Кашнев наблюдал это приготовление к ужину молча, думая все о том же своем: о своей судьбе, которая сидела против него за столом и имела непреоборимо мощные формы.
«Моя жизнь могла бы сложиться совершенно иначе, — думал он, глядя на выпирающие из форменной тужурки плечи и грудь Дерябина, — если бы не вот этот человек встретился случайно мне на пути… Я мог бы, прежде всего, не попасть в какой-то запасной батальон, как не попали многие прапорщики полка, где я служил, это раз; я мог бы остаться даже и в запасном батальоне до конца войны, уже близкого в мае девятьсот пятого года, но неусыпно следивший за мною вот этот пристав послал командиру батальона какую-то подлую бумажку, — и начался мой крестный путь!..»
Кашнев приписывал прежде это свое последнее назначение в маршевую команду тому генералу, который председательствовал на суде над рядовым Щербанем, но оказалось, что не этот генерал, сам по себе человек добродушный, а вот именно он, этот пристав, был виновником всех его бед…
Отвечая этим своим мыслям, он сказал про себя, хотя и вслух:
— Вы сказали мне, что ваше искреннее, — я подчеркиваю это: искреннее желание было сделать мне добро тогда, во время японской войны, — чтобы непременно я выслужился там, в Маньчжурии, получил бы возможность держать экзамен и поступить, конечно, в Академию генерального штаба, чтобы сделать со временем военную карьеру… Допустим, что это, с вашей стороны, было действительно так… Примем за чистую монету. Но откуда же это померещилось вам, что я-то сам должен стремиться непременно к военной карьере? Если бы я хотел этого, то пошел бы в военное училище, а не в прапорщики запаса, не так ли? Я был еще очень молод тогда, а молодых, случается, прельщает военная форма, да и женщины, как известно, «к военным людям так и льнут, а потому, что патриотки…»[5]. Но я смолоду, как и теперь, человек невоинственный, и не следовало вам, судьбе моей, как вы сами себя назвали, насильно гнать меня делать то, к чему я по натуре своей совершенно неспособен.
Проговорив это, Кашнев в упор посмотрел в выпуклые серые глаза Дерябина. Но Дерябин был устроен так, что смутить его ничем было нельзя, и в этом убедился Кашнев, когда сказал тот на низких нотах и далеко даже не в половину своего голоса:
— Вы ошибаетесь в этом: я отлично все понял и от-лич-но знал, что я такое делал… Я вас спасал, если хотите знать, и, увидя вас рядом с птицей-мымрой, очень был рад, что спас! Вот за это сейчас с вами и выпьем, за спасение раба божия Димитрия!
И он налил две рюмки водки и одну протянул Кашневу.
— В сущности я ведь не пью, — поморщился Кашнев.
— Но за спасение свое должны выпить! — требовательно сказал Дерябин.
— Не пойму, за какое такое спасение!
— Не понимаете? Неужели не понимаете? А во время революции вы где именно были и что делали?
— Где был тогда?.. Лежал в военном госпитале.
— Ранены были?
— Нет, не от раны лечился… От ревматизма ног… и от сильного нервного расстройства, — с усилием выговорил Кашнев: в последнем ему признаться не хотелось.
— Вот!.. Военный госпиталь!.. Не Военная академия, так военный госпиталь. Этим самым вы, значит, и спаслись!
— От чего же именно спасся? — все еще недоумевал Кашнев.
— От участия в революции, — объяснил ему Дерябин. — А то вас непременно бы втянули в это самое участие, это уж вы мне не говорите, что нет! И вас, как облупленного, насквозь тогда видел: втянули бы за милую душу, и вы бы попали как кур во щи! Вот что, милый вы мой, имейте в виду. А теперь, благодаря мне тогда, вы вот сидите у меня за столом, и служим мы с вами в одном ведомстве.
— Как это так «в одном ведомстве»? — почти возмутился Кашнев.
— В одном ведомстве, — факт, я вам говорю! — хладнокровно ответил Дерябин.
— Вы — в министерстве внутренних дел, а я — в министерстве юстиции, если уж причислять меня к какому-нибудь министерству, — разграничил было себя от него Кашнев, но Дерябин захохотал густо:
— А не один ли черт, скажите на милость! Пишется «Ливерпуль», читается «Манчестер», пишется «министерство юстиции», читается «министерство внутренних дел»!
— Гм… Вон вы какого мнения о министерстве юстиции! — не то чтобы удивился, а только сделал вид, что удивился, Кашнев и добавил: — А вы, стало быть, во время революции отличились?
Он попытался даже вложить в свой вопрос самую большую дозу язвительности, но Дерябин ответил не без достоинства:
— В моей части никаких выступлений против правительства не было!
Кашнев посмотрел на него внимательно и сказал:
— Этому поверить можно.
— И поверьте, — отозвался Дерябин, — и давайте еще по одной.
— Нет уж, меня увольте.
— Не зарекайтесь! Узнайте сначала, за что выпьем… За исполнение моей давнишней… как бы это сказать… только ни «мечты», ни «фантазии» сюда не подходит: — жениться на графине!
— Гм… Графини, конечно, всякие бывают, — криво усмехнувшись, заметил Кашнев. — Бывают молодые, красивые, богатые, а бывают ведь и так себе, ни то, ни се: и не молоды, и не красивы, и не богаты…
— Нет-нет! — удержал его за руку Дерябин. — От второго варианта меня избавьте, — только первый, как вы вполне точно указали: молода чтоб, красива чтоб, богата чтоб!
— И чтобы непременно графиня?
— На меньшем не помирюсь!
— И достигнете цели?
— И непременно достигну!
— Ну что ж… Желаю успеха!
— Вот! Желаете?.. Верно! За это и выпьем!
Кашнев невольно взялся за свою новую рюмку и чокнулся и, только выпив через силу и закусив сардинкой, спросил:
— Не понял я все-таки, почему же именно на графине?
— А почему бы графине не выйти за меня замуж, если в руках моих будет большая власть? — расстановисто спросил в свою очередь Дерябин. — Если она, допустим, лет уже тридцати — тридцати двух, притом же, скажем, вдова, и дела по имению у нее запущены, и нуждается она вообще в человеке, на которого могла бы опереться, — а на меня-то уж можно, я думаю, опереться! — то почему же нет?
— Все это я в состоянии понять: и вдову, и запущенное имение, и чтобы опереться, только вот «графиню» не совсем понимаю!
— Как же так этого не понять? Вот тебе раз!.. А потомство?.. По моей мужской линии — потомственные дворяне, а по женской, по ее линии, — графини… Что?
— А-а, — понятливо протянул Кашнев. — Значит, вы рассчитываете на большое потомство…
— Именно, да! В этом и есть весь смысл жены графини… Этим род мой будет введен в знать, а где знать, там власть!.. А где власть, там и все блага жизни!.. И если я говорю с вами об этом вот теперь, это потому, как объяснял уже, что город для меня новый, и вы оказались единственным здесь, — поймите, — единствен-ным, кто меня знает не со вчерашнего дня!..
— А что же, собственно, мог я о вас узнать тогда, девять лет назад, и за один только вечер?
— Узнали, что я шел, а теперь видите, что иду к своей цели!
От идущего к своей цели пристава Дерябина Кашнев ушел поздно, а, придя домой, этим поздним возвращением очень обеспокоил Неонилу Лаврентьевну.
XVIIВесь следующий день Кашнев как бы вел в себе самом упорную борьбу с нахлынувшим на него вновь, как девять лет назад, приставом Дерябиным. Но если тогда он был только ошеломлен им, то теперь к ошеломленности прибавилось еще что-то, похожее на испуг.
Он не хотел называть этого ощущения испугом: даже перед самим собой он пытался казаться и опытнее, и тверже, и дальновиднее, чем был; однако то, что открыто ему было так, походя, между прочим, этим глыбоподобным приставом, — не какая-то нелепая случайность.
Не слепая Судьба, — с завязанными глазами, как ее изображали художники, — а вот этот пристав с его подлыми бумажками, явился причиной его злоключений… И вот эта причина снова здесь, стоит рядом с ним и смотрит на него, хотя и лупоглазо, как бы близоруко с виду, но на самом деле придирчиво-зорко. И вