Как бы гляжу на себя сбоку: и лейтенант Глушков утратил стройность, сутулится, ступает отяжелеыно, гребя песок носками.
Гимнастерка под мышками и на спине пропотела, из-под пилотки (фуражечку с лакированным козыречком упрятал до поры до времени в "сидор") стекают капли пота. Сердце бухает, коленки расслабленно дрожат, присесть либо прилечь влечет неодолимо.
Одолимо, разумеется, однако и усталость давит, гнет к земле. Невольная думка: "Привальчик бы!" Командир полка проявил чуткость к моим и нашим мыслям, и по колоннам прокатилось:
- Прива-ал! Прива-ал!
Желанная команда! Все поплюхались мешками, прямо у дороги. Разговоров не слыхать, мало кто курит. Лежать - блаженство. Земля прохладная и подрагивает от танковой поступи. Лязг, рокот и гул. Но сквозь них пробивается свист ветра - будто тарбаганпй свист; мы этих зверьков видели днем: любопытничая, стоят у норок, как столбики, и чуть что - прячутся мгновенно.
Днем увидим тарбаганов, и днем будет пекло. Сколько еще минут привала, вот-вот скомандуют вставать и строиться? Оттянуть бы эту команду! Таким чередованием часов изнурительной ходьбы и минут блаженного отдыха и будут ближайшие несколько суток.
Чую: дадутся нам эти сутки...
- Вста-ать! Стройся!
Команда перекатами идет от головы полковой колонны, доходит до меня - я кричу: "Первая рота, становись!" - своим подчиненным кричат командиры взводов и отделений, затем команда катится дальше, в другие батальоны и роты, до хвоста колонны. В этот момент, когда командиры батальонов, рот, взводов, отделений дважды, а то и трижды подают одну и ту же команду, в подразделениях гвалт, как на персидском базаре. Но встали, построились, и гвалт исчез, будто вода в песке. Вода и песок! Ее здесь скудно, его изобильно. Ее нам будет не хватать, его - сверх нормы...
Колонна вытягивается, колышется, ползет - все быстрей, входя в темп. Сумрак рвется, истаивает. Желтеет край неба. Луна и звезды гаснут. Сперва кажется: вечер. Но небо желтеет сильней, свет становится ярче, хотя само солнце еще скрыто грядой сопок на востоке. И вот уже вовсю светло, и я уже вижу, оборотившись:
лица у моих солдатиков осунувшиеся, серые, землистые. Как и у меня, очевидно. Марш и бессонная ночь не красят.
Рассветная монгольская степь! Усталые и непреклонные шагают по ней сотни колонн, десятки тысяч людей. И я на миг представляю себе, как вся эта лавина, эта мощь перельется через маньчжурскую границу. Девятый вал!
Ноги топают по спекшейся, затвердевшей или же рассыпчатой песочек-земле, и взбитая ими пыль, невидимая ночью, висит в воздухе, поскрипывает на зубах, пудрит лицо, руки, одежду.
Больше всего меня беспокоит, что пыль покрывает оружие: от нее не укроешься, не попортила бы автоматы, винтовки, пулеметы. Без оружия мы никто. Песчаная пыль, вероятно, опасна и для танковых и автомобильных двигателей, и для пушек, и для минометов. А для наших легких песчаная пыль что - горный кислород, кисловодский либо крымский? Причем уточню: танки и автомашины вздымают пылищу еще похлестче, чем матушка-пехота.
И обгоняет с буксованием, с воем и ревом эта чудо-техника, а матушка-пехота, она же царица полей, долго потом отчихивается, вдохнувши отработанных газов вперемешку с едучей пылищей.
Прошли мимо шахтного колодца со свежим срубом, у которого выставлена внушительная комендантская охрана, облизнулись:
вода в колодце выкачана, наберется только четыре часа спустя, а была бы - все одно ни капли нам не выдали б. По маршруту водой нас будут заправлять из следующего колодца. Если не собьемся с маршрута, не примемся плутать в монгольской степи.
