Паника на берлинской бирже, где бумаги летели вниз на шесть, на восемь, даже иные на десять процентов, явилась общей темой разговоров. Что началось в Берлине, непременно должно было перекинуться и в Париж, и в Лондон, и в Петербург: законы биржи для всех одни, и этого не мог опровергнуть новый русский министр финансов Барк, человек глубоко штатский, но имевший в непосредственном подчинении корпус пограничной стражи в пятьдесят тысяч человек. В то время как иным дамам казалось, что министр, облеченный такою властью, мог запретить играть на понижение на петербургской бирже, сам он утверждал категорически, что запретить этого нельзя…
Обед, начавшийся в половине восьмого, затянулся до десяти, но солнечный свет не слабел: был разгар белых ночей.
Знаменитые петергофские фонтаны около дворца и дальше, в парке, изумляли прихотливой игрой нежных красок. Колоссальный бронзовый Сампсон привлек внимание Вивиани, вице-адмирала Ле Бри и других французов, сопровождавших президента, уже бывшего раньше в Петергофе.
Гостям, с которыми после недолгой отдельной беседы простился царь, отвели комнаты во дворце, отделанные под старую слоновую кость и предназначенные исключительно для представителей дружественных царствующих домов в случае их приезда.
IVБывший министр иностранных дел и премьер-министр Пуанкаре покинул свою страну в очень ответственный момент и не для того, чтобы попусту терять время. Со дня на день можно было ожидать предъявления Австрией ультиматума Сербии, а этот шаг мог предоставить, разумеется, как России, так и Франции не много времени для обсуждения австрийских требований, а точнее, для стягивания войск к своим угрожаемым границам.
Между тем Пуанкаре должен был еще успеть побывать в столице Норвегии, которую, несомненно, склонял на свою сторону Вильгельм, — иначе зачем ему было туда и ехать.
Яснее, чем кому-либо другому, именно Пуанкаре видно было, что в сущности мельница, на которую льют воду европейские страны, мельница грядущей войны работает безостановочно, что следствие по делу убийства, которое ведет правительство Австрии, только предлог для того, чтобы привести в известность все пружины войны и расставить их по своим местам.
План Шлиффена о захождении правым крылом против Франции через Бельгию был, конечно, изучен Пуанкаре, и ему важно было убедиться в том, что русские стратеги все поставят на карту, чтобы только сорвать этот взлелеянный Берлином план, двинув громадные силы в Восточную Пруссию.
Согласованность действий — вот чем обеспокоен был Пуанкаре, хотя о том же самом беспокоился уже приезжавший в Россию за год перед тем маршал Жоффр и план войны с центральными державами подробно обсуждался уже тогда: нужно было держаться наготове, имея такого предприимчивого и чересчур полнокровного противника, как Германия.
Лето — время маневров. Близ Красного Села широко раскинулся лагерь гвардейских частей, имевших строгого командира в лице Николая Николаевича, старавшегося быть хранителем традиций своего деда Николая I. У такого командира гвардейский корпус, разумеется, был образцовым по строю, и высочайший объезд войск Красносельского лагеря, на котором присутствовали Пуанкаре и Вивиани, не мог не пройти блестяще. Что люди, что кони — тут все было отборное, цвет русского войска, как бы предназначенный к тому, чтобы радовать даже самый придирчивый и взыскательный военный глаз, а президент и премьер-министр Франции были к тому же штатские люди.
Но у этих штатских людей успело уже создаться представление о будущей войне, как войне преимущественно артиллерийской, поэтому блестящие кавалерийские полки гвардии казались им несколько устаревшим уже родом войск, больше декоративным, чем деловым, хотя они и не скупились на слова одобрения.
Декоративным представлялся и Николай Николаевич, точно вынутый из музея старины, когда предводители войск должны были прежде всего иметь внешность, поражающую воображение.
О том, что в случае войны этот великий князь может получить высокий и ответственный пост верховного главнокомандующего, им было, конечно, известно, и они видели, что он превосходит ростом и строгостью даже маршала Жоффра, богатыря видом, но им хотелось бы получше узнать его как стратега.
Он был уже в почтенных летах, с живописной сединой на висках и в бороде, и это можно было принять за ручательство того, что он не сделает опрометчивых шагов, но он казался все-таки слишком горячим для стратега, а главное, прямолинейным.
