Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский


Сергей Николаевич Сергеев-Ценский Собрание сочинений в двенадцати томах Том 9. Преображение России

Преображение России

Пристав Дерябин*

I

Со взводом не хотелось идти; взвод пришел во двор третьей части в шесть часов вечера, а прапорщик Кашнев к семи часам приехал на извозчике.

Входя во двор в полутьме густого осеннего вечера и ища в карманах шинели бумажку командира о назначении в помощь полиции, Кашнев услышал откуда-то из глубины низкого здания через форточку широкогрудый, сиплый, акцизный бас; бас был хозяйственный, в каждой ноте своей уверенный, как в прочности земли, ругал кого-то мерзавцем, подлецом и негодяем.

«Ишь, разоряется пристав!» — добродушно подумал Кашнев.

Зная, что придется не спать ночью, выспался он после обеда, и теперь, как всегда после крепкого сна, все казалось ему сглаженным, безуглым; как-то не совсем установилось, плавало, — и бумажку не хотелось искать: может быть, была она в сюртуке, в боковом кармане, — бог с ней.

В потемках не видно было всего двора: справа желтел только фонарь где-то в глубине, около сытой желобчатой лошадиной спины, должно быть — в конюшне под каланчою, а слева, через окно, в глубине дома, в растворе каких-то внутренних дверей синел абажур лампы, да далеко впереди, в переплете двух маленьких окошек золотел свет, и двигалась в этом свете тень сутулого взводного Крамаренки.

«Все хорошо, и все на своем месте», — добродушно подумал Кашнев, и, ловя на земле шагами скупые полосы и пятна огней, мимо пожарных бочек, круглого чана с желобом, будки с колокольчиком, еще чего-то невнятного, он пошел посмотреть своих солдат, хотя это было и не нужно, и шел как-то инстинктивно по-своему, так как две походки были у Кашнева — строевая и своя.

— Встать, смирно! — истово крикнул Крамаренко, когда увидел Кашнева в дверях…

Солдаты вскочили, вытянулись, застыли.

И вот вдали от казармы стало как-то неловко Кашневу за этих давешних людей — солдат и как будто не солдат.

Они смотрели на него, новые при скупом свете дрянной керосиновой лампочки, все с лицами усталыми, ожидающими чего-то, а он не знал, зачем они это и что им сказать.

— Ну что, как? — неопределенно спросил он. — Это что за дыра?

— Это, ваше благородие, кордегардия, кутузку нам отвели, — ответил Крамаренко.

— Попали за верную службу в кутузку раньше времени, — сказал пожилой запасный Гостев, и улыбнулись все.

— Ваше благородие, нельзя ли нам соломки где взять, на пол постелить… А нахаркано ж везде, страсть! — сказал кто-то другой.

— Нечистота, — поддержал третий, степенный. — Как тут лечь? Шинеля позагадишь… И тесно!

— А пристав объяснил, что тут делать? В чем помощь полиции? — спросил Кашнев.

— Сказали, что в обход пойдем в двенадцать ночи, а до того времени чтобы спать лягали, — ответил Крамаренко.

— А спать тут не успишь, — подхватил Гостев. — И клопы!

— Хорошо, достань соломы… Я вот передам приставу… Тут где-то я лошадь видел, — должно быть, есть солома.

— Пожарная команда тут, как же! — подхватил Гостев. — Тут соломы тьма!

Кашнев всмотрелся в его лицо, подслеповатое, с белобрысой бородкой, и подумал отчетливо: «Рядовой, а все время говорит, когда не спрашивают…» И потом выкрикнул как мог начальственно и строго:

— Крамаренко, распорядись!

— Слушаю! — ответил Крамаренко и проворно взял под козырек.