Без ориентиров и, в сущности, без дорог - это немудрено. Дрова наши кухни везут с собой, иначе не на чем сготовить еду: ни палочки, ни щепочки; да и воду кухни везут с собой, иначе и чаю не вскипятишь.
Был марш осенью сорок третьего, за Смоленском: сплошные дожди, тягучие, холодные, поля и леса мокли, озера и реки рябились от дождинок, как от осколков, все хлюпало, чавкало, пропитывалось влагой. А вода нам не нужна была, да и дровишек хватало. Вообще же озер, рек и прудов на Смоленщине, в Белоруссип, Литве, Польше ого-го сколько! И деревьев - мильопы: береза, осина, сосна, ель, дуб, ольха. И дороги там были, хоть и не столь шикарные, как в Восточной Пруссии.
Остановились на отдых, который включал в себя завтрак, сои и туалет на все про все четыре часа. А там снова шагай. Какое ж это наслаждение упасть наземь и не шевелиться. Но шевелиться пришлось: повара подвезли завтрак. Забренчали котелки, к нолевой кухне подстраивалась очередь, среди передовиков - мой ординарец Драчев, жестикулирует, что-то объясняет не слушающим его поварам, в руке по котелку - трофейные, с крышечкой, вот когда эти крышечки пригодились; и отечественные, круглые и открытые, песок сыпал беспрепятственно, и солдаты прикрывали пшенную кашу пилоткой, газетой, полевой сумкой, а то и просто ладонью.
За пшенной кашей - чаепитие. Надувались почти досыта, койкто - из ветеранов, из мпогемудрых - пополнил и фляги. Я предпочел бы сперва испить чаю, а затем уж за пшенку - не лезла посуху, вынужден был отхлебнуть из фляжки, промочить глотку.
Ел, и наваливалась сонливость: в зевке хряскал челюстями, глаза слезились, слипались, я их тер, чтобы не задремать ненароком.
Да и жара размаривала, набиравшая ярую, бесшабашную дурь.
А от ее дури и сам сдуреешь.
Не столь давно я дурел и от водки, и от молодости, и от сознания, что уцелел в четырехлетней войне, - теперь только от жары.
Взрослеть начал? Пора бы. Двадцатичетырехлетппй обалдуй, или, как говаривал старшина Колбаковский, ветродуй. Ветродуй не ветродуй, но пора мужать. Духовно, нравственно. В гражданке это потребно не меньше, чем в армии. А может, и больше. Потому что гражданская, мирная жизнь видится мне сложнее, запутаннее военной, фронтовой. Откуда взял? Ниоткуда, с потолка. Так мне кажется. И, пожалуй, не столько мужай, сколько трезвей, обязательно научись трезво смотреть на жизнь. Этой-то трезвости взгляда тебе и не хватает. А не скучно будет жить? Не знаю. Мне ц нынешнему не всегда весело. С октября тридцать девятого я в воинском строю. За эти пять с лишним лет окончил бы институт, не будь призыва в армию и войны. Стал бы инженером, и не самым плохим. Для образования, так сказать, для культуркп годы упущены. Что читал, что слышал? Чем занимался? Войной. И любовь была уже после войны. К некой немке по имени Эрна...
Солдаты еще чаевничали, а я с санинструктором - вислоусым и вислоухим, добродушным и тщедушным, каким-то скособоченным дядькой, будто санитарная сумка перекосила его, перевесив в свою сторону, - обошел роту. Санинструктор и я осматривали натруженные солдатские ноги, неразувшпхся заставляли разуться. Но утверждаю, что запашок был излишне приятен, однако прятать нос в батистовый платочек, обрызганный духами "Москва", у меня не было возможности. Потертостей, к счастью, не обнаружилось, исключая два случая, незначительных, - с Нестеровым и Погосяном. Нестеров меня не удивил: юнец, службы понастоящему не нюхал. Но Погосян! Вояка, фронтовик, а портянки замотал кое-как, небрежно. Тем более я уже ему выговаривал...
Пожурив солдат, показал им, как правильно обматывать портянкой ступню. Геворк самолюбиво пыхтел, по кивал. Вадик Нестеров кивал еще благодарней. Лучше бы обращались с портянками как положено. Пустяк, а охромеешь - и выйдешь из строя. Наберется таких, и рота снизит боеспособность. Мы со скособоченным санинструктором переходили от бойца к бойцу, и те, которых миновали, тут же укладывались и заводили храпака. Я сказал санинструктору:
- Отдыхай, свободен.
Он потеребил ремешок сумки с красным крестом, произнес, смущаясь, приглушенно:
- Товарищ командир роты, дозвольте вас осмотреть.
- Что? - изумился я. - Зачем?
- Требовается, товарищ командир роты. На вшивость я вас николп не осматривал, а ножки дозвольте...
Мне стало смешно - и от этих "ножек" (сорок третий размер), и оттого, что санинструктор решил проявить ко мне не то внимательность, не то требовательность. Ответил:
- По-уставному меня надлежит называть товарищ лейтенант, по воинскому званию, а не по должности... Ну, а в принципе ты прав. Осматривай! С условием: и я твои ножки осмотрю.
- Слушаюсь, товарищ лейтенант!
И оба - я смеясь, он улыбаясь - скинули обувку, обнажив для придирчивого осмотра свои нижние конечности. Они оказались у нас в порядке, нижние конечности.
Я еще не улегся, когда увидел: ко мне направляется Трушин.
Обрадовался этому так, будто сто лет не общался с ним. Трушин подошел, содрал с роскошного чуба пилотку, выбил ее о колено, вновь водрузил.
- Законный ротный, примешь под свое крыло? Посплю в твоей роте.
- Милости просим, - сказал я и не успел ничего добавить, как спавший вроде бы мертвецким сном Миша Драчев вскочил, уступая место возле меня.
- А ты куда? - спросил Трушин.
- Найдем, товарищ гвардии старший лейтенант. Ординарцу завсегда почет и уважение, - осклабился Драчев.
- Законный ротный, примешь под свое крыло? Посплю в твоей роте.
- Милости просим, - сказал я и не успел ничего добавить, как спавший вроде бы мертвецким сном Миша Драчев вскочил, уступая место возле меня.
- А ты куда? - спросил Трушин.
- Найдем, товарищ гвардии старший лейтенант. Ординарцу завсегда почет и уважение, - осклабился Драчев.
- Ну, валяй, - сказал Трушин. - Раз тебе везде почет. Мне бы такую должность...
Закурили. Дымок лениво струился в горячем воздухе, во рту горчило. Курить предпочтительней по холодку! Да где ж его взять, тот холодок? Трушин закинул левую руку под затылок, проговорил задумчиво:
- Кабы знал ты, Петро, кабы ведал: до чего ж не тянет на эту новую войну!
Я аж на локтях привстал: выдает замполит, ортодокс! Ну, со мной он подчас откровенничает, все ж таки давние друзья-приятели. Я сказал:
- И меня не тянет. Но воевать-то надо!
- Надо! - с нажимом сказал Трушин. - И бойцы это понимают, и все мы. Война неизбежна. Неизбежны и потери. О них-то и думаю...
"И я думал", - хотелось признаться, однако не признался.
- Ты, Петро, взвесь: прорывать долговременную оборону по пустой звук. Квантупская армия - противник не картонный.
Поляжет кое-кто из нас. Историческая правда за пами; война эта справедлива, а жертвы наши никогда не приму за справедливость.
Не смирюсь с ними! Конечно, смерть от жизни неотделима. Но должно быть естественно: пожил свое - ложись помирай. А когда насильно лишают жизни, да еще в молодом возрасте, где ж здесь справедливость? Но и заживаться... Был у меня дед, по отцу. До восьмидесяти доскрипел - полуглухой, полуслепой, из ума выжил, песет околесицу, под себя опорожняется... Что за жизнь? Но сердце, легкие, желудок - как у молодого, близкой смерти не предвидится. И живет так, себе и близким в тягость...
