- Товарищ лейтенант! Хоронитесь! Что ж вы все на виду?
Бережитесь!
"Бережитесь"... Я берегусь. Но, вероятно, делаю это умело, незаметно, без суеты, научился не выдавать страха, по мне ничего не определишь. Владеть собой - это и есть смелость, Миша. Мишель, Михай! А так я берегусь, неохота погибать, когда японская капитуляция и наша победа - в повестке дня.
Кричу и я:
- Драчев, не высовывайся!
Он действительно, крича мне, по-глупому выставляет башку.
Она хоть и дурья, да ведь одна. Драчев отвечает, как и положено:
- Слушаюсь!
И больше не высовывается.
Промокшая, клейкая почва, и на дне окопов - жижица, солдаты извозюкались, ругаются. Но ежели рядышком плюхнется снаряд, то ты и сам плюхаешься, не разбирая, где грязь, где нет.
Грохали орудия, словно бы дребезжал сырой, отяжеленный воздух, шмякались куски земли, темные дымы сносились ветром вдоль цепи холмов, на гнилые, смрадные болота. Дождь присмирел, утих, но небо нависало низкое, готовое вновь пролиться потоками. Я тщетно силился разобрать что-либо в бинокль. Дымы, дымы, за ними - холм за холмом, трава, кустарник, рощица. Не видно, но догадываюсь: холмы опоясаны траншеями и ходами сообщения, дзотами и, возможно, дотами. Если что, если сойдемся, наша задача - прежде всего беречь танки, не дать смертникам приблизиться к ним.
Батальон расположили впереди танков и артиллерии уступом назад: две роты развернуты по фронту, а моя - за ними, в резерве коморпга. Слабое, но утешение: в бой первую роту введут не сразу, а по мере необходимости, хоть маленькая, да оттяжка. Как сложится этот бой, пойдут ли японцы в атаку и когда, какими силами, и будут ли новые бои, и как они сложатся? Или же настанут наконец капитуляция и мир? Сколько ж можно убивать и калечить? Перестаньте стрелять! Но японцы не вняли моему призыву...
В нашем тылу изредка и гулко хлопали пушечные выстрелы, урчали танки и самоходки. Снарядов у них в обрез, а все одно как-то уверенней себя держишь: техника за спиной! Она поддержит, но и ты поддержи ее.
Миша Драчев вырыл мне, собственно, не окоп "лежа", а нечто вроде ровика, где я и стоял, полусогнувшись. Связисты успели - молодцы, черти с катушкой на груди! - протянуть провод, и теперь есть связь с комбатом и комбригом, могу получать указания, а точнее, приказания. Могу и сам докладывать и просить. Покамест телефон молчит. Не перебит ли провод? При подобном артобстреле не исключено.
Я сжимал бинокль, вглядывался в холмы, слушал, как рвутся снаряды, хлопают орудийные выстрелы, гудят моторы, и гнетущее ожидание боя, предчувствие потерь зазнобили меня. А может, все и прозаичней: сапоги промокли, портянки сырые, одежда тоже вся промокла, холодно. Очень холодно. Зазуммерил телефон - даже удивительно, что в грохоте я уловил комариный писк зуммера. Приложил трубку к уху. Рваный голос комбата:
- Глушков, как дела? Потери есть?
- К счастью, покуда нет, товарищ капитан!
- Добро! Стереги атаку пехоты. Если прижмет, бросим твою роту на угрожаемый участок.
- Слушаюсь!
- Ну, бывай... Держись!
И тут комвзвода-3, один из старших сержантов, усачей-близнецов, докладывает:
- Товарищ лейтенант, рядового Погосяыа контузило.
- Погосяна? Сильно?
- Да не так уж чтобы... Заикается шибко, говорить ему трудно... А в общем-то, в строю!
Ладно, что в строю. С контузией как-нибудь обойдется. Конечно, это вещь коварная, через сколько-то лет может аукнуться Старший сержант-усач ухмыляется:
Не переживайте, товарищ лейтенант, за Погосяна! Со временем разговорится, хотя он в принципе неразговорчивый мужчина...
Это так. Геворк Погосян из молчунов, подчас слова лишнего клещами не вытащишь. Контузия не ранение, тем паче контузия нетяжелая, будем считать: удачно отделался. По крайней мере жив.
А переживать мне, между прочим, еще пришлось. Но не из-за Погосяна.
29
После артиллерийской подготовки, когда японцы интенсивно, но бесприцельно обработали наши позиции, они пошли в атаку.
В бинокль увиделось: со склонов холмов сбегают цепь за цепью фигурки. Вражеские пушки прекратили стрельбу, зато "гочкисы" усилили огонь, будто их стало больше. Они били и с неподвижных точек на вершинах, и из атакующих цепей. Пехотинцы стреляли на ходу из карабинов, доносило не такое уж далекое:
"Банзай!" Ну, банзай так банзай, подходите ближе - мы вас угостим своим "ура", посмотрим, кто кого. До первой роты дело еще не дошло, а к позициям двух других рот японцы приближаются.
Наши сорокапятки и выдвинувшиеся самоходки бьют по пехоте и по пулеметным точкам на холмах.
Японцы ближе, ближе, хотя снаряды и очереди "максимов" их здорово выкашивают. Японцы, а кажется: немцы. Почему? Может, потому, что за четыре года столько было отбито немецких атак? Теперь враг другой - японцы, самураи. В бинокль уже разглядываешь кепи с кургузыми козырьками, мундирчики и штаны хаки, обмотки, прорезиненные тапочки и желтые сапоги, карабины наперевес, разверстые в крике рты. Бегут, спотыкаются, падают, встают (кое-кто и не встает), снова бегут. Стреляют истошно кричат. Пугают? Да разве этим нас всерьез испугаешь?
А чем? Да ничем не испугаешь: если надо стоять - выстоим, надо вперед встанем и пойдем вперед. Зажми все страхи - и конец.
Правильно! Только жаль проливать кровь, когда все, в сущности, решено. Или капитуляция - пустой звук? Или к их словесным декларациям нужно присовокупить наши новые удары по Квантунской армии? Может быть.
Дадут ли японцам приблизиться к нашим позициям вплотную, будет ли рукопашная? У японских карабинов примкнуты ножевые штыки - для штыкового боя. У нас винтовок мало, в основном автоматы, сгодятся еще как и для ближнего боя: самурая можно к себе не подпустить, прошив очередью. Начинает ныть под ложечкой: куда повернет бой, введут ли мою роту? Не хотелось бы этого, но если надо, так надо. Если не миновать, тогда скорей бы уж. Где-то - интуиция подсказывает, вне моей роты - пронзительно кричит раненый:
- А-а-а-а...
Его крик долго - или так кажется - колотится меж буграми, видимо, не сразу оказали помощь. Потом крик угас. А тот, чужой крик "банзай" нарастал, близясь. Скребет по сердцу, царапает:
"аи... аи..."
Под ложечкой ноет, но и ладони начинают чесаться. Сжать бы сейчас рукоятки "максима" и чесануть веерной очередью по японской цепи. Самому! Не положено самому. На это есть стапкачи.
а в твоей роте ручные пулеметчики. Ты ротный командир, ты командуй. Каждому свое. Но рядовой солдат во мне, видимо, живет неистребимо.
А что было дальше? А дальше было: японцы достигли наших позиций, завязалась рукопашная, вторая рота дрогнула, отошла, комбат приказал мне ударить японцам во фланг, восстановить положение, я ударил, восстановил, в общем - японцы отступили, а батальон и вышедшие из укрытия танки преследовали противника, загнали его в болота.
И здесь, у кромки болот, пуля сгубила Егоршу Свиридова.
У меня на глазах: ои как будто оступился, стал заваливаться и упал навзничь. Я подбежал: белокурая голова в крови, в крови и лицо - пуля вошла в переносицу. Снайпер. Наповал. Убил, наверное, перед собственной смертью. Успел убить.
В других ротах тоже были убитые, и выросла братская могила.
Все отработано: фанерная пирамида с фамилиями захороненных, жестяная звезда, жиденький залп над могилой - и прощайте, нам надо спешить. А я не мог поспешать, я стоял в изголовье и думал о Егорше Свиридове: еще один из фронтовиков-западников сложил голову на Востоке. Егорша, славный хлопец, который так любил петь танго, подыгрывая себе на аккордеоне. А Филипп Головастиков так любил его слушать. Ни того, ни другого уже нет в живых. Как листья с дерева, обрывает война людские жизни.
Медленно, по одному, от боя к бою редеет моя рота. И все-таки она выживет, всех не убьешь.
У могилы я не заплакал. А когда доложили: есть трофейный аккордеон, кому передать, - в глазах защипало. Егору бы Свиридову передать, да где он, Егор? В китайскую землю зарыт. И я сказал:
- Отдайте кому-нибудь...
- Да никто в нашей роте ие умеет добре играть!
- Отдайте во вторую роту, в третью. Куда-нибудь...
Старшина Колбаковскпй сказал:
- Товарищ лейтенант! Дозвольте мне в собственность взять.
Моя "Поема" скончалась под колесами, так возмещу убыток...
- Возьмите, Кондрат Петрович. Только прошу: не надо пока на ней никому играть.
- Будет сполнено, товарищ лейтенант!
А глаза здорово щипало. Парадокс войны: мы стали суровее, но и чувствительнее. Пахпет горько, тревожпо разрытой землей, полынью, чебрецом или чем-то иным. И я почти физически ощущаю, как во мне ожили, задвигались, забегали слова. В голове, в сердце, что ли? И я уже шепчу про себя:
Вот живешь - хорошо или плохо,
И вдруг гибельный чей-то конец...
Пусть от горя душа как оглохла,
Но ты чувствуешь: пахнет чебрец.
С недоумением, с испугом понял: опять сочинил стишки. Не отстает от меня, не отвязывается сочинительство. В такие-то минуты! А может, именно такие-то минуты и рождают поэзию?
Какую поэзию? Рифмоплетство - и больше ничего! Что за наказание в конце-то концов! До сочинения ли стихов командиру стрелковой роты лейтенанту Глушкову? Но, похоже, лейтенант Глушков их вроде бы и не сочиняет, они вроде бы сами рождаются. А ну их к бисовой матери! Хотя вообще-то надо бы стишата не забыть. На всякий случай записать. Показать бы кому, посоветоваться. Кому же, как не Феде Трушину? Боязно. Засмеет...
А Егорша Свиридов исполнял свое новое - и последнее, предсмертное танго без музыкального сопровождения. Как там было?
"Подари мне забвенье, подари мне любовь..." И чем это хуже моих стишков? А я морщился... Ах, Егор, Егор, зачем ты погиб...
Сочинить бы стихотворение про тебя, про Филиппа Головастикова...
А жизнь, конечно, продолжалась. Продолжалась война. Мы продолжали продвигаться на юг. В небе солнышко, но реки вздутые, и с ними беда: мосты взорваны или снесены, а там, где разрушены дамбы, поля залиты водой, туда и не суйся, засядешь: пехота - по шею, танки - по башню. Дышится тяжело: испарения, воздух волглый. Зеркальным блеском слепит разлившаяся вода:
под ней, невидимые, рис и просо, а торчат там и сям головы подсолнухов и кукурузные початки, стебли тоже под водой. Все это - по обе стороны насыпи, она ведет прямо куда нам нужно, но вдруг обрывается провалом: дамба взорвана. Ситуация: пути назад нет и вперед не можем двигаться. Выход один: ремонтировать дамбу, чтоб ей ни дна ни покрышки!
Опять выручают местные жители. Из сумерек появляются мужчины, женщины, старики, дети. Невероятный гвалт, восклицания: "Шанго! Хао! [Хорошо (кит.)]". Хорошо, что нас так встречают, плохо - что дамба взорвана. Китайцы растолковывают нам отчасти словами, но больше жестами: они помогут. Помогут? Вот это хао!
Китайцы разбежались и вернулись из деревни с тачками, лопатами, корзинами на коромыслах, некоторые прихватили с собой арбузы, дыни, огурцы, помидоры и теперь совали всю эту вкуснятину нам. Сами нищие, полуголодные, а попробуй откажись. Ну, спасибо! Шапго! Хао! Пока командир саперной роты расставлял людей, мы расправились с арбузами и дынями.
Вместе с саперами и выделенными от стрелковых рот взводами китайцы принялись таскать камни, гравий и землю, гатить насыпь. Вытянувшись в цепочку, перебрасывали камни из рук в руки; гравий возили на тачках, землю носили в корзинах, подвешенных на веревках и коромыслах. И все бегом, бегом. Вздымая желтые брызги, в воду плюхались большие и малые камни. И кругом шутки, смех. Веселый труд, пусть пот заливает глаза, поясница ноет, колени дрожат. Э, как работается, когда знаешь, ради чего!
Дамбу залатали, и машины осторожненько пошли по опасному месту. Нет, все в порядке, латка выдержала и дополнительные нагрузки: танки были облеплены китайцами, которых мы довезли до деревни. Признаться, я тревожился: как бы не раздавить кого в этаком столпотворении. Микола Симопенко, распрощавшись с пассажирами, сказал:
- Товарищ лейтенант! Симпатяги эти китайцы. Трудолюбивые, як те муравьи... Дай свободу такому народу - он горы своротит!
- Да, Микола, да, - сказал я. - Главная забота - чтоб к власти пришел именно парод, а не те, кто привык сидеть у него на шее и помыкать, как вздумается...
- Дюже правильно рассуждаете, товарищ лейтенант!
- Стараюсь, парторг, стараюсь...
Мотор взревел, заглушая наш разговор и плеск речной волны. Мы буравили тьму и, казалось, не ехали по узкой дамбе, а плыли по реке: окрест вода, вода. Деревня осталась в стороне, фанза к фанзе, без огонька, с надрывным собачьим воем. Будто растворилась в темноте.
Вскоре дамба кончилась, мы свернули на щебенку и наткнулись еще на одну деревню. Она лежала у подножия холма, затаившись за земляным валом, даже собаки не брехали. Федя Трушин сказал:
- Как вымерла! Что это значит?
- Может быть, жители ушли в горы пересидеть тревожную пору? Так ведь бывало...
Да, такое нам встречалось: крестьяне, опасаясь жестокости отступающих японцев и местных хунхузов, забирали с собой семьи и пожитки и прятались в горах до подхода советских войск. По тут что-то иное. Земляной забор в нескольких местах порушен, есть полусгоревшие фанзы, а вон и трупы: седой китаец, соломенная шляпа откинута за голую спину и вся в крови, рядом ребенок с размозженной головой. Я сказал замполиту:
- Слушай, Федор, в деревне случилась какая-то трагедия...
- Разберемся. Остановимся на ночлег, разберемся...
Мы разбили бивак километрах в двух от деревни, на холме повыше, посуше. Выставили охранение. Поужинали. Солдаты улеглись спать, а мы - Трушин, уполномоченный Смерша, я и отделение из взвода Славы Черкасова отправились в безымянную деревеньку, каких в Маньчжурии тысячи. Было тепло, сыро, ветрено: ветры тут муссонные, дуют полгода с берега, полгода с Желтого моря - на Ляодунский полуостров и далее через всю Маньчжурию до Главного Хинганского хребта, он-то и не дает этим влажным и теплым ветрам дойти до Внешней Монголии, до Забайкалья. Под подошвами у нас чавкала напитавшаяся водой земля, по плащ-палаткам стегали кустарниковые ветки, стегалиподстегивали: шире, мол, шаг. Мы убыстряли движение, ноги скользили, разъезжались. Молчали, лишь затрудненное дыхание.
