Ребенка следует вооружить не только языком, но и мышлением. В противном случае он окажется беспомощным пленником конкретного, чувственно воспринимаемого мира, то есть в положении Джозефа, Каспара и Ильдефонсо. Опасность эта многократно возрастает, если ребенок глух, так как слышащие родители не знают, как общаться с ребенком, и, если они вообще с ним общаются, используют рудиментарные формы диалога и языка, что не способствует развитию детского интеллекта и даже препятствует такому развитию.
«Дети преданно копируют когнитивный мир (и “стиль”), который преподносит им мать [пишет Шлезингер]. Некоторые матери преподносят детям мир, населенный индивидуальными статическими предметами, непосредственно окружающими ребенка здесь и сейчас, называя их ребенку, который пока не способен воспроизвести название, но скрытно его усваивает. Такие матери избегают использовать язык для обозначения более абстрактных вещей и изо всех сил пытаются разделить с ребенком его чувственно воспринимаемый статический мир, тоже становясь его пленницами.
[Другие матери, напротив], преподносят детям мир, в котором видимые, осязаемые и слышимые вещи с энтузиазмом обыгрываются в речи. Преподносимый таким способом мир шире, сложнее и интереснее для ползунка. Он тоже присваивает имена предметам чувственного конкретного мира, но использует подходящие наименования и для более сложных в восприятии предметов, а также учится давать им определения с помощью прилагательных. В мир ребенка включаются и люди, ребенок приучается называть их действия и чувства, характеризуя их с помощью наречий. Матери не только описывают чувственно воспринимаемый мир, но помогают детям организовать его и осознать множество возможностей такой организации»[60].
Такие матери, следовательно, способствуют формированию у детей представления о концептуальном мире, которое, в свою очередь, не обедняет, а, наоборот, обогащает чувственный мир, поднимая его до уровня символов и смысла. Бедный диалог, неспособность к общению, считает Шлезингер, приводят не только к интеллектуальной ограниченности, но также к робости и пассивности; творческий диалог, богатое взаимное общение в раннем детстве пробуждают у ребенка воображение и разум, способствуют уверенности в себе, рождают смелость, склонность к игре, развивают чувство юмора, которое останется у ребенка на всю оставшуюся жизнь[61].
Шарлотта, девочка шести лет, так же как Джозеф, страдает врожденной глухотой. Однако в отличие от него Шарлотта очень активный, живой ребенок. Она полна любопытства и очень живо интересуется окружающим ее миром. Она практически ничем не отличается от своих слышащих сверстников – в противоположность несчастному, отрезанному от мира Джозефу. Чем обусловлена такая разница? Как только родители Шарлотты поняли, что их дочь глухая – это произошло, когда девочке было несколько месяцев, – они решили выучить язык жестов, так как понимали, что дочке будет очень нелегко усвоить устную речь. Они сделали это, а вслед за ними язык жестов выучили несколько их друзей и родственников. Как писала мне мать Шарлотты Сара Элизабет, когда девочке было четыре года:
«В возрасте десяти месяцев нашей дочери Шарлотте был поставлен диагноз почти полной глухоты. За прошедшие три года мы пережили всю гамму эмоций – недоверие, панику, тревогу, ярость, депрессию и печаль, но, наконец, пришли к пониманию и примирению. Когда паника улеглась, нам стало ясно, что в общении с дочкой, пока она маленькая, нам надо пользоваться языком жестов[62].
Мы начали учиться языку жестов у себя дома – стали осваивать Signed Exact English (точный английский язык жестов), который, как нам казалось, поможет познакомить нашего ребенка с английским языком, литературой и культурой. Как слышащие люди мы были просто подавлены грандиозной задачей самостоятельного изучения нового языка, одновременно преподавая его Шарлотте. Мы думали, что точное сходство этого языка жестов с синтаксисом английского языка облегчит нашу задачу. Мы отчаянно надеялись, что Шарлотта ничем не отличается от нас.
Через год мы решили отказаться от чрезмерной строгости SEE и перешли к смешанному английскому языку жестов с добавлением американской лексики, так как американский вариант отличается большей наглядностью, но продолжали придерживаться английского синтаксиса, как более нам знакомого. Главная проблема, однако, заключалась в том, что линейная структура разговорного устного английского плохо передается выразительными пантомимическими жестами, и нам пришлось думать о построении визуальных предложений и фраз. Только после этого мы поняли всю прелесть многих аспектов настоящего языка жестов: его идиомы, юмор, мимику, выраженный одним жестом смысл целого устного предложения. Сейчас мы занимаемся американским языком жестов с глухой носительницей этого языка. Эта женщина сумела донести до нас, слышащих, систему истинного языка жестов. Мы просто в восторге от красоты, обаяния и наглядности нового для нас языка. Мы стали по-другому думать о многих физических объектах окружающего мира – и все благодаря особым выражениям, усвоенным Шарлоттой».
Меня очаровал этот эмоциональный рассказ. Он ясно показал эволюцию отношения родителей Шарлотты к проблеме. Сначала родители верили, что их дочь ничем не отличается от них, несмотря на то что она черпает информацию о мире не с помощью ушей, а с помощью глаз. Поначалу родители прибегли к SEE, но этот язык не имеет реальной структуры, являясь лишь калькой языка устной речи. Потом они все же осознали, что их дочь живет в чисто визуальном мире, пользуется «визуальными образами мышления», а оба эти обстоятельства вызывают потребность пользоваться чисто визуальным языком. Вместо того чтобы навязывать своему ребенку слуховой мир, как делают многие слышащие родители, они побудили дочь к изучению визуального мира, к умению говорить на его языке и разделили с ней это умение. Действительно, к четырем годам Шарлотта настолько преуспела в освоении языка жестов и настолько прониклась визуальным способом мышления, что это стало подлинным откровением для ее родителей.
В 1987 году Шарлотта с семьей переехала из Калифорнии в Олбани, штат Нью-Йорк, и ее мать написала мне второе письмо:
«Шарлотте уже шесть лет, она учится в первом классе. Мы считаем, что она – выдающаяся личность, потому что, невзирая на глухоту, она с интересом, вдумчиво и умело ориентируется в мире слышащих. Она свободно владеет американским языком жестов и английским языком, живо общается с глухими взрослыми и детьми, читает и пишет на уровне третьего класса средней школы. Ее слышащий брат Натаниэль свободно владеет языком жестов, и наша семья живо обсуждает множество проблем на этом языке. Наш опыт подтверждает идею о том, что раннее изучение визуального языка способствует развитию полноценного мышления. Шарлотта умеет думать и рассуждать. Она умело использует приобретенные ею лингвистические инструменты для построения сложных идей».
Когда я навестил Шарлотту и ее семью, меня поразило и восхитило то, что это была семья в полном смысле этого слова – ее члены были веселы, жизнерадостны, любознательны и едины. Не было и следа той изоляции и отчуждения, которое бывает характерно для глухих членов семьи, не было и «примитивного» языка жестов («Что это?», «Сделай то!», «Сделай это!»), как не было и снисходительности, о которой пишет Шлезингер. Сама Шарлотта буквально сыпала вопросами. Девочка была полна жизни – это был замечательный, любящий пофантазировать и поиграть ребенок, открытый миру и другим людям. Она была разочарована тем, что я не владею языком жестов, но тотчас мобилизовала в переводчики родителей и буквально засыпала меня вопросами о чудесах нью-йоркской жизни.
Приблизительно в тридцати милях от Олбани находятся лес и река, куда я позже отвез Шарлотту, ее родителей и брата. Шарлотта любит природу не меньше, чем цивилизацию, но любит ее разумно. Она обращала внимание на разные растения, ей было интересно, как уживаются между собой разные организмы; она понимала, что такое сотрудничество и что такое конкуренция, она понимала динамику бытия. Ей понравились растущие на берегу папоротники, и она сразу заметила, что они сильно отличаются от цветов. Девочка поняла разницу между спорами и семенами. Жестами она то и дело выражала свое восхищение формой и цветом, но почти сразу же следовали вопросы: «Как?», «Почему?» и «Что, если?..» Было ясно, что девочку не удовлетворяют изолированные факты, ее интересуют связи, содержание и смысл устройства окружающего мира. Ничто не могло бы с большей наглядностью показать переход от чувственного к концептуальному миру, переход, невозможный без сложного диалога – диалога сначала с родителями, а потом с самой собой в виде «внутренней речи», то есть мышления.
Диалог пробуждает и приводит в движение язык, но как только начинает работать язык, мы обретаем новую способность к «внутренней речи», и именно эта способность определяет все наше дальнейшее развитие, наше мышление. «Внутренняя речь, – утверждает Выготский, – это речь, практически лишенная слов. Это не внутренний аспект внешней физической речи, это вполне самостоятельная функция. В то время как во внешней речи мысли воплощаются в слова, во внутренней речи слова умирают, порождая мысли. Внутренняя речь – это по большей части мышление чистыми смыслами». Мы начинаем с диалога, с внешнего языка, языка общения, но для того, чтобы мыслить, чтобы стать самим собой, нам приходится перейти к монологу – к внутренней речи. Внутренняя речь уединена, изолирована и представляет для науки такую же загадку, пишет Выготский, «как обратная сторона Луны». Говорят, что мы – это наш язык, но наш реальный язык, наша реальная идентичность находятся в сфере внутренней речи, в том бесконечном потоке порожденных смыслов, которые и составляют индивидуальное сознание, индивидуальный разум. Только с помощью внутренней речи ребенок развивает свои собственные понятия и смыслы; с помощью внутренней речи он начинает понимать самого себя и, наконец, строит свою картину мира. В этом отношении внутренняя речь (или язык жестов) глухих представляет собой совершенно особый феномен[63].
Родителям Шарлотты совершенно ясно, что она строит свою реальность другим способом, возможно, радикально отличающимся от способа слышащих. Шарлотта пользуется преимущественно образами зрительного мышления, и она мыслит себе физические объекты не так, как слышащие. Я был поражен графической полнотой описаний Шарлотты. Об этом же говорили и ее родители. «Все люди, животные, все предметы, о которых говорит Шарлотта, имеют свое определенное место, – рассказывает ее мать. – Пространственная соотнесенность очень важна для американского языка жестов. Когда Шарлотта объясняется на языке жестов, сразу становится ясна вся описываемая ею сцена; собеседник сразу понимает, где кто или что расположен; все это описывается в таких деталях, какие редко услышишь в устных описаниях». Это соотнесение всех предметов с их точным местонахождением больше всего поражает в языке Шарлотты, говорят ее родители, которых она еще в возрасте четырех с половиной лет обошла своими «сценографическими» способностями, умением «архитектурно» выстроить любую сцену. Эта способность встречается и у других глухих, но очень редко у слышащих[64].
Язык и мышление представляются нам глубоко личностными – наши высказывания так же, как наша внутренняя речь, выражают нас самих. Тем не менее язык часто кажется нам изливающимся наружу потоком, спонтанной передачей нашей самости, нашего «я». Сначала до нас не доходит, что язык – это структура, формальная и невероятно сложная. Мы не сознаем эту структуру точно так же, как не осознаем строение тканей и органов, составляющих наше тело. Однако громадная, уникальная свобода языка была бы невозможна без строгих грамматических ограничений. Именно грамматика делает возможным язык, грамматика позволяет выражать мысли, выражать наше «я» и строить осмысленные высказывания.
В отношении языка устной речи это стало ясно к 1660 году, году создания «Всеобщей и рациональной грамматики Пор-Рояля», но в отношении языка жестов это было установлено только в 1960 году[65].
Язык жестов не считали истинным языком даже его носители и до 1960 года отказывали в самостоятельной грамматике. Тем не менее гипотеза, согласно которой язык жестов обладает определенной внутренней структурой, не может считаться совершенно новой. Так, Рох-Амбруаз Бебьян, преемник Сикара, не только понимал, что язык жестов обладает самостоятельной грамматикой (и поэтому не нуждается в приложении грамматики устного, допустим, французского, языка), но даже попытался написать «Мимографию», основанную на «Разбиении жестов». Начинание Бебьяна не увенчалось успехом и не могло увенчаться, так как отсутствовало адекватное определение актуальных («фонематических») элементов языка жестов.
В семидесятые годы XIX века Э.Б. Тайлор, знаменитый антрополог, живо интересовавшийся лингвистикой, изучил язык жестов, на котором бегло общался со своими глухими друзьями. Его «Исследования ранней истории человечества» содержат проницательные замечания по поводу языка жестов; эти замечания вполне могли бы лечь в основу его подлинно лингвистического изучения, если бы сама возможность такого изучения, как и непредвзятой оценки жестов, не была бы в корне задушена решениями Миланской конференции 1880 года. Официально обесценив язык жестов, лингвисты обратились к другим направлениям в обучении глухих и либо игнорировали язык жестов, либо совершенно неверно его толковали. Дж. Г. Кайл и Б. Уолл в своей книге подробно рассматривают эту печальную историю и пишут, что понимание Тайлором грамматики языка жестов было настолько глубоким, что в последние десять лет «лингвистам надо было всего лишь проникнуться этим старым пониманием». Идея о том, что «язык жестов» является всего лишь своеобразной пантомимой, наглядной речью, господствовала в науке еще тридцать лет назад. «Британская энциклопедия» (14-е издание) называет язык жестов «картинками, нарисованными в воздухе», а одно хорошо известное определение гласит[66]:
«Ручной язык жестов, используемый глухими для общения, является идеографическим языком. По существу он является более наглядным, менее символическим, а как система целиком находится на уровне воображаемых картин. Системы идеографического языка, в сравнении с вербальными символическими системами, страдают отсутствием точности, нюансов и гибкости. Вероятно, человек не может полностью раскрыть свой творческий потенциал с помощью идеографического языка, поскольку он ограничен конкретными аспектами человеческого бытия».
Здесь мы и в самом деле сталкиваемся с парадоксом: сначала язык жестов напоминает нам пантомиму – если внимательно его изучать, то овладеть им, как поначалу представляется, очень легко. Но при более глубоком знакомстве это иллюзорное чувство легкости пропадает. Человек со стороны испытывает поистине танталовы муки: несмотря на видимую легкость, язык жестов оказывается труднопостижимым[67].
Ни лингвисты, ни вообще ученые не обращали внимания на язык жестов до конца пятидесятых годов, когда на работу в колледж Галлоде пришел молодой историк Средневековья и лингвист Уильям Стокоу. Сам Стокоу думал, что пришел учить глухих стихам Чосера, но очень скоро понял, что судьба по невероятному стечению обстоятельств погрузила его самого в исключительный, необычный лингвистический мир. В то время язык жестов не считали языком в полном смысле этого слова. Думали, что это не более чем пантомима, или жестовый шифр, или искаженный ручной английский язык. Понадобился гений Стокоу, который увидел, что это далеко не так. Язык жестов соответствует всем лингвистическим критериям истинного языка – он обладает лексикой, синтаксисом и способностью порождать бесчисленное множество предложений. В 1960 году Стокоу опубликовал «Структуру языка жестов», а в 1965 году (совместно со своими глухими коллегами Дороти Кастерлайн и Карлом Кронебергом) – «Словарь американского языка жестов». Стокоу был убежден, что знаки языка жестов не картинки, а сложные абстрактные символы, обладающие сложной внутренней структурой. Он был первым, кто пристально вгляделся в эту структуру, проанализировал жесты, расчленил их на элементы и составные части. В самом начале Стокоу выяснил и показал, что каждый знак языка жестов состоит по меньшей мере из трех независимых составляющих – положения, формы кисти и пальцев, движения (аналогично фонемам устной речи). Причем каждая такая часть имеет ограниченное число комбинаций[68]. В «Структуре языка жестов» Стокоу выделил девятнадцать форм кисти, двенадцать положений и двадцать четыре типа движений, а также придумал систему нотации этих знаков – ранее американский язык жестов не имел собственной письменности[69]. Оригинальным был и «Словарь», так как знаки языка жестов были сгруппированы в нем не тематически (например, знаки, обозначающие животных, еду и т. д.), а в соответствии с их элементами, организацией и принципами строения языка. Словарь демонстрировал лексическую структуру языка – лингвистическую соотнесенность основных 3000 знаковых «слов».
Потребовались непоколебимая уверенность в своей правоте и определенное упрямство, чтобы заниматься этими исследованиями, ибо почти все – и слышащие, и глухие – поначалу сочли идеи Стокоу абсурдными и еретическими. Его книги считались бесполезными, лишенными смысла[70]. Такова, по-видимому, судьба всех по-настоящему гениальных идей. Но уже в течение нескольких последующих лет благодаря работам Стокоу ситуация разительно изменилась, и в этой области началась революция по двум направлениям. Сначала научная революция, так как ученые наконец обратили внимание на язык жестов, а также на его когнитивный и неврологический субстрат; за научной последовала революция культурная и политическая.