Как-то, в минуту просветления, говорит своей бабке: "Анюта, заведи меня в сарай, тюкни поленом по затылку, тебя и себя освобожу" - и плачет. И она, понятно, заливается... Вывод: вовремя отдать концы - тоже надо уметь...
Я подивился повороту в мыслях Трушина и тоже не ударил в грязь лицом:
- Вообще проблема жизни и смерти, проблема вечного обновления исключительно интересна с философской точки зрения.
Ведь живое существо, появляясь на свет, уже песет в себе зародыш грядущей смерти: рождается, чтобы умереть! Но вечно зелено древо жизни. Материя бессмертна. Как соотнести жизнь и смерть? Как оцепить их взаимосвязь и взаимовлияние? А как ты оцениваешь, Федор?
- По-марксистски...
- А конкретнее?
И тут вместо слов изо рта Трушина вылетел тихий, однако внятный храп. "Умаялся. Спи, марксист. Все мы марксисты", - сказал я мысленно Федору и свернулся калачиком. Уснул сразу и сразу увидел множество лиц, знакомых и незнакомых, одни из них не пропадали из поля зрения, другие заменялись новыми.
И, не пробуждаясь, в беспокойном, неглубоком сие, я все пытался определить, кто же из них живой, кто мертвый.
5
МАЛИНОВСКИЙ
Он опустился на диван-кровать, и купе огласилось жалобным пружинным пением. Подумал: грузнеет. Эдак догонит Федора Ивановича Толбухина, бывшего соседа по фронтам: маршал Толбухин командовал Третьим Украинским, он - Вторым. Где ты, Второй? В прошлом. Да, но полпота у Федора Ивановича рыхлая, болезненная, а у него - здоровая, крепкая. Жесткая полнота?
В этом они и характерами разнятся: Толбухин мягок, он жёсток.
Профессиональный военный, армейская косточка. Следует также учесть: жесткость - это не жестокость, это на пользу делу. За которое каждый из них отвечает...
В чем они схожи с Федором Ивановичем Толбухиным - оба некогда подвизались в штабах, и с тех пор штабная закваска давала о себе знать: разработку фронтовых операций в немалой степени брали на себя, большинство документов писали собственноручно, у других командующих этим занимались начальники штабов. Да. в чем-то схожи, в чем-то различны; да и с другими маршалами он, естественно, в чем-то схож и в чем-то от них отличен.
Поняв, что невольно, будто беспричинно сравнивает себя с другими, Родион Яковлевич с неудовольствием покрутил головой, провел рукой по жестким, зачесанным назад волосам, поглядел в зеркальце над диваном: нет, он еще не стар. Еще повоюет, еще покажет, на что способен Маршал Советского Союза Малиновский.
Малиновский был в купе один. У него выпадали минуты, когда остро хотелось побыть без людей, минуты, которые сменялись затем столь же острым желанием видеть перед собой собеседника. Да, он один, но ощущение - будто все его многотысячные войска, которыми совсем недавно командовал, и новые его многотысячные войска, которыми будет вскоре командовать, находятся где-то за вагонной стеной, рядом с ним катят по рельсам. Это ощущение, по сути, не было странным: Управление Второго Украинского, Шестая гвардейская танковая армия генерал-полковника Кравченко и Пятьдесят третья армия генерал-полковника Манагарова перебрасываются эшелонами из Чехословакии на Дальний Восток, в Забайкалье, туда же пролегла и его путь-дорожка, маршала Малиновского.
Он иногда так себя называл - маршал Малиновский, потому что был горд и честолюбив, и в этом не было ничего худого, считал: кадровый служака не может не быть честолюбив. Другой разговор, что у военного человека, да еще такого масштаба, честолюбие должно подкрепляться умением воевать, в противном случае - перекос. Он победно командовал Вторым Украинским, победно будет командовать и Забайкальским фронтом. Уверен в этом.
