскрыться перед ошеломительной мелодрамой.
Прибытие в Африку словно омолодило графа Грансая: движенья его стали легки и стремительны, а у хромоты появилась особая живость, с которой он взбирался на ял и сходил с него, спускался и поднимался по белым мраморным ступеням в доме д’Ормини, едва касаясь их каблуками со шпорами, почти на цыпочках. Он похудел, питался умеренно. Вспышки его гнева стали яростны и коротки, как щелчки хлыста, а лицо горело огнем амбиций. В компании Сесиль Гудро и д’Ормини он появлялся лишь вечерами, к ужину, а князь затем провожал Грансая на яхту, где двое друзей, один – в форме, второй – в штатском, секретничали до трех часов ночи. Это же время традиционно предназначалось для довольно подозрительных посетителей. Д’Ормини, чье знание закона сильно превосходило графово почти отсутствующее, помогал Грансаю распутывать и решать сложные вопросы, с коими тот вдруг столкнулся и почти ничего в них не смыслил. И постоянно повторялась одна и та же сцена.
– Не нужно мне разбираться ни в каких законах! – вопил Грансай. – Я все знаю! У меня три тысячи лет опыта, я стар, как этот мир!
Д’Ормини разражался желтым смехом, показывая желтые зубы, и, прежде чем отойти ко сну, приводил бумаги в порядок, раскладывая их на столе у графа, чтобы тот мог наутро применить их к своим замыслам. По правде сказать, Грансай на следующий день чаще всего использовал эти документы странным и неожиданным манером. Ибо, по его мнению и цитируя его же, «нет на свете ни единого закона, который руками «подлинного характера» нельзя было использовать без искажения для целей, строго противоположных тем, ради которых он был придуман». Это свойственное ему, по сути – иезуитское, качество приспосабливать все, даже самое неблагоприятное, под свои вкусы и интересы Грансай называл «благодатью», «макьявеллиевым талисманом». Свою улыбку он считал язвительнейшей из всех, на какие способен мужчина, и она, по его мнению, помогала ему скрывать удовольствие в мгновенья успеха и позволяла сохранять серьезное выражение лица.
Грансая послали в Виши со специальным заданием – договориться об увеличении импорта из Северной Африки, особенно сахара и хлопка: в этом отношении такая поддержка оставшегося во Франции месье Эдуара Кордье, оказалась неоценимой – она тут же позволила ему представлять большинство влиятельнейших французских промышленников и морально, и материально. Все это облекло его персону внезапной важностью в таких кругах, о каких он не мог даже помыслить, но свою вновь обретенную власть ценил лишь как средство эффективного ведения политических интриг. Пришел тот час, когда ради успеха замысла, служившего ему ширмой, и ради целей куда более сокровенных обстоятельства потребовали от него визита на Мальту. Граф с трудом сдерживал ярость, когда д’Ормини принялся перечислять непреодолимые трудности, встававшие перед этой поездкой.
– Для начала, – сказал д’Ормини, – большой вопрос, как туда добраться: вам придется найти самолет и пилотов…
– Вы можете меня отвезти, – прервал его Грансай, чуть отворачиваясь, словно избегая скверного запаха у князя изо рта, желая этим жестом еще и пробудить в князе острое чувство неполноценности. Продолжил сурово: – Иначе какой толк от того, что вы были десять лет пилотом и дослужились до лейтенанта?
– Я больше не служу. Мой самолет не в моем распоряжении, – ответил д’Ормини.
– А форма все еще при вас? – спросил Грансай.
– Позже разберемся, но я не думаю, что смогу вас отвезти. – При этих словах д’Ормини сел с видимым трудом, словно страдая сильной болью, поодаль, за стол графа.
– Погода хороша, – сказал Грансай, глянув в иллюминатор, и луна озарила его лицо, посеребрив только начавшие седеть волосы.
– Я вдруг увидел, каким вы будете в старости, – сказал д’Ормини, глядя на графа добросердечно. – Изменитесь вы мало, и все – к лучшему.
