Зримые голоса - Оливер Сакс 11 стр.


Есть веские основания предполагать (правда, основания скорее косвенные, чем прямые), что общая лингвистическая компетентность детерминирована генетически и является одинаковой у всех людей. Но частные формы грамматики – то, что Хомский называет «поверхностной» грамматикой (будь то грамматика английского, китайского языка или языка жестов), – определяются индивидуальным опытом. Частная грамматика не наследуется – это феномен эпигенетический. Частная поверхностная грамматика «заучивается», или (поскольку мы имеем дело с чем-то примитивным и подсознательным), лучше сказать, развертывается в ходе взаимодействия общей (или абстрактной) лингвистической компетентности с частным конкретным опытом, опытом, который у глухих приобретается уникальным, визуальным, способом.

То, что наблюдают Ги, Гудхарт и Сэмюель Супалла, есть эволюция, резкая (и радикальная) модификация грамматических форм, происходящая под влиянием визуальной необходимости. Авторы описывают отчетливо видимое изменение грамматических форм, принимающих пространственное выражение по мере того, как жестовая транслитерация английского языка превращается в некое подобие американского языка жестов, эволюцию грамматических форм, но эволюцию, происходящую в течение считанных месяцев.

Язык подвержен активной модификации, да и сам головной мозг подвергается активной модификации по мере того, как в нем развивается способность к распознаванию «лингвистического» пространства (к опространствлению языка). По мере того как мозг делает это, он одновременно продуцирует описанные Беллуджи и Невилль дополнительные визуально-когнитивные, но не лингвистические способности. При этом должны происходить физиологические и (хотелось бы их увидеть) анатомические сдвиги и реорганизация в микроструктуре головного мозга. Невилль считает, что мозг обладает большой нейронной избыточностью и пластичностью, благодаря чему может упрощать решение любой задачи, то укрепляя синапсы (связи между нервными клетками), то угнетая проведение импульсов в зависимости от конкурирующего поступления различных сенсорных входов. Ясно, что генетическое наследование не может полностью объяснить невероятную сложность динамических связей в центральной нервной системе. Какие бы инварианты ни были запрограммированы в генах, дополнительное разнообразие все равно возникает только в процессе индивидуального развития. Это постнатальное развитие, или эпигенез, является основной темой работ Жан-Пьера Шанже.

Недавно было выдвинуто более радикальное предположение, опрокидывающее все прежние представления на эту тему, сделанное Джеральдом Эдельманом[108]. Согласно взглядам Шанже, единицей отбора является индивидуальный нейрон; по Эдельману, единицей отбора является группа нейронов, и только на этом уровне, при отборе различных нейронных групп или популяций нейронов под давлением конкуренции между ними, можно вести речь об эволюции (а не о простом росте и развитии). Такой взгляд позволяет Эдельману построить исключительно биологическую, можно даже сказать, дарвиновскую модель[109]. Дарвин считает, что естественный отбор происходит в популяциях в ответ на давление окружающей среды. Эдельман расширяет проявления естественного отбора на отдельный организм, говоря о соматическом отборе, и этот отбор определяет индивидуальное развитие нервной системы. Тот факт, что в этот процесс вовлекаются популяции нейронов, а не отдельные нервные клетки, предоставляет нервной системе больше возможностей для сложных изменений.

Теория Эдельмана показывает нам подробную картину того, как могут формироваться нейронные «карты», которые позволяют животному (без врожденных программ или закодированных инструкций) приспосабливаться к новым, незнакомым, перцепционным стимулам, создавать или строить новые формы восприятия и категоризации, создавать новую ориентацию и новые подходы к явлениям окружающего мира. Точно с такой же ситуацией сталкивается и глухой ребенок: он попадает в перцепционную (а заодно когнитивную и лингвистическую) ситуацию, для которой у него нет генетических прецедентов и нет наставника, помогающего справиться с положением. Но тем не менее если ребенку посчастливится, то он создаст абсолютно новые формы нейронной организации, нейронного картирования, которые позволят ему овладеть языком мира и артикулировать его совершенно новым способом. Трудно придумать иной пример такого соматического отбора, такого неврологического дарвинизма в действии[110].


Глухота, а в особенности врожденная глухота, ставит человека в необычное и исключительное положение; она предлагает человеку целый ряд лингвистических, а следовательно, интеллектуальных и культурологических возможностей, каковые мы, слышащие и прирожденные носители фонетического языка, не можем себе даже вообразить. Мы ничего не утрачиваем и не можем приобрести ничего нового в лингвистической сфере, как это происходит с глухими, не боимся остаться без языка или оказаться в положении человека, не обладающего языковой компетентностью. Но с другой стороны, мы никогда не откроем для себя и не создадим совершенно новый язык.

Чудовищный эксперимент, поставленный царем Псамметихом, – который велел двум пастухам воспитать двух новорожденных и не разговаривать с ними, чтобы узнать, на каком языке заговорят дети, – из века в век повторяется (во всяком случае, потенциально) со всеми от рождения глухими детьми[111]. Небольшой процент таких детей – около 10 процентов – рождаются у глухих родителей и с самого начала окунаются в мир языка жестов, становясь его прирожденными носителями. Остальным приходится жить в слуховом мире устной речи, в мире, который не годится для них ни с лингвистической, ни с биологической, ни с эмоциональной точки зрения. Сама по себе глухота не самая большая беда. Главная беда заключается в невозможности доступа к языку и речи. Если ребенок лишается общения и ему недоступен хороший язык и диалог, то с ним происходят все те несчастья, о которых пишет Шлезингер: лингвистические, интеллектуальные, эмоциональные и культурные. Эти несчастья в той или иной степени касаются большинства глухих от рождения детей: «Большинство глухих детей, – замечает по этому поводу Шейн, – растут, как чужие, в собственном доме»[112].

Глухим детям действительно угрожает много опасностей, но, по счастью, их всегда можно предотвратить. Быть родителем глухого ребенка, близнецов, слепого ребенка или гения – это тяжкое испытание, требующее от родителей стойкости и выносливости[113]. Многие чувствуют себя бессильными перед коммуникативным барьером, который отделяет их от собственного ребенка, требуется добрая воля и немалая приспособляемость как со стороны родителей, так и со стороны ребенка, чтобы преодолеть этот барьер.

И наконец, пока весьма редко, есть такие глухие, которые превосходно справляются с ситуацией, вполне осознавая свои врожденные способности. Решающим здесь является раннее усвоение языка – это может быть как язык жестов, так и обычный разговорный язык (как мы видим на примере Шарлотты и Элис), так как именно язык, а не просто какой-то конкретный язык стимулирует лингвистическую компетентность, а вместе с ней и компетентность интеллектуальную. Так же как родители глухого ребенка должны быть в каком-то смысле «сверхродителями», так и глухой ребенок – даже в еще большей степени – должен быть «сверхребенком». Так, Шарлотта уже в шесть лет бегло читала английские тексты и испытывала неподдельную любовь к чтению. В этом же возрасте она свободно владела двумя языками и была приобщена к двум культурам, и это при том, что громадное большинство из нас всю жизнь проводят в рамках одного языка и одной культуры. Эта разница может сыграть положительную роль, стимулировать творческие способности человека, обогатить его культуру и бытие. И это, если угодно, еще одна сторона глухоты: особые зрительные способности и владение особым, уникальным языком жестов. Усвоение грамматики языка жестов происходит тем же способом и приблизительно в том же возрасте, что и грамматики устного языка. Поэтому можно предположить, что и тот и другой обладают одинаковой глубинной структурой. У этих языков одинаковая способность к формированию предложений. Идентичны и их формальные свойства, несмотря даже на то, как утверждают Беллуджи и Петитто, что они используют разные типы сигналов, способы подачи информации, сенсорные системы, структуры памяти и, возможно, разные нейронные структуры. Формальные свойства устного языка и языка жестов одинаковы и в процессе коммуникации. Но нет ли все же между ними глубокого различия?

Хомский напоминает нам, что Гумбольдт «вводит еще одно различение – между формой языка и тем, что он называет его характером… [этот последний] определяется тем, как и каким способом используется язык, особенностями его употребления, то есть характер следует отличать от синтаксической и семантической структуры, каковые являются предметами формы, а не употребления». Действительно, существует реальная опасность (как подчеркивал еще Гумбольдт) того, что, исследуя все более глубинные структурные особенности формы языка, можно забыть о его смысле, характере и употреблении. Язык – это не просто формальный инструмент (хотя он действительно является одним из самых удивительных формальных инструментов), но и средство наиболее точного выражения наших мыслей, надежд, нашего взгляда на мир. «Характер» языка в том смысле, в каком о нем говорит Гумбольдт, имеет в высшей степени творческую и культурную природу, общий родовой характер, является «духом», а не просто «стилем» языка. Английский язык в этом смысле имеет не такой характер, как немецкий, язык Шекспира по характеру отличается от языка Гёте. Различны здесь культурные и личностные свойства. Однако язык жестов отличается от языка устной речи больше, чем отличаются друг от друга разные разговорные языки. Нет ли здесь коренной разницы в «органической» организации?

Хомский напоминает нам, что Гумбольдт «вводит еще одно различение – между формой языка и тем, что он называет его характером… [этот последний] определяется тем, как и каким способом используется язык, особенностями его употребления, то есть характер следует отличать от синтаксической и семантической структуры, каковые являются предметами формы, а не употребления». Действительно, существует реальная опасность (как подчеркивал еще Гумбольдт) того, что, исследуя все более глубинные структурные особенности формы языка, можно забыть о его смысле, характере и употреблении. Язык – это не просто формальный инструмент (хотя он действительно является одним из самых удивительных формальных инструментов), но и средство наиболее точного выражения наших мыслей, надежд, нашего взгляда на мир. «Характер» языка в том смысле, в каком о нем говорит Гумбольдт, имеет в высшей степени творческую и культурную природу, общий родовой характер, является «духом», а не просто «стилем» языка. Английский язык в этом смысле имеет не такой характер, как немецкий, язык Шекспира по характеру отличается от языка Гёте. Различны здесь культурные и личностные свойства. Однако язык жестов отличается от языка устной речи больше, чем отличаются друг от друга разные разговорные языки. Нет ли здесь коренной разницы в «органической» организации?

Надо лишь внимательно понаблюдать за двумя людьми, общающимися на языке жестов, чтобы понять, что этот язык имеет игровую природу. Стиль этого общения кардинально отличается от стиля общения посредством устной речи. Люди, общающиеся на языке жестов, склонны к импровизациям, они играют с жестами, вкладывают в свою пространственную речь юмор, воображение, всю свою личность. Таким образом, общение на языке жестов – это не просто манипуляция символами согласно определенным правилам, но и голос говорящего, голос, которому дана необычайная сила выразительности, так как он реализуется непосредственно языком тела. Можно представить себе бестелесный устный язык, но нельзя представить себе бестелесный язык жестов. Тело и душа говорящего на языке жестов, его уникальная человеческая личность целиком и без остатка выражаются в акте жестовой речи.

Вероятно, язык жестов имеет происхождение, отличное от происхождения устной речи, так как возникает из жеста, спонтанного эмоционально-двигательного представления[114]. И несмотря на то что язык жестов полностью формализован и располагает полноценной грамматикой, он является тем не менее иконическим, сохраняя многие следы происхождения своего представительства. Глухие люди, пишут Клима и Беллуджи, «остро ощущают полутона и обертоны иконического представления элементов словаря. Общаясь между собой, носители языка жестов часто расширяют, усиливают или преувеличивают его мимические, подражательные свойства. Манипуляции иконическими свойствами знаков языка жестов также характерны для особого, возвышенного стиля его использования (например, в поэзии или художественной литературе на языке жестов). Таким образом, американский язык жестов имеет две грани: он формально структурирован, но, с другой стороны, обладает выраженной свободой подражания».

В то время как формальные свойства языка жестов, его глубинная структура, позволяют формулировать самые абстрактные концепции и высказывания, его иконические и подражательные аспекты позволяют языку жестов быть невероятно конкретным, вызывающим живые воспоминания, причем в такой степени, каковая, вероятно, недоступна устной речи. Речь (как и письмо) отдалилась от образности – мы находим волнующей поэзию из-за навеваемых ею ассоциаций, а не из-за конкретных изображений, поэзия может вызвать определенное настроение и пробуждать в памяти какие-то образы, но она не может непосредственно их изобразить (за исключением звукоподражания). Язык жестов сохраняет способность к прямому показу, который не имеет аналогов в устной речи и не может быть переведен на ее язык. С другой стороны, язык жестов позволяет прибегать к высшим формам иносказания – к метафорам и тропам.

Язык жестов, таким образом, сохраняет и совершенствует обе свои грани – иконическую и абстрактную, которые присутствуют в нем в равной мере, взаимно дополняя друг друга, и способен возвышаться до самых сложных и абстрактных высказываний, к самым обобщенным рассуждениям о реальности. Но одновременно он сохраняет и конкретность, реалистичность, натурализм и живость, каковые разговорный язык, если вообще когда-либо ими обладал, давно оставил[115].