В то же время и Пуанкаре и Вивиани соглашались с тем, что они слышали от французского посла в России Палеолога, что лучшего главнокомандующего среди русских генералов найти нельзя по той причине, что он — великий князь и все-таки из всех вообще великих князей, которых очень много, наиболее сведущий в военном деле. Что же касается холодного и обширного ума, то им, разумеется, должен обладать тот, кто при подобном главнокомандующем назначен будет состоять начальником штаба, а им мог быть только начальник главного штаба генерал Янушкевич.
Янушкевич был, конечно, тоже в Красном Селе, — представительный, еще не старый, красивый, полный энергии человек, светских манер, прекрасно говоривший по-французски. Между прочим, Палеолог не утаил от президента и премьер-министра, что в свое время, когда нужно было выбрать из двух кандидатов на пост начальника главного штаба, Янушкевич был предпочтен другому генералу — Алексееву — только потому, что гораздо более бегло изъяснялся по-французски. Военный министр Сухомлинов так и говорил царю об Алексееве: «Помилуйте, ваше величество! Ведь начальник нашего главного штаба должен будет непосредственно сноситься с начальником французского главного штаба, — поедет в Париж присутствовать на маневрах, и как же он будет там себя чувствовать, плохо говоря по-французски? Совсем другое дело генерал Янушкевич: этот говорит на французском языке, как на родном».
Сам Сухомлинов тоже хорошо говорил по-французски, в чем имел случай еще раньше этого приезда убедиться Пуанкаре: он видел, что этот еще очень подвижной для своих довольно преклонных лет бородатый генерал держит себя как ловкий придворный, но ему были мало известны чисто военные достоинства как ставленника Сухомлинова — Янушкевича, так и самого Сухомлинова, тем более что он знал, как легко для иных в последнее время стало получить в России министерский портфель.
Во время объезда войск над лагерным сбором летали внушительный по размерам «Илья Муромец» и отряд из нескольких аэропланов.
Царский шатер был раскинут на военном поле, и перед ним к окончанию объезда полков собралось до тысячи человек музыкантов всех оркестров гвардейской части. Из шатра Пуанкаре и его свита могли оценить концерт, исполненный с присущим гвардейским оркестрам большим искусством.
Наконец, в шесть часов вечера, состоялась «заря с церемонией», которая тоже должна была произвести впечатление на высокого гостя из союзной страны и его свиту.
В Красном Селе был дворец Николая Николаевича, и, пока президента угощали музыкой и «зарей с церемонией», в этом дворце люди сбивались с ног, чтобы приготовить все, что нужно, для обеда весьма многочисленных чинов свиты царя и свиты президента, министров, лиц высшего командного состава, — всех, кто был вместе с царем на военном поле, и, разумеется, самого царя с семьею.
Это был не такой торжественный, конечно, обед, как в Петровском зале Петергофского дворца, не пятьсот, а не более ста человек разместились тут за составленными столами, но все же это был значительный шаг вперед в деле сближения двух союзных стран и взаимного понимания их интересов в тревожный для обеих момент.
Если Пуанкаре и Вивиани наблюдали каждый про себя возможного в близком будущем верховного главнокомандующего вооруженными русскими силами, то и сам Николай Николаевич стремился получше разглядеть их, а через них уяснить себе, так ли единодушна будет Франция во время нападения на нее мощной соседки, как этого потребует дело обороны.
Он как бы пользовался тем, что был хозяином здесь, в своем дворце, а царь, его племянник, был только гость, — поэтому иногда, как бы забываясь, вел себя несколько бравурно, по-хозяйски, причем раза два, точно в свое оправдание, сказал:
— Я — солдат, а не политик, прошу меня извинить…
Так, ему вдруг в середине обеда захотелось узнать о Жоресе в предводимой им партии.
— Я обратил внимание на то, — говорил он, обращаясь к Вивиани, сидевшему рядом с ним, справа, в то время как Пуанкаре сидел слева от него, рядом с царем, — на то, как вел себя Жорес, когда в парламенте возбужден был вопрос о кредите на поездку вашу в Россию, мсье Вивиани. Должен признаться, мне это не понравилось.
— Но ведь Жорес и его партия не могли высказаться как-нибудь иначе, ваше высочество, — с оттенком недоумения на твердом горбоносом лице ответил Вивиани. — Было бы даже неожиданно и очень странно, если бы Жорес вдруг вздумал вотировать за кредиты.
— Но ведь Жорес и его партия не могли высказаться как-нибудь иначе, ваше высочество, — с оттенком недоумения на твердом горбоносом лице ответил Вивиани. — Было бы даже неожиданно и очень странно, если бы Жорес вдруг вздумал вотировать за кредиты.
— Очень хорошо, мсье Вивиани, но я хотел бы знать: как могут себя вести подобные Жоресу в случае, если начнется война? — с живейшим интересом спросил Николай Николаевич.
— Как добрые французские граждане, ваше высочество, — тут же ответил Вивиани, несколько будто бы даже задетый этим вопросом.
Через некоторое время Вивиани услышал от него новый недоуменный вопрос, только теперь уже не о Жоресе, а о Кальметте и его миллионах.
— А что этот Кальметт, а? Он ведь, между нами говоря, был, кажется, порядочный негодяй, этот Кальметт, а, мсье Вивиани?
— Он был известный журналист, главный редактор «Фигаро», — уклончиво ответил Вивиани.
— Да, да, это мне, конечно, известно, да… Но что мне гораздо менее известно, так это вопрос о том, откуда он мог взять свои двадцать пять миллионов франков? — несколько излишне громко, как показалось Вивиани, спросил великий князь.
— Нажил литературным трудом, ваше высочество.
— Ну, полноте, — «литературным трудом», мсье Вивиани! — готовясь как будто даже расхохотаться, воскликнул Николай Николаевич, заметно побагровевший от вин. — Двадцать пять миллионов нажить честным литературным трудом ведь нельзя, согласитесь сами!
— Трудно, конечно, — снова уклончиво ответил Вивиани, — но при известном таланте Кальметта…
Он не докончил, разведя вместо слов руками и улыбнувшись, а великий князь продолжал безжалостно:
— Талантливыми журналистами богата прекрасная Франция, это бесспорно, однако я, прошу извинить мне мое невежество, не знаю другого такого Кальметта из числа французских журналистов. Он, несомненно, помогал кое-кому кое в чем, а? — за что и получил кое-что, а, мсье Вивиани?
— Кайо ведь тоже владеет миллионным состоянием, ваше высочество, — напомнил, уклоняясь от ответа, Вивиани.
— Да-да, но у него это состояние от отца, оно просто получено по наследству, а что касается Кальметта, мне говорили, например, что он получал большие деньги из Венгрии, а также из Германии, от Дрезденского банка, — то есть из стана врагов Франции, а? За что же именно?
И, сказав это и неотрывно глядя на собеседника, Николай Николаевич принял поднесенный ему на подносе стакан его любимого бордо.
Однако Вивиани остался верен себе и тут. Он только слегка пожал плечом и ответил снова весьма уклончиво:
— Несомненно, это будет выяснено на суде, ваше высочество, если только суд найдет нужным копаться в прошлом человека, уже расстрелянного, хотя и частным лицом.
Он постарался, конечно, улыбнуться после того, что сказал этот Вивиани, но вице-адмирал Ле Бри, сидевший напротив, счел нужным пойти навстречу хозяину чудесного дворца и изысканного обеда и, как только взглянул на него Николай Николаевич, сказал почтительно:
— Что касается меня, ваше высочество, то я вполне уверен, что суд именно этому вопросу уделит достаточное внимание. Вообще этот процесс очень хороший урок для журналистов.
— Я думаю, я думаю, что очень хороший, мсье Ле Бри, но он несколько запоздал, этот урок! — весьма выразительно подчеркнул Николай Николаевич, а так как сам он тоже несколько запоздал осушить свои стакан, который держал в руке, то, сказав вместо тоста: «За правосудие!», он буквально влил в себя вино так, что нельзя было заметить, чтобы он делал при этом глотки.
Это был свойственный только ему одному способ пить вино; в этом он был вполне оригинален и даже непревзойден.
Оригинален был по сравнению с обедом в Петергофском дворце и весь вообще обед в Красносельском дворце великого князя, хотя на нем, как и там, в Петергофе, присутствовал царь с семьей.
Этот обед был кое в чем обдуман заранее, заметно отступая от обычного.
Точно продолжался тот воинственный пыл, которым должны были пропитаться насквозь все участники обеда на только что покинутом ими лагерном поле, военный оркестр на хорах играл один за другим французские марши, чередуя их так, что чаще других исполнялся марш Самбры и Мезы и особенно Лотарингский марш.
На обеде были все великие князья, отличавшиеся своей воинственностью, однако не менее воинственными оказались, как это увидел Пуанкаре, и жены двух великих князей братьев Николая и Петра Николаевичей — Анастасия и Милица, дочери князя Николая Черногорского.
Одна из этих смуглых красавиц, хозяйка дворца, Стана (Анастасия), не утаила от президента Франции только что полученную ею от отца шифрованную депешу, в которой было несколько знаменательных фраз: «Война начнется еще до конца этого месяца… От Австрии ничего не останется… Франция отвоюет обратно Эльзас и Лотарингию… Наши войска встретятся в Берлине…»
Другая, Милица, торжественно поставила перед Пуанкаре роскошную вазу с чертополохом, причем сказала вдохновенным тоном:
— Это символ, господин президент! Этот чертополох я привезла из Лотарингии… Он начал расти там, на чудесной французской земле, с семьдесят первого года… Мы здесь всем сердцем верим, что Франция, руководимая вами, господин президент, вырвет вон с корнем этот колючий немецкий сорняк в этом же году!
Горячо сказанные слова прозвучали как тост, который Пуанкаре выслушал, поднявшись с места. Вслед за тем раздался Лотарингский марш. Тост произвел впечатление и был сердечно запит, а ваза с чертополохом так и осталась на столе перед президентом до конца обеда, хотя царь и Александра Федоровна обменялись по этому поводу красноречивыми взглядами и пожиманием плеч, затрудняясь все же определить, в какой степени этот заранее обдуманный «черногорскими пауками», как звали они в интимных разговорах обеих сестер, экстравагантный выпад нарушает придворный этикет.
Однако предстояли шаги огромнейшей важности, хотели или не хотели их сделать здесь, в Петербурге и его живописных окрестностях — они все равно уже делались другими. Шаги эти были уже слышны, тяжелые шаги всеевропейской войны.
Однако не всё же одни только полковые оркестры, хотя бы и в тысячу труб и барабанов, — нужно было показать главе союзной страны, на какой высоте стоят веселящие слух и глаз вокальное и хореографическое искусство России, и вот после обеда в Красносельском театре состоялся спектакль.
Столичный оперный театр блеснул тут Смирновым и Липковской, выступавшими в одном из действий старой добротной оперы «Лакмэ», и столпами своей балетной труппы — Кшесинской и Преображенской.
Заслуженная артистка Кшесинская выступила в балете «Фея роз», другая заслуженная — Преображенская — в дивертисменте.
Конечно, из всех выступавших наибольший успех выпал на долю Кшесинской, потому что и высокий французский гость и вся его свита успели уже узнать, что она — обладательница гораздо большего капитала, чем казненный частным образом Кальметт, что она имеет и дворец в Петербурге, выстроенный для нее на средства одного из великих князей, Сергея Михайловича, состоящего инспектором артиллерии, а до Сергея Михайловича (который был, разумеется, тоже и на обеде у своего кузена и в театре) на эту звезду русского балета широко тратились другие великие князья.
Какому же государству не лестно было иметь такого союзника, который мог выставить в поле в первые же месяцы войны восемь миллионов обученных военному искусству солдат и мог затратить несколько десятков миллионов золотых рублей на содержание всего одной только балерины Кшесинской?!
VА в то время, как в Красном Селе выяснялись возможности строгой согласованности военных действий, в случае если войны предотвратить будет никак нельзя, в Петербурге рабочие наглядно показывали всем, какая сила могла бы раз и навсегда предотвратить войны во всем мире: ведь в огромном большинстве это были рабочие заводов, занятых выполнением военных заказов, притом заводов очень крупных: Путиловский, например, имел двенадцать тысяч рабочих.
Нечего и говорить, что царь и министры, стремившиеся показать президенту союзной страны товар лицом, были чрезвычайно сконфужены выступлением рабочих, имевшим, несомненно для всякого, политический характер. Поэтому еще в день приезда Пуанкаре вечером министр внутренних дел Маклаков совещался с петербургским градоначальником, какие нужно принять меры.
Были напечатаны и расклеены всюду воззвания, что меры будут приняты очень крутые, однако воззвания не помогли, и число бастующих дошло до полутораста тысяч.
Появились даже и баррикады на улицах, особенно на Выборгской стороне: остановленные вагоны трамвая, бочки, столбы, — все, что нашлось под рукой, загромоздило поперек улицы, ограждая митинги здесь и там от наскоков конной полиции.