Дневник прибрежного плавания - Куваев Олег Михайлович 3 стр.


До балка надо было подниматься, наверх метров триста, и мы шли по этой тропе навьюченные рюкзаками и спальными мешками, а по бокам носился ошалевший от изобилия людей пес, которого звали Боцман. Кроме Боцмана, из четвероногих на острове, как нам сообщили, были два зайца, видно попавших сюда по льду да так и оставшихся на лето. Женя Максимов все хотел нам их показать, но зайцы стеснялись незнакомых людей и шума и прятались в камнях.

С вершины острова хорошо было видно нашу дальнейшую дорогу: отсвечивающую краснотой впадину губы Нольде и синее марево равнинного берега, который тянется уже почти до мыса Биллингса. Этот отмелый берег был хуже всего на нашем пути, так как, если верить карте, метровая глубина начиналась километрах в двух , от берега, и тянулось это мелководье километров на семьдесят, а то и больше. Беда, если на таком участке застанет шторм на фанерной шлюпке.

Я сравнил его с мелями Нижне-Колымской низменности, где приходилось раньше бывать, и подумал, что мели всю жизнь преследовали Шалаурова и как-то не довелось ему плавать мимо красивых айсбергов, крутых мысов, которым можно давать имена родных, близких, начальства, а может, просто как подскажет совесть и вкус.

Наутро был ясный штилевой день, и надо бы плыть и плыть дальше, но неодолимая лень и неподвижность сковали нас. В балке жарко горела печка, на печке шипела и брызгала маслом огромная семейная сковородка. Боцман дремотно поглядывал от порога - куда отсюда было уезжать, тем более что был предлог: Жене Максимову не нравился стук нашего мотора, и с утра он хотел его посмотреть.

В углу размещалась радиостанция. Гешка то и дело отрывался от печки, поглядывал на часы и выстукивал что-то в эфир.

- Все ледовики сегодня в воздухе. Погоду запрашивают, - объяснил он.

Гудела печка, дремотно басил умформер, и Гешкин ключ выстукивал четкую дробь далеким самолетам ледовой разведки. В тех самолетах кожаными идолами сидели пилоты и гидрограф сидел с бланковками на коленях, а внизу был лед, лед и лед или разводья, которые с воздуха кажутся черными. Мы лежали на койках, разморенные теплом, усталостью и мамонтовой дозой колбасного фарша с макаронами. Я думал о многом другом, но вспоминал и пилотов и лед внизу, потому что такое забыть невозможно.

Осматривая лодку. Женя Максимов обнаружил, что мы где-то ухитрились обломить одну лопасть у винта. Ничего не оставалось делать, как отпилить симметричную лопасть, чтобы винт не бил. К вечеру погода стала нехороша, да и мотор лежал в керосине, разобранный на сложные части, и собрать их воедино удалось только к вечеру на другой день.

Мы не сетовали на эту задержку, так как плыть с исправным мотором, в надежность которого веришь, как-то спокойнее. Оба мы ни черта в моторах не понимали, а до ближайших людей, которые с тем мотором смогут помочь, оставалось сто пятьдесят километров.

Но пришел день, и надо было все-таки плыть. Все жители острова вышли нас проводить на берег, даже зайцы выглянули из-за камней. Боцман было погнался за ними, но как-то лениво, вроде бы для порядка, и зайцы тоже попрыгали по камням, тоже лениво, видно было, что Боцману и зайцам эта игра давно уже и изрядно надоела.

Когда мы спускались по зеленому склону, я увидел неожиданно четыре железных креста, на каждом кресте имелась бронзовая табличка, привинченная болтами. На тех табличках тщательным шрифтом выгравированы были надписи, и из тех надписей легко понималось, кто умер, какого числа и по какой причине. Все кресты остались от тяжелой зимовки парохода "Ставрополь", который в давние годы делал первые рейсы из Владивостока на Колыму. Пока мы озирали сей грустный пейзаж с креста- Я ми, спутник мой заметил на склоне какие-то странные бугры. Мы сложили тюки на землю и, любопытствуя, пошли к тем буграм. В провалившихся их верхушках держалась вода, а в воде виднелись стойки из дерева и китовых костей.

Это был след людей, которые жили здесь задолго Ц до того, как вообще изобрели пароходы, а может, и до парусов. Следы таких жилищ встречаются на побережье Чукотки. Копалось оно в земле, крепилось стойками из китовых костей, а сверху обкладывалось дерном. Но встречаются они только там, где имеется хороший морской обзор, вроде этого склона. Значит, сотни или тысячи лет назад жили в них морские охотники, которые били кита на еду и на стройматериалы. И с давних времен ходят слухи, что жили здесь не чукчи, не эскимосы, другой народ, народ морских зверобоев, по непонятный причинам покинувший чукотские берега. По-видимому, это были легендарные онкилоны. Федору Врангелю рассказывали о людях, приходящих с севера, и эти рассказы послужили толчком к открытию острова, названного позднее его именем. Хорошо бы было эти развалины покопать, чтобы узнать, чем жили онкилоны, какое имели оружие, утварь. Но порядок насчет раскопок ныне стал строг, да и нам над-3 было плыть, ибо зарплата шла отнюдь не за археологические изыскания.

Кстати об онкилонах. Слово это, несомненно, чукотского происхождения, ибо по-чукотски "анк'алин" означает "прибрежный житель". Но легенды о племени морских охотников, отличном от чукчей и эскимосов, очень живучи. Самые западные их землянки расположены на Медвежьих островах. И идут они до крайних пределов Чукотки.

Есть предание о том, как на мыс Якан (мыс Биллингса) заходили с моря неведомые люди. Между собой они говорили на незнакомом чукчам языке. Сменив изодранную во льдах обувь, незнакомцы снова ушли на север во льды.

На острове Врангеля у мыса Фомы обнаружены были остатки древнего жилища и предметы домашнего обихода охотника. По словам живущих на Врангеле эскимосов, это жилье очень похоже на распространенный тип онки-лонских землянок. Кто знает, какие еще этнографические загадки хранит в себе чукотская тундра...

Прибрежное плавание называется так потому, что человек находится при береге, в непосредственной близости от него, - очевидно, затем, чтобы спасаться на привычной твердой земле от морской стихии.

Мы прошли последние обрывы мыса Кибера, и остров Шалаурова как-то сразу стушевался, слился с морем, и только маяк на его вершине торчал остроконечным пупком и виделся еще очень долго. Берег загибал к губе Нольде. Приближение ее чувствовалось по цвету воды и запаху гниющих водорослей. Я пересел на нос лодки и положил заряженную двустволку рядом с собой. Я жаждал увидеть тысячные стаи морских уток и стаи гусей, которые собирались сейчас на морском побережье, чтобы потом уйти на тундровые озера к бруснике, шикше и разным питательным травкам и корешкам. В это время они любят собираться в закрытых морских заливах.

Но ни уток, ни гусей не было. В Певеке нам говорили, что вход в губу почти закрыт отмелями. Так было по карте, и так оказалось на самом деле. Мы сделали пункт измерения перед губой на песчаном берегу, а следующий уже был за губой на песчаном же острове, до которого мы долго брели по песчаному дну, подняв голенища высоких резиновых сапог. На островке этом не было видно даже птичьих следов, и вообще казалось, что мы попали в какое-то мертвое царство. Даже вода здесь не текла, не шумела, не плескалась, а мертво стояла. Впереди виднелся низкий желтый берег полуострова Аачим, позади синели скалы мыса Кибера, а на юге, на том месте, где находилась губа, не было ничего. Там была просто пустота, и я дико подумал, что, может быть, там просто дырка.

Следующий пункт был запланирован на северной точке полуострова Аачим. Но чуть западнее на карте коричне-вели небольшие обрывы, и я подумал, что, может быть, у обрывов берег более приглуб и удобнее будет пристать. Мы снова долго брели к лодке и взяли наконец курс подальше, чтобы, не дай бог, еще раз не зацепить винтом о грунт и не обломить еще одну лопасть. Вначале шел все тот же низкий илистый берег, потом берег стал повыше, и вскоре начались обрывы невысокая песчаная гряда, а перед ней ровный, идеально зализанный пляж. Такой пляж я видел только в 1959 году, когда мы на фанерной лодке плавали вдоль берега Чаунской губы на остров Айон.

Перед такими обрывами всегда бывает скрытый водой бар, о который разбиваются волны. В шторм его отлично видно, а при штиле заметить трудно. Наконец мы выбрали, как нам казалось, подходящее место и пошли прямо к берегу. Метрах в двадцати от берега лодка зацепилась килем о дно, но Женя успел заглушить мотор. Мы сошли в воду и протолкнули лодку вперед, что заняло минут пятнадцать. Пока мы пропихивали ее через мелководье, с северо-востока подул легкий ветер, а пока мы вынимали аппаратуру, устанавливали ее и проводили замеры, записывали, - ветер стал сильнее.

Впереди оставалось семьдесят километров того самого отчаянного мелководья, где, не дай бог, застигнет шторм, и мы принялись гадать, разыграется ветер или просто это случайный порыв. Пока мы гадали, ветер становился сильнее, сильнее, начало как-то быстро темнеть. Песчаный бар теперь четко вырисовывался полосой белой пены, и начиналась не то ночь, не то сумрачный какой-то вечер, и не оставалось ничего, как вытащить палатку, чтобы не рисковать.

Памятуя уроки, мы выбрали для палатки удобное место на верху обрыва в песчаной ложбинке. Рядом была глубокая лужа пресной воды, из которой вполне можно было набирать воду на чай. Мы поставили палатку тыльной стороной к ветру, потом вытащили лодку на берег и набрали по охапке плавника. Затем принесли еще по охапке, разожгли костер, повесили чайник и только тогда осмотрелись с песчаного бугорка, закрывавшего палатку от ветра. Осмотревшись же, присвистнули. Насколько хватал глаз, на юг уходили невысокие, одинаковые, как и положено им быть, дюны, поросшие на верхушках редкой метлицей. Мы прошли дальше и с любого песчаного бугра видели такие же бугры, из которых были повыше и пониже, а если пройти к тому, что повыше, то дальше нескончаемо опять шли невысокие дюны, и ноги вязли в песке, как будто мы попали на аравийское побережье.

...Это было первым предостережением осенних штормов. Восемь дней северо-восточный ветер свирепствовал над песчаным полуостровом Аачим и нес с собой холод и колючий снег. До мыса Биллингса оставалось сто тридцать километров, а если считать обратно, то еще триста; мы восьмой день лежали в палатке, и на зубах был песок, и в чайнике песок, казалось, даже в консервные банки забрался песок. Ветер свистел между мелкой паутиной дюн и перекатывал заячьи катышки. Заячьих катышков здесь имелось великое множество, но зайцев не было, и неизвестно даже, зачем они приходили сюда. Неужели грызть жесткие, как проволока, обшарпанные ветрами стебли метлицы? Кое-где на склонах бугорков росли кустарники полярной ивы, вернее, не росли, а выглядывали из песка, и их не было бы даже заметно, если бы не листья, которые уже покраснели, как всегда краснеет осенью чукотский ивняк.

В один из дней мы сходили к губе Нольде и поняли, почему оттуда не летели стаи уток. Губа была мертвым, отравленным сероводородом пространством. В таких местах могут жить только чайки, и они здесь жили, но не колониями, как в других местах, а попарно, на каждом соленом прибрежном озерце по семейству: белоснежные отец и мать и серые, с жемчужным отливом пера птенцы. На мать с отцом они походили только своими клювами, желтыми и громадными, как у гарпий. В этих клювах мне всегда чудится какая-то механическая жестокость, и потому я не люблю чаек-мартынов, как ненавидят их все речные рыбаки и охотники.

Воистину губа Нольде была гиблым местом, и просто не верилось, что в нее впадает благодатная река Пегтымель с быстрой прозрачной водой, где водятся хариусы, где в кустарниках кишмя кишат зайцы, на холмах маячат олени, а на береговом обрыве в среднем течении находят- ся знаменитые, ибо пока единственные, петроглифы, рисунки на камне, и на тех рисунках найдешь все, что знаешь на Чукотке: оленя, кита, нерпу, и бег людей по тундре, и женщин в меховых керкерах, и пацанов, которых матери тащат за пришитую к затылку комбинезона петельку, и яранги. Неизвестно, когда чукчи их рисовали. Может, двести, а может, две тысячи лет назад, но рисунки эти никак не забыть, и они понятны, если любишь Чукотку.

В лекционном турне после возвращения из легендарного дрейфа Нансен прочел перед студентами одного из университетов лекцию, которая называлась "О чем мы не пишем в своих книгах". Это была лекция о взаимоотношениях людей, закинутых в непривычные обстоятельства. Нансен рассказал, что во время жуткой зимовки на необитаемой земле Франца-Иосифа, в самодельной хижине из льда и моржовых шкур, они со своим спутником, лейтенантом Иогансеном, говорили только на "вы" и обращались друг к другу только официально. Нансен - пример мужества для каждого человека, и я много думал, почему у них было так. Может быть, сугубая официальность обстановки просто не позволяла распускаться, вроде того как не положено ходить на работу небритым, в домашних штанах.

Я рассказал о лекции Нансена Жене, и он тоже начал думать над ней. Десятые сутки мы лежали в палатке, и нечем было заняться, разве что пересыпать песок из ладошки в ладошку или курить. И эти дни у нас остались в памяти на долгие годы. Мы рассказывали о себе друг другу все, что можно рассказать друг другу, но нельзя рассказать другим. Потом с моим спутником многое что случилось, мы жили в одном маленьком городе, где каждый о каждом знает почти все, но я ни разу не слышал, чтобы он хоть кому-нибудь рассказал о сокровенных беседах тех долгих ночей в палатке, когда спать мы уже не могли.

Я это говорю к тому, что Нансен, который в то время жил на пределе условий человеческого существования, все-таки, на мой взгляд, не говорил всего в своей лекции, хотя по названию и смыслу она должна была быть откровенной.

На одиннадцатый день посыпал снег. Он сыпал сухой колючей крупкой и мигом скопился в ложбинах между буграми и у корней метлицы. Температура понижалась, как будто в мире включили холодильник мгновенного действия и работал он на всю нагрузку. Ветер стих, но волны все так же разбивались о бар, и над этой полосой - видно, она служила маршрутом - тянулись на восток стаи уток, точнее, одна вытянутая в живую нить бесконечная стая.

Мы уже не могли лежать в спальных мешках и сидели у костра, наблюдая птичий пролет. Пришла ночь. Ночью стало совсем тихо и холодно, от костра вокруг стояла адова темень, и только вверху можно было различить в облаках редкие, зеленоватые какие-то просветы. На востоке равномерно вспыхивал красный маяк на верхушке полуострова. Он вспыхивал с неумолимой методичностью.

- Этот маяк меня психом сделает, - сказал Женя. - Знаешь, в прошлую ночь я смотрел на него и загадывал: вот сейчас не мигнет. А он мигает. Хоть волком вой - все равно мигает.

Мы вспомнили уютную теплоту балка на острове Шалау-рова, гудящую железную печку и ту самую сковородку, рассчитанную на большую семью. Ребята, наверное, давно уже запрашивают станцию мыса Биллингса, пришли ли мы, а мы сидим в двадцати километрах от них, и рации у нас - сообщить, чтобы не беспокоились, нет. А может, они думают, что давно наша лодка лежит разбитая на километровых отмелях среди взбаламученной воды, а мы бродим по тундре и ищем выхода. Потому что если даже выйти на берег между губой Нольде и мысом Шалаурова Изба, то никуда с этого берега не уйдешь и будешь ходить отрезанный от мира горами, реками, а через реки те можно переправиться, если только уйти на юг километров на сто, а может, сто пятьдесят. К утру стало совсем морозно. Вода в питьевой луже покрылась льдом, и мы поняли, что пришел долгожданный штиль, надо плыть, только бы переправиться через бар, на котором волны будут шуметь еще сутки.

Начало светать, и стало видно дюны, и обрыв, и белую полосу пены в море. Мы собрали палатку и снесли все вниз, к лодке. Лодку засосало песком. Пока мы искали подходящие рычаги среди плавника, раскачивали лодку, отводили ее поглубже, стало совсем светло и вроде бы еще холоднее. Колючий снег сыпался и сыпался сверху, и при одном взгляде на черную взбаламученную воду, в которую падал снег, кидало в дрожь.

Наконец мы сделали измерения возле тура, который выстроили из дерна в эти дни с великой тщательностью, чтобы легче его найти зимой, погрузили гравиметры и стали шестами выталкивать лодку к бару. Мотор мы решили завести уже в море, когда выберемся из мелководья.

Издали волна на баре казалась небольшой, но вблизи она была очень крутой, а главное, чертовски сильной. Не успела лодка ткнуться в дно, как ее ударило в скулу, развернуло, и мы с трудом удержали ее, чтобы совсем не поставило боком. Следующая волна, однако, приподняла, стукнула снова о дно, и я еще успел спрыгнуть в воду, чтобы удержать лодку. Вода плеснула и сразу вымочила меня до пояса. Женя спрыгнул следом, и его окатило уже с макушки. Пришлось возвращаться на берег и разводить костер, так как плыть мокрыми в этом адовом холоде совсем уж безумие.

Снег лежал на берегу. Из-за него обжитый за двенадцать дней берег казался чужим. Мы кое-как просушили портянки и сапоги. Меховую одежду у костра сушить нельзя, мы просто вывернули ее и повесили на колышках, чтобы ее обдуло ветром. Долго мы сидели у костра в белье. Чертовски плохо бывает в такие минуты. Невесело думать, что все это глупость и в двадцатом-то веке для работы надо использовать мощь авиационных моторов и прочие удобства цивилизации, а не сидеть скрючившись на диком берегу в грязном белье. Но и эти мысли были привычны, и привычно было известно, что все вскоре забудется, а сама дорога, работа не забудутся никогда, не то что гремящие вертолетные рейсы, похожие друг на друга своей спешкой, как будние дни. Такие были мысли, пока мы сушились.

В следующий заход нас снова залило, но не очень, и мы все-таки вытолкнулись в море. Пологие валы взяли лодку на спины. Мотор не желал заводиться. Мы пинали его по очереди и оба вместе, меняли свечу, проверяли искру и вливали чистого бензинчика в цилиндр. Он был мертв и холоден, как бессмысленный кусок железа. Через нескончаемые часы мы обессиленно уселись на дно лодки и стали думать. Ничего не оставалось, как снова выйти на берег и у костра подумать, попробовать завести мотор на берегу, где не мотает лодку и можно проверить все не спеша. Вернулись. Привычно разожгли костер и погрели воды в чайнике. Мотор заработал. Снова надо было выталкиваться через бар и снова...

Назад Дальше