Для Гумбольдта характер языка – это явление сугубо культурное; он выражает (и, вероятно, отчасти определяет) способ, каким целый народ думает, чувствует и надеется. В случае языка жестов своеобразие языка, его характер, является также и биологическим, так как язык этот коренится в жесте, в образности, в радикальной визуальности, что отличает его от всякого устного наречия. Язык – в биологическом отношении – растет снизу, из неистребимой потребности человеческих существ в мышлении и общении. Но в культурологическом отношении язык порождается и передается сверху, являясь живым и необходимым воплощением истории, мировоззрения, образов и страстей человеческих. Для глухого язык жестов – это уникальное приспособление к иной сенсорной модальности; но он же является в равной степени воплощением их личностной и культурной идентичности, ибо в языке народа, как отмечал Гердер, «живут его традиции, история, религия; в нем основа жизни, сердце и душа народа». Это особенно верно для языка жестов, ибо он феномен не только биологический, но и культурный – он несокрушимый и незаглушаемый голос глухих.

Революция глухих

Среда, утро 9 марта 1988 года. «Забастовка в университете Галлоде», «Глухие выступают за глухого», «Студенты требуют глухого президента» – сегодня газеты пестрят подобными заголовками. События начались три дня назад, и теперь сообщения о них прочно заняли первые полосы «Нью-Йорк таймс». История эта удивительна сама по себе. За прошлый год я два раза посещал университет Галлоде и довольно неплохо с ним познакомился. Галлоде – это единственный гуманитарный колледж для глухих в мире, и, более того, он сердце мирового сообщества глухих. Но за все 124 года его существования в колледже ни разу не было глухого президента.

Я расправил страницу и прочитал всю статью. Студенты начали активную кампанию за избрание глухого президента с тех пор, как в прошлом году ушел в отставку Джерри Ли, слышащий президент, занимавший этот пост с 1984 года. Университет был охвачен беспокойством, волнениями, неопределенностью и надеждами. К середине февраля число кандидатов на пост университетского президента сократилось до шести человек – трое слышащих, трое глухих. 1 марта 3000 человек вышли на митинг в кампусе университета Галлоде и дали понять университетскому совету, что студенты настаивают на избрании глухого президента. 5 марта студенты выставили ночной пикет со свечами у дома совета. В воскресенье, 6 марта, совет, выбирая из трех финалистов – одного слышащего и двух глухих, – выбрал Элизабет Энн Цинзер, вице-канцлера учебной части университета Северной Каролины в Гринсборо – слышащего кандидата.

Тон, в котором было сделано заявление совета, и содержание этого заявления вызвали у студентов ярость. Студенты возмутились заявлением председателя совета Джейн Бассет-Спилмен, сказавшей: «Глухие пока не готовы к работе в мире слышащих». На следующий день тысяча студентов маршем прошла к отелю, где заперлись члены совета, а затем еще шесть кварталов до Белого дома и Капитолия. На следующий день, 8 марта, студенты закрыли университет и забаррикадировались в кампусе.

Среда, вторая половина дня. Профессорско-препо-давательский состав и администрация факультетов выступили в поддержку четырех требований студентов: 1) должен быть немедленно назван новый, глухой, президент; 2) немедленная отставка председателя совета Джейн Бассет-Спилмен; 3) в совете должно быть большинство глухих – не менее 51 процента (на тот момент в совете было семнадцать слышащих и четверо глухих); 4) не должно быть никаких репрессий по отношению к студентам. Прочитав все это, я позвонил своему другу Бобу Джонсону. Боб – заведующий кафедрой лингвистики в университете Галлоде, где он проработал к тому времени 7 лет. Он хорошо знает глухих и их культуру, превосходно владеет языком жестов и женат на глухой женщине. Кроме того, он настолько близок к сообществу глухих, насколько это возможно для слышащего человека[116]. Я поинтересовался, как он относится к событиям в университете. «Это самое замечательное из всего, что я когда-либо видел, – ответил он. – Если бы ты спросил меня об этом месяц назад, я рискнул бы поспорить на миллион, что такое невозможно в принципе. Тебе надо приехать и увидеть все это собственными глазами».

Назад Дальше