64
Это напомнило мне об одном случае из жизни Генрика Ибсена. Однажды он с другом шел по незнакомому им обоим дому. Ибсен вдруг обратился к другу и спросил: «Что было в комнате, которую мы только что прошли?» Друг очень смутно помнил ее обстановку, но Ибсен сумел описать комнату и все, что в ней находилось, в мельчайших подробностях, а потом тихо произнес, словно обращаясь к самому себе: «Я всегда все замечаю».
65
Более ранние концепции грамматики (как, например, учебные латинские грамматики, которыми до сих пор мучают школьников) были основаны на механической, а не на творческой концепции языка. «Грамматика» Пор-Рояля рассматривала грамматику как креативный феномен, толкуя об «этом чудесном изобретении, с помощью которого мы строим из 25-30 звуков бесконечное число выражений, каковые, не обладая ни малейшим сходством с тем, что происходит в наших умах, тем не менее позволяют нам посвящать других в тайны наших мыслей и вообще заниматься любой умственной деятельностью».
66
Майклбаст (H. Myklebust), 1960.
67
Стоит задуматься, нет ли здесь некоторой врожденной интеллектуальной (если не сказать, физиологической) трудности. Нелегко вообразить грамматику в пространстве (или грамматизацию пространства). Такая концепция просто не рассматривалась до того, как ее в 70-е годы разработали Эдвард С. Клима и Урсула Беллуджи, и была незнакома даже глухим, которые издавна пользовались этим грамматическим пространством. Невероятная трудность, с которой мы способны даже вообразить себе пространственную грамматику, пространственный синтаксис, пространственный язык, вообразить лингвистическое использование пространства, коренится в том, что «мы» (слышащие, не владеющие языком жестов), лишенные личного чувственного опыта грамматизованного пространства (на самом деле у нас даже нет соответствующего мозгового субстрата), физиологически не способны его себе представить (так же как мы не в состоянии представить себе, что значит носить хвост или видеть в инфракрасном диапазоне).
68
Интересным подтверждением взглядов Стокоу являются ручные «оговорки». Эти ошибки в представлении знаков никогда не бывают произвольными, неверные движения или форма кисти не являются придуманными, они всегда являются элементами языка жестов, но неверно примененными. Такие ошибки полностью соответствуют фонематическим оговоркам в устной речи.
Помимо этих ошибок, представляющих собой неосознанную транспозицию сублексических элементов, интересны также образцы остроумия и поэтики, характерные для носителей языка жестов. Эти люди осознанно и творчески играют жестами и их составляющими. Понятно, что такие носители языка жестов имеют интуитивное представление о его структуре.
Еще одним (хотя, может быть, и несколько экстравагантным) свидетельством синтаксической и фонематической структуры языка жестов служит «знаковая окрошка», которую можно наблюдать при шизофренических психозах. В этих случаях знаки языка расщепляются, элементы переставляются местами, появляются странные неологизмы и грамматические искажения, которые, впрочем, подчиняются основным законам языка. Точно то же самое происходит при шизофрении у носителей устной речи, когда они начинают продуцировать «словесную окрошку».
Мне также приходилось наблюдать выделение и преувеличение различных фонематических составляющих знаков (судорожное изменение положения руки или вынужденное изменение направления руки при сохранении формы кисти или наоборот) у девятилетней глухой девочки с синдромом Жиля де ла Туретта; такие же судорожные изменения слов можно наблюдать у слышащих детей, страдающих этим синдромом.
69
Надо иметь в виду, что нотация Стокоу была именно нотацией, подобной фонетической нотации, и предназначалась для научных целей, а не для широкого использования. (Некоторые системы нотации, предложенные с тех пор, очень громоздки. Для передачи короткой фразы на языке жестов может потребоваться целая страница.) Письменной формы языка жестов в строгом смысле этого слова никогда не существовало. Некоторые специалисты вообще сомневаются, что такую форму можно создать. Как заметил по этому поводу сам Стокоу: «Глухой хорошо почувствует, что любая попытка представить двумерным письмом язык, синтаксис которого использует три пространственные координаты и координату времени, едва ли стоит таких титанических усилий – если это вообще возможно» (личное сообщение, 1987).