Когда Кашнев шел к чуть заметному крыльцу дома, походка у него была уже строевая, и он не искал ногами золотых полос и пятен, а шагал прямо «направление на крыльцо». На крыльце долго не мог найти щеколды, а когда нашел и отворил дверь, наступил в темноте на какого-то щенка, который завизжал оглушительно и бросился мимо его ног на двор. Наудачу Кашнев отворил прощупанную впереди дверь, обитую клеенкой. Запахло щами и хлебом; городовой, вскочивший с лавки, на которой он ел, поспешно вытерся рукавом и проводил его в канцелярию.

II

При первом же взгляде на пристава Кашнев как-то странно почувствовал не его, а себя — свое юношески гибкое тело, узкие руки, едва опушенное лицо: так остро чувствуют себя люди при встрече с чем-то бесконечно далеким от них и враждебно чужим. Кашнев считал себя выше среднего роста, но, чтобы посмотреть в глаза приставу, он сильно поднял голову.

Пристав был громаден. Когда он, представляясь, просто сказал свою фамилию: Дерябин, то как будто нажал на басы церковного органа, и рука его, в которую попала рука Кашнева, оказалась таким большим, теплым, мягким вместилищем, точно стал Кашнев ребенком и погрузил детские пальцы в песчаный речной берег, сильно нагретый июльским солнцем. Сквозь круглые очки глядели выпуклые, серые, близорукие глаза, большие на большом круглом безбородом лице, и голова была коротко остриженная и тоже округлая, как арбуз. Тужурка казалась тесной в плечах и в вороте и вся была как-то битком набита упругим мясом. Было приставу тридцать пять лет на вид или немного больше.

— Побеспокоили мы вас, — прошу простить: новобранцы! Ежели не пьет, не буянит, не орет, фонарей не бьет, сукин сын, то какой же он новобранец, черт его дери? Закон у них такой, штоп…

Вместо «простить» у него вышло «простеть», а вместо «буянит» — «буянет»: «и» ему было не по голосу.

Потом он повернулся от Кашнева неожиданно легко для своего огромного тела и крикнул в двери:

— Культяпый!

И тут же в какой-то дальней комнате что-то загромыхало и покатилось по не заставленным ничем полам: слышно было, что дальше за канцелярией несколько комнат, и все пустые. Потом в двери пролез Культяпый — кривоногий седенький старичок, одетый в форму будочника, — и стал смиренно.

— На стол! — коротко приказал Дерябин.

И когда уходил Культяпый, тем же манером громыхая по комнатам, — сказал о нем пристав:

— Нянька моя, — меня выхаживал во время оно… Дурак, но предан. Держу, черт его дери!

Два писарька сидели в канцелярии, — им крикнул пристав:

— Марш домой!.. С нас вас на сегодня будет, собственно говоря.

И писарьки — один угрюмый, красноносый, явный пьяница и сутяга, другой угреватый подросток — вскочили, застучали, складывая толстенные книги, и ушли.

И вот осталась большая, вся заставленная столами канцелярия, лампа с синим абажуром, за канцелярией внятная пустота нескольких комнат, за форточкой сырой темный вечер — и пристав. И несколько мгновений пристав смотрел на Кашнева молча, немного жуткий, потому что был освещен снизу лампой, отчего лицо его стало сырым, синим, вздутым, как у утопленника; молчал, только для вида перебирая на столе какие-то бумаги.

— Между прочим… — поспешно, точно боясь забыть, начал Кашнев, — солдат, своих помощников, вы — в каземат… Неужели нет больше места?

— Солдат? Куда же мне солдат?.. Дворец для них? Баловство! — Пристав посмотрел на Кашнева как-то сразу всем телом и добавил: — Терпи голод, холод и все солдатские нужды… что? Даром, что ли, новобранцы фонари бьют, черт их дери? Баловство! Разврат!

— Я приказал им соломы в конюшне взять, — ответил Кашнев, смотря ему прямо в большое лупоглазое лицо, — но не так, как смотрел раньше, когда вошел, а просто, только бы смотреть, — и докончил: — постелить на пол, а то там наплевано.

— А я прикажу взять обратно! — крикнул Дерябин. — Баловство!.. Зачем им солома?.. Нежность!.. И на черта мне их пригнали, пятьдесят человек? Что мне с ними, в чехарду играть?.. Эй, дежурный, гоп-гоп! — крикнул он в двери.

И не успел еще Кашнев сообразить, как ему лучше обидеться на пристава, как уж кричал тот кому-то в другой комнате:

— Передай взводному, чтоб… пятнадцать человек при унтер-офицере оставил нам, а прочих — в ярок на пчельник, в казарму на топчанах спать, черт их дери! Да солому там, если солому взяли, так потом ее прямо в навоз; под лошадей в стойла не класть: раз солдат проспал, так уж на эту солому и лошадь не ляжет… Понял? П'шел!

В пустой комнате голос пристава бурлил и клубился, как дым кадильный, а Кашнев сзади смотрел на его дюжую спину, могучую шею и светлый затылок и все как-то не знал, что ему сделать: нужно было что-то сказать колкое, но он сказал:

— Поэтому и я вам тоже не нужен?.. Прощайте.

— Кто? Вы? — Пристав поспешно обернулся и взял его за плечи. — А для кого же стол накрывают? Господи, твоя воля!.. Сказано было: взвод при офицере… ну? Взвод я по мирному составу считал, — по военному прислали. Ошибка исправлена. Лишних людей отослали, черт их дери, спать, а офицера… нет-с, не отдам! Культяпка! Сыми с их благородия шинель, живо!.. и спрячь!

И где-то в соседней комнате звякавший посудой Культяпый подкатился к Кашневу на коротких ножках и, сопя, принялся стаскивать с него шинель. Он касался его своими седенькими мертвыми бачками и лоснящимся небольшим черепом; изо рта его сильно пахло съеденными старыми зубами, и руки тряслись.

— Вы семейный? — зачем-то некстати спросил пристава Кашнев.

— Omnia mea![1] — ответил пристав и поднял указательный палец вровень с лицом.

Из этого Кашнев понял, что он одинок.

Столы в канцелярии были неопрятные, некрашеные, сосновые, старые, покрытые листами пропускной бумаги, замазанной чернилами; было накурено и сперто — не помогала и форточка; не подметенный, заслеженный грязный пол скрипел песком под ногами. Кто-то сдавленным пискливым скопческим голосом, картавя, неприлично выругался в той комнате, где гремел посудой Культяпый.

— Сильно сказано, — отозвался на это Кашнев. — Кто это?

— Попка. Ка-ка-ду, — шаловливо протянул пристав и улыбнулся длинно, причем толстомясое лицо с бычьим подгрудком помолодело вдруг. — Случается, дамы его ласкают: попка-попочка, попка-душечка! — а он как запустит, — господи, твоя воля! Сколько раз за него извиняться приходилось: люблю, мол, эту птицу, но-о… воспитана плохо, никак отучить не могу, — прошу простить.

И тут же он, пышущий только что закуренной папиросой, вдруг крякнул весело, подхватил сзади Кашнева за локти, как это делают с детьми, высоко поднял, грузно пробежал с ним несколько шагов, распахнул им же настежь двери и поставил на пол в той комнате, где гремел посудой Культяпый и неприлично ругался попугай.

Горела большая высокая лампа, от которой свет дробился весело на горлышках бутылок, рюмках и жестянках с консервами, которыми был уставлен стол; блестели листья большого фикуса в углу, и в просторной куполообразной клетке, головою вниз, висел белый какаду и трещал поперек по спицам крепким клювом, раздувая сердито хохол. На стене над большим диваном развешаны были ружья, шашки, револьверы.

III

— Милый мо-ой! — раскатисто гремел пристав, сидя с Кашневым за столом и накладывая ему на тарелку шпроты. — Вы себе представить не можете, какие все в общем мерзавцы, подлецы, негодяи, — представить не можете!.. Вор на воре! Мошенник на мошеннике! Подлец на подлеце! Факт, я вам говорю!.. Ведь отчего у нас столько преступлений? На каждом шагу убийства, разбои, какие-то цыганские шайки тоже… фигуряют!.. Что такое? Откуда, я вас спрошу? Простейшая история: об-щество у нас жулик на жулике, общество по-го-ловно все — подлейшего состава! Понятия о честности ни малейшего!.. У нас если не крадет кто, — просто случая подходящего ждет. Дайте ему смошенничать втихомолку, в укромном месте, отца родного продаст, только бы тот не узнал, — факт, я вам говорю! У нас арестантов ведут, а им бабы копейки суют: несчастненькие!.. Да он на своем веку дюжину таких баб, как ты, шкворнем ухлопал, дура чертова! Всепрощение? — это называется слюни пускать, а не всепрощение! Принципов нет! Круговая порука, нынче ты меня ограбил — ты в кандалах, завтра я кого ограблю — я в кандалах… От тюрьмы, от сумы не отказывайся… Разврат! — факт, я вам говорю! На каждого нищего как на первейшего мошенника нужно смотреть, а они у нас рассадники жалости, а-а?.. Какая у нас жалость, милый мо-ой! У нас жестокость нужна! Драконовы законы нужны!.. На полицию ты с уважением смотри, а не так!.. Полиция не с ветру!.. Ты общество копни, т-ты! Нутро копни, а не какой-нибудь ноготь, болван! Зерно возьми, раскуси, а не… а не так… с чердака в лапоть… да-с!.. Ну-ка, холодно в Сибири, выпить надо! — и пристав, все время сверкавший очками, вдруг снял их, отчего лицо у него, как у всех близоруких, сразу потухло, стало наивным, сонным, расплывчатым, и взялся за рюмку.

— Пожалуй, одну я выпью, — сказал, улыбаясь, Кашнев.

— Одну? Как одну? Почему?.. Не пьете? Совсем не пьете? — удивился пристав.

— Нет, не приходилось как-то…

— Смотрите! Баран у нас вот так тоже не пил, не пил да издох. Ну-ка, мы! — и он потянулся чокаться.

Но когда приподнялся Кашнев ему навстречу, пристав увидел у него на груди маленький скромный значок, которого он почему-то не успел заметить раньше: синенький крестик в белом ромбе.

— Как? — онемело спросил Дерябин и прищурил глаза.

Руку с рюмкой он тоже отвел. Другой рукою нашарил очки, прикинул к глазам, пригляделся испуганно.

— Этто… что значит?

— Что вы? — не понял Кашнев.

— Так вы мельхиоровый? Из запаса?.. По случаю войны взяты?.. С воли? — с усилием спросил Дерябин.

— Да. Что из этого следует? — обиженно спросил Кашнев.

— Ничего, — нахмурился вдруг пристав и медленно, — лупоглазый, красногубый, с небольшими усами подковкой, — наклонил свою рюмку над пустою тарелкой и вылил водку. Потом он как-то тяжело ушел в мягкое кресло, на котором сидел, подперся рукою и закрыл глаза. Только слышно было, как густо дышал, раздувая широкие ноздри небольшого носа.

Попугай обругался вдруг в тишине. На стене напротив как-то серьезно молчали симметрично развешанные ружья, шашки, револьверы. Мертво блестел лист фикуса. Кашневу было неловко, и думал он, не пойти ли просто домой. Подумал о своих солдатах: должно быть, спали теперь в каземате на свежей соломе.

Вот открыл снова глаза Дерябин, мутно пригляделся, спросил немного хрипло:

— Вас… как зовут?

— Дмитрий Иванович, — с привычной готовностью ответил Кашнев.

— Митя? — неистово удивился Дерябин. — У меня ж брат был Митя, от тифа умер… Какой малый чудесный был! Митя! Выпьем на «ты»! — вдруг поднялся Дерябин. — А? — И почти безволосые, еле внятные брови нахмурил, наклонил голову, вобрал подбородок и исподлобья глядел на Кашнева ожидая.

— Как будто на «ты» нам пить… — запнулся Кашнев, улыбнулся конфузливо и покраснел, и, покрасневши, сам на себя обиделся вдруг; подумал: «Не все ли равно? — ведь никогда его больше не увижу…» И неожиданно для себя поднял рюмку и сказал:

— Что же, выпьем.

И потом сразу стало тесно, трудно, жарко: это могуче обнимал, тискал и целовал его в губы и щеки Дерябин. И, глядя на него влюбленными радостными глазами, тяжело, точно страдающий одышкой, говорил Дерябин:

— Митя, а? Митя!.. Ведь ты себе представить не можешь, какие все в общем мерзавцы, скоты!.. У тебя в казарме, там что? Ти-ши-на! «Никак нет», «ряды вздвой», «равнение направо»… А я здесь как черт в вареной смоле киплю! Свежего человека нет, — все подлецы! Факт, я вам говорю!.. Насчет новобранцев, — это я сочинил, что мне солдаты нужны, черт их дери… Ты уж — прошу простить, сочинил. Мне офицер был нужен. Со взводом, думаю, кого же пошлют? Субалтерна, молодого какого-нибудь, честного… Ты ведь честный, Митя, а? Даже спрашивать нечего, честный еще, по глазам вижу, — честный… Митя, а? Ну, выпьем! Нне так! Т-ты, гимназист! Крест-накрест. Руку давай сюда, вот! Гоп! — и Дерябин лихо поддал, как на каменку, свою рюмку, и поперхнулся водкою Кашнев.

Сказал пристав, усевшись:

— Это напрасно у меня такая фамилия — Дерябин; мне бы нужно Бессоновым быть: я вот третью ночь сегодня спать не буду. Вчера ночью с новобранцами возился, а третьего дня меня чуть было студент один не убил.

— Как?! — спросил Кашнев.

— Как! Как убивают? — Вооруженное сопротивление. Арестовать нужно было, я к нему в два часа ночи с нарядом, а у него дверь на замок, — и пальба пачками. Сражение. Городовому одному ухо прострелил: так кусок и выхватил, — вот, с ноготь кусок… Как рвану я эту дверь, да в комнату! Раз он в меня, — вот так пуля! Рраз, — вот это место мимо пуля… н-ну, руки ж дрожали, дрянь! Кинулся я — и его с ног сшиб и револьвер отнял, — честь честью!.. Вот револьвер — маузер.

И, говоря это, он подошел к стене и снял длинный, солидно сделанный новенький револьвер.

— Вот! Из него как из солдатской винтовки пали: никакого промаху и быть не может!.. Как он в меня не попал? Нет, ты скажи, черт его дери! Что я для него, муха?

И, держа маузер на прицел, он спросил:

— У тебя какой системы? Наган?

— У меня?.. Да у меня никакого нет, — почему-то неловко стало Кашневу.

— Газета на шнуре?.. Хочешь, подарю!.. Вот — наган. Система — наган, работа — Тула, бери. Бьет здоровенно, не смотри, что Тула… А маузер нельзя, к делу пришью… бери.

— Ну вот… Точно я купить не могу, — отвел Кашнев его руку с наганом.

— Отказался? Что? — удивился Дерябин. Он стоял с револьверами в обеих руках и обиженно смотрел на Кашнева воспаленными от бессонных ночей глазами. — Почему отказался?

— Зачем же такие подарки делать? — мягко говорил Кашнев. — И ты… (неловко вышло у него это первое «ты») ты меня ведь в первый раз видишь…

— Так что? Не пойму!

— И, наконец, что это за револьвер такой, бог его знает!

— Та-ак! — горестно протянул пристав. — Так и запишем…

Но вдруг, закусив губы и дернув широкими ноздрями, он крикнул:

— Культяпый!.. Я тебе его сам в кобур положу! — погрозил он Кашневу наганом; и когда появился Культяпый, он закричал ему, вращая красными белками: — Найди там кобур их благородия и привяжи это к шнуру, — понял?

Дальше