Грансай не ответил. Он размышлял: «Я позволю тебе повосхищаться мной еще пару мгновений, после чего оскорблю. Ты в правильном умонастроении – исключительно восторженном и преданном. Тебе себя жалко, думаешь, будто скоро помрешь, а я все переживу; ты даже нюни распускаешь. Самое время беспощадно атаковать тебя и тем оживить деятельный дух, растрясти до глубин, распечатать все источники энергии, чтобы все твои ресурсы пали на четвереньки к моим ногам, и ты сам ковром расстелешься под мои желанья». Затем он представил, как д’Ормини превращается в ковер-самолет и везет его на Мальту, и не смог подавить улыбку, хотя тут же придал ей презрительное выражение, прервал долгую тишину и сказал жестко:
– Подлинно отважный дух не станет в предложенных обстоятельствах потакать личным размышленьям, кои сейчас витают у вас в голове. Ваш комплекс самоубийцы истории неинтересен. Говоря сейчас о моей старости, вы думали только о себе. Я уважаю вас, но ваша смерть меня не тронет. Она по крайней мере избавит меня от выслушивания ваших дурно пахнущих секретов. Не знаю, говорил ли вам кто-нибудь: надо следить за зубами.
Д’Ормини встал и вышел.
«Хорошо, – сказал себе Грансай, – ушел плакать обо всем этом Сесиль Гудро, дитя. Но его надо перехватить до того, как он примется за опий».
Его зубы, ослепительно белые, как гардения, блеснули в лунном свете, и он подумал: «Быть может, я далековато зашел, но смягчу письмом». Он уселся за стол и написал на одном дыханье:
Мой дорогой князь, я глубоко сожалею о том, какую дерзость себе позволил. Мало кто может усомниться в отваге Вашего духа и Вашей патриотической преданности, как это сделал я. Это несправедливо, но когда Вы поймете, насколько важно мне оказаться на Мальте, это объяснит мои нервы лучше любых извинений. Жду Вас тотчас. Время не ждет, и потому я взываю исключительно к нашей дружбе.
Эрве де Грансай
Князь Ормини вернулся, холодно поцеловал графа в щеку и вновь уселся. Тот на миг смутился, исподтишка осмотрев д’Ормини и отчетливо увидев по его глазам, что тот не плакал. И все же настроение князя, вопреки его сдержанности, казалось настолько благоприятным, насколько Грансай желал, ибо князь тут же заговорил о Мальте.
– Я вовсе не хочу вас разочаровывать, – сказал он, – однако, чтобы преуспеть, вам придется получить негласное или явное разрешение от пяти стран; все они должны быть и будут уведомлены о вашем отбытии и все они сейчас либо готовятся к войне, либо уже в нее вступили, и ваша миссия ни одной из них не должна показаться нежелательной!
– Более того, – сказал Грансай, упиваясь сложностью ситуации, – моя задача потребует от всех сотрудничества… Знаете, в чем сила политика? В противоположном от ожидаемого всеми: вместо дальнейшего раскола меж теми, кто уже и так его враги, он должен объединять их в некоем подобии союзничества. Два врага, которых вынуждаешь ударить по рукам ради нападения на тебя, повержены сразу: их союз сделает их немощными. Но давайте на сегодня прервемся с рассуждениями о теории действия, – вздохнув, заключил он.
– Я всего лишь слушаю вас и сдаюсь на милость суровых принципов ваших политических действий, – снисходительно произнес д’Ормини.
– Тогда, быть может, станете записывать? Я продиктую вам общую стратегию, которую нужно будет приспособить под разные властные структуры, а потом мы подумаем о людях, которые лучше всего смогут донести мои цели до них, официально или конфиденциально.
Д’Ормини развернул список, который крутил в руках.
– Я все здесь отмечу, – сказал он. – Вот, в случае с британцами вам придется иметь дело с Министерством экономической войны.
– Вы же знаете, каким про-британцем я становлюсь, и только британцам об этом известно.
– Это само собой, – ответил д’Ормини, а когда Грансай поглядел на него с сомнением, добавил: – Вы же знаете: я совершенно одного с вами мнения по их поводу.