Однако совсем недавно новая система записи знаков языка жестов – «жестовый шрифт» (Sign-Font) – все же была создана группой из университета Сан-Диего (см.: Ньюкирк, 1987, и Хатчинс и соавторы, 1986). Использование компьютера позволило придать огромному числу знаков, их модуляциям и «интонациям» более адекватную письменную форму, что раньше считали принципиально невозможным. Sign-Font – это попытка представить в полном объеме выразительность языка жестов; пока, однако, рано говорить, найдет ли эта система признание в сообществе глухих.
Если Sign-Font или другая система письменного языка жестов будет принята глухими, то они смогут создать свою собственную литературу, что углубит их общность и поднимет культуру на новую ступень. Интересно, что такая перспектива занимала еще Александра Грэхема Белла: «Другой способ консолидации глухих и немых в отдельный общественный класс заключается в создании письменности, основанной на языке жестов. Тогда глухонемые получат литературу, отличную от литературы всего остального мира». Отношение Белла к такой перспективе было сугубо негативным, так как она могла привести к «возникновению глухой ветви рода человеческого».
70
То же самое случилось с замечательной статьей Бернарда Тервоорта о голландском языке жестов, опубликованной в Амстердаме в 1952 году. В то время на эту блестящую работу просто не обратили внимания.
71
Помимо громадного числа грамматических видоизменений, которым могут подвергаться жестовые знаки (например, для корневого знака ВЗГЛЯД таких видоизменений могут быть сотни), действительный словарь языка жестов намного богаче словарного состава любого другого языка. В наши дни языки жестов возникают быстро и повсеместно (особенно это верно в отношении самых новых, таких, например, как израильский язык жестов). В языках жестов непрерывно увеличивается число неологизмов; некоторые из них являются заимствованиями из английского языка (или других живых разговорных языков), некоторые являются пантомимическими изобретениями, некоторые появляются по каким-то непосредственным поводам, но почти все они построены с помощью обычного инструментария языка жестов, описанного Стокоу. Эти явления были подробно изучены Урсулой Беллуджи и Доном Ньюкирком.
72
Зрительные образы не являются механическими или пассивными, как фотографии; они скорее являются аналитическими конструкциями. Детекторы элементарных признаков – вертикальных и горизонтальных линий, углов и т. д. – были впервые описаны Дэвидом Хьюбелом и Торстеном Визелом. На более высоком уровне образ, должно быть, составляется и структурируется с помощью того, что Ричард Грегори назвал «визуальной грамматикой» (см. «Грамматику зрения» в книге Грегори, 1974).
Вопрос, поставленный Урсулой Беллуджи и ее коллегами, заключается в следующем: имеет ли язык жестов такую же порождающую грамматику, как и устная речь? Имеет ли он такую же неврологическую и грамматическую основу? Поскольку глубинная структура языка, постулированная Ноамом Хомским, математически абстрактна, ее можно приложить в принципе к внешней структуре любого языка – визуального, тактильного, обонятельного и т. д. В данном случае дело вовсе не в модальности языка как такового.
Большей фундаментальностью отличается вопрос, поднятый Эдельманом: нужен ли вообще для развития языка какой-либо врожденный и организованный определенными правилами базис? Не работает ли мозг и сознание радикально иным способом, создавая необходимые ему лингвистические категории и взаимосвязи так же, как, по терминологии Эдельмана, он создает категории восприятия «непоименованных» объектов мира, ничего априори о них не зная? (Эдельман, 1990).
73
Вопрос о том, обладают ли какие-либо животные виды языком, допускающим «бесконечные комбинации из конечного набора средств», остается спорным и дискуссионным. Как невролог, я в свое время был очень заинтересован сообщениями об афазии у обезьян, что позволяет предполагать, что неврологические предпосылки для формирования языка развились в животном царстве до появления человека (см.: Хефнер и Хефнер, 1988).
Шимпанзе не способны говорить, так как их голосовой аппарат приспособлен лишь для воспроизведения весьма грубых и примитивных звуков, но очень хорошо обучаются языку жестов, осваивая словарь из нескольких сотен знаков. В случае карликовых шимпанзе такие знаки или, если угодно, символы могут употребляться спонтанно и усваиваться другими членами стада. Нет никакого сомнения в том, что эти приматы способны воспринимать, использовать и передавать жестовый код. Обезьяны могут строить простые метафоры и творчески комбинировать знаки (это было подтверждено наблюдениями за многими шимпанзе, включая знаменитых Уошу и Нима Шимски). Но является ли, строго говоря, такое средство общения языком? Представляется весьма сомнительным, что шимпанзе обладают языковыми способностями в понятиях синтаксической компетенции и порождающей грамматики. (Правда, Сэвидж-Рэмбо считает, что, возможно, узконосые приматы обладают начатками протограмматики; см.: Сэвидж-Рэмбо, 1986.)
74
(См.: Хомский, 1968, с. 26.) Интеллектуальная история такой порождающей или «философской» грамматики и самого понятия «врожденных идей» вообще очень талантливо обсуждается Хомским – он тщательно анализирует труды своих предшественников для того, чтобы понять свое место в этой интеллектуальной традиции; в особенности показательны в этом отношении его «Картезианская лингвистика» и Бекмановские лекции, опубликованные в виде книги «Язык и сознание». Великая эра «философской грамматики» началась в XVII веке и достигла своего апогея в Пор-Рояле в 1660 году. Наша современная лингвистика, полагает Хомский, могла бы возникнуть именно тогда, но ее развитие было заторможено торжеством мелкого эмпиризма. Если идею врожденной предрасположенности распространить с языка на мышление, то учение о врожденных идеях (то есть о структурах мозга, которые, активируясь, организуют форму опыта) можно проследить у Платона, а потом у Лейбница и Канта. Некоторые биологи считали такую концепцию врожденности исключительно важной для объяснения форм органической жизни. Особенно заметен этот взгляд у этолога Конрада Лоренца, которого Хомский цитирует в этом контексте (Хомский, 1968, с. 81):
«Адаптация априори к реальному миру происходит из «опыта» не в большей степени, нежели адаптация рыбьего плавника к свойствам воды. Так же, как априори задается форма плавника, до того как конкретная рыба впервые столкнется с водой, и именно эта форма делает возможным плавание рыбы в воде, так же обстоит дело и с нашими формами восприятия и категорий в нашем отношении к столкновению с реальным внешним миром через чувственный опыт».
Другие ученые рассматривают опыт не просто как запуск, но как сотворение форм переживания и категорий.
75
Хомский, 1968, с. 76.
76
Положение о «критическом возрасте» усвоения языка было введено в науку Леннебергом: его гипотеза заключалась в том, что если язык не усвоен к подростковому возрасту, то человек никогда не сможет им овладеть – во всяком случае, с подлинным совершенством природного носителя. В популяции слышащих вопрос о критическом возрасте возникает крайне редко, ибо практически все слышащие дети, даже страдающие задержкой развития, вполне овладевают языком к пятилетнему возрасту. Проблема с критическим возрастом чаще возникает у глухих детей, которые либо вовсе не слышат своих родителей, либо слышат настолько плохо, что не могут осмыслить и понять сказанное. В особенности это касается детей, которых не учат языку жестов. Есть данные, согласно которым те, кто выучивает язык жестов поздно (то есть в возрасте старше пяти лет), не могут изъясняться на нем так же бегло и без усилий, как это делают дети, которые учатся этому языку с рождения, у своих глухих родителей.
Из этого правила есть исключения, но это именно исключения. Можно принять, что дошкольный возраст является решающим в усвоении языка и что контакт с языком должен начаться как можно раньше, что дети с врожденной или ранней глухотой должны идти в детские сады, где учат языку жестов. Можно поэтому сказать, что Массье в свои тринадцать лет и девять месяцев был на границе критического возраста, а Ильдефонсо давно из него вышел. То, что они оба сумели в позднем возрасте освоить язык, можно, конечно, объяснить сохранившейся нейронной пластичностью; однако более интересной представляется гипотеза, согласно которой система домашних жестов, выработанная Ильдефонсо и его братом, или жесты, которыми Массье объяснялся со своими глухими братьями и сестрами, послужили своего рода протоязыком, сохранившим их языковую компетентность, которая окончательно пробудилась от спячки в результате контакта с истинным языком жестов много лет спустя. (Итар, врач и учитель Виктора, дикого мальчика, тоже постулировал наличие критического периода для усвоения языка, чтобы объяснить неудачу в обучении Виктора членораздельной речи и ее пониманию.)
77
См.: Корина, 1989.
78
См.: Леви-Брюль, 1966.
79
Так как большая часть исследований, посвященных языку жестов, проводится в Соединенных Штатах, то и выполняются они на материале американского языка жестов, хотя ученые изучают и другие языки жестов (датский, китайский, русский, британский). Считается, что нет никаких причин полагать, что они чем-то принципиально отличаются от американского, вероятно, все они относятся к одному классу визуально-пространственных языков.
80
По мере того как человек изучает язык жестов или по мере того как он привыкает к его виду, он начинает видеть фундаментальную разницу между языком жестов и обычной жестикуляцией и больше никогда в жизни их не спутает. Я нашел эту разницу особенно поразительной в Италии, где, как все знают, люди склонны к преувеличенной, обильной и театральной жестикуляции. Итальянский язык жестов строго ограничен своими лингвистическими пространственными рамками, определен лексическими и грамматическими правилами обычного языка жестов и начисто лишен театрального «итальянского» налета: разница между паралингвистической склонностью к жестикуляции и настоящим языком жестов бросается в глаза даже неподготовленному человеку.
81
См.: Лидделл и Джонсон, 1989, 1986.
82
Стокоу, 1979.
83
Стокоу описывает и некоторые из этих сложностей:
«Когда три или четыре человека в естественных условиях общаются между собой на языке жестов… пространственные трансформы ни в коем случае не являются простыми ротациями в развернутом на 180 градусов трехмерном пространстве; при этом возникают ориентации, которые могут быть невидимы и непонятны человеку, не владеющему языком жестов. После того как в трехмерном пространстве поля зрения говорящего происходят все трансформы, видимые наблюдающему собеседнику, мысль говорящего передается наблюдающему собеседнику. Если мы сможем описать все траектории всех движений говорящего – направления и изменения направлений движения пальцев, кистей, предплечий, все нюансы движений глаз, головы, все подробности лицевой мимики, – то мы сможем описать феномен, с помощью которого мысль преобразуется в язык жестов. Эту суперпозицию семантики на пространственно-временное разнообразие надо выделить и исследовать, если мы хотим понять, как язык и мышление взаимодействуют с телом».
84
«В настоящее время мы анализируем трехмерные движения, используя следящую компьютерную систему, позволяющую быстро и с высоким разрешением оцифровывать движения кистей и рук. Оптоэлектронные камеры фиксируют положения светодиодов, прикрепленных к рукам и кистям, и обеспечивают немедленную передачу цифровых данных в компьютер, который и рассчитывает трехмерные траектории» (Пойзнер, Клима и Беллуджи, 1987, с. 27). См. рис. 2.
85
Несмотря на то что усвоение языка происходит подсознательно, оно все же представляет собой очень сложную задачу, и, несмотря на большую разницу в модальности, усвоение языка жестов глухими детьми сильно напоминает усвоение детьми слышащими устной речи. В частности, в обоих случаях грамматика усваивается одинаково, практически внезапно, когда происходит реорганизация высшей нервной деятельности, приводящая к скачку в мышлении и развитии. Ребенок переходит от жеста к языку, от примитивного указания предметов к лингвистической системе. Это случается в том же возрасте (от двадцати одного до двадцати четырех месяцев) и таким же образом вне зависимости от того, осваивает ребенок устную речь или язык жестов.
86
Элисса Ньюпорт и Тед Супалла показали (см.: Раймер, 1988), что люди, поздно научившиеся языку жестов, то есть в возрасте старше пяти лет, несмотря на то что умело им пользуются, никогда не овладевают всеми тонкостями и нюансами, способностью «видеть» некоторые из его грамматических сложностей. Возникает впечатление, что развитие особой лингвистически-пространственной способности, особой функции левого полушария мозга, возможно в полном объеме только в первые два года жизни. То же самое верно и для устной речи, и для языка вообще. Если язык жестов не усвоен в первые пять лет жизни, то у говорящего на нем отсутствуют беглость и правильность, характерные для прирожденного носителя этого языка. У поздно освоившего язык уже утрачены некоторые грамматические способности. Напротив, если ребенок с самого раннего детства сталкивается с языком жестов (пусть даже несовершенным, например, в случае, если им не в полной мере владеют его родители), то он все равно в совершенстве овладевает грамматикой – это еще одно доказательство того, что в раннем детстве человек обладает врожденной грамматической способностью.