А если подобной уверенности в успехе нет, тогда и не садись на фронт! На армию не садись, "а корпус, дивизию, полк - никуда не садись: дело завалишь, людей погубишь, война не приемлет колеблющихся, сомневающихся, не уверенных в себе. Убежденность в своих решениях, властность, воля, ну и, конечно, полководческий талант - слагаемые победы. Победы войск, которыми командуешь.
Вагон покачивало, но покачивание это не убаюкивало Родиона Яковлевича, наоборот, как-то взбадривало, взвинчивало даже.
Дребезжала ложка в стакане с серебряным подстаканником - ординарец возил их уже давненько, и Родион Яковлевич привык к ним, - дребезжание тоже взвинчивало, но по-своему, раздражающе. Пухлыми и оттого казавшимися коротковатыми пальцами он вынул ложку из стакана, положил на столик, на кремовую накрахмаленную скатерку. Кремовой была и шелковая штора на окне. Он отвел ее пошире, и словно раздвинулись поля, горы, леса, деревушки ближнего плана, и открылись в глубине, в перспективе, те же чешские пейзажи, тронутые, однако, легкой дымкой, с которых и война не смогла стереть печати общей ухоженности, обжитости, уютности. Возможно, в какой-то степени это впечатление усиливалось беззаботной зеленью трав и листьев, голубизной неба, сверкающим солнечным светом, - стояли серединные июньские денечки.
Малиновский, сощурив и без того узкие глаза, глядел в окно, думал, что этой доброй, ухоженной земле принесли освобождение его армии. А вскоре его армии будут освобождать иные, весьма отдаленные отсюда пределы - вот как бросает воинская судьба.
Предстоит война с Японией. Германия повержена, немецкий фашизм раздавлен. Тот самый фашизм, с которым он еще до Великой Отечественной столкнулся. Будто недавно был тридцать шестой год, гражданская война в Испании, военный советник республиканского правительства полковник Малино. Тогда республиканцы сражались не только против мятежного генерала Франко, но и против германских и итальянских дивизий - против фашизма.
Ы Малиновский вместе с другими советскими военными советниками всеми силами помогал республиканской Испании в этой борьбе. Как и тысячи интернационалистов из разных стран: России, Америки, Франции, Италии, Германии... Так вот: фашисты Гитлера и Муссолини душили республиканскую Испанию, немецкие и итальянские коммунисты спасали ее. Это была, пожалуй, первая схватка с международным фашизмом, схватка, предвещавшая большую войну. И она состоялась, большая война. Но в тридцать шестом верилось: республика победит. А победил Франко...
В сложнейшем переплетении сил, в политическом хаосе повалился Малиновский, как и другие советские военные советники.
Солдаты, они стали и политиками. И еще одно обстоятельство:
помогая республике, они прошли на полях сражений под Мадридом, Гвадалахарой и Уэской неплохую школу. Да, в Испании он, Малиновский, имел псевдоним - Малино, Мерецков - Петрович, Воронов - Вольтер, Батов - Фриц, Родимцев - Павлпто и так далее. В Отечественную они стали маршалами да генералами.
Правда, часть испанцев, вернувшись в Союз, попала под волну арестов. Позже пала Испанская республика. Первую схватку фашизм выиграл...
Много воды и не меньше крови утекло с тех пор. Он, полковник, стал маршалом и направляется на новую, тоже, вероятно, немалую войну. Родион Яковлевич опять подумал о своих будущих войсках, что перебрасываются из Чехословакии и севернее - из-под Кенигсберга, через Польшу и Белоруссию. И вдруг представил себе внутренность эшелонных теплушек: двухъярусные пары с набросанным сеном, топорно сколоченный столик с котелками, зашарканный пол, обтертый спинами стояк с "летучей мышью"; словно уловил дрогнувшими ноздрями по углам теплушки крутой солдатский запашок. Что ж, некогда езживал он и сам к телячьих вагонах: солдатская доля.