У меня ныло сердце в предчувствии: что-то ужасное стряслось с этой безымянной деревней.
Так оно и оказалось. Мы зашли в первую с краю фанзу и замерли: на кане, на полу валялись мертвые тела. Мужчина лежал на боку, подвернув руку, глаза выколоты, нос отрезан, женщина распластана, как распята, оголенные ноги разведены, груди отрезаны, старик, старуха и дети вповалку, и под всеми кровавые лужи, и у всех ножевые раны. От пресного запаха крови у меня закружилась голова, я вышел во двор и увидел в бурьяне убитую собаку. Убивали и людей и собак, все живое убивали.
В фанзе я наступал на кровавые лужи, вероятно, сапоги испачкал. Нарвал пучок травы, обтер. Показалось: теперь руки пспачкал, вытер их о траву.
Мы переходили из фанзы в фанзу, и всюду трупы, трупы, следы ужасающей жестокости и насилия. Выродки убивали и насиловали хладнокровно, деловито, грабили, если здесь было что грабить. После убийства, видимо, поджигали фанзы - задымленные, подкопченные, но дождь не позволил пламени разгореться, фанзы не сгорели. Японцы, хунхузы? И те и другие на это способны.
У пленных самураев находили фотокарточки - запечатлено, что вытворяли над китайцами: стреляют в затылок крестьянам, растлевают девочек, ребенка насаживают на штык, режут, отрубают головы, руки, ноги. Совсем как гитлеровцы, которые тоже обожали фотографировать свои зверства. На память. Как сувенир. Люди хуже зверей. На мне нет чужой невинной крови, но, может быть, приди наши части сюда пораньше, не было бы трагедии в этой безвестной деревушке? Вот чем иногда оборачивается прозаическое, канцелярское: темпы продвижения.
В предпоследней фанзе мы отыскали единственного уцелевшего - старик, избитый, изрезанный, в какой-то овечьей ли, собачьей ли шкуре, который и рассказал нам: деревня стала жертвой одновременного нападения солнечных людей (так японцы требовали себя называть) и хунхузов, они не мешали друг другу, делали общее кровавое дело. Совершив расправу, японцы ушли на юг, а хунхузы - в горы. Старик был как святые мощи, полуслеп и полуглух. Его перевязали, накормили. Замполит и смершевец наспех составили акт о злодеянии. Мы все подписали его, уверенные: когда-нибудь состоится международный суд над военными преступниками, тогда и наша бумажка сгодится.
Уходили уже во тьме-тьмущей, посвечивая фонариками. Солдаты подавленно перебрасывались фразами;
- Нагляделся я: от душегубцы!
- Самураи не лучше фашистов...
- А хунхузы? Разбойники, свои режут своих!
- Что японцы, что энти... хунхузы стоят друг дружки!
- Захоронить бы погибших, да, может, еще расследование какое будет. Прокуратура...
- С нами Смерш был, чего еще надо?
- Подумать только: целую деревню нужно похоронить, один старикан и остался...
А утром, пройдя десяток-другой километров на юго-восток, мы наткнулись на следы боя: трупы японцев и маньчжуров в военной форме, разбитые "гочкисы", "арисаки", увязшая в грязи пушка, россыпь покрытых прозеленью патронов. Решили, что кто-то до нас - кравченковцы либо стрелковая дивизия - потрепал противника. Но было другое.
Из-под камней, из глубокой, волчьей ямы выполз моложавый черноусый маньчжур: работал локтями, ноги волочились, перебитые, весь в кровище, стонет. Нам кое-как объяснил: укрывался тут, после боя, солдаты-маньчжуры хотели арестовать японских инструкторов и сдаться в плен, по те опередили их, открыли пулеметный огонь.
- Еще раненые есть? - спросил комбриг.
- Есть. Лежат в укрытиях...
Комбриг приказал поискать раненых, всех перевязать и отправить в ближайший поселок в сопровождении нашего санинструктора. Раненые маньчжуры истекали кровью, и я с опаской подумал, что до поселка они могут и не доехать. Было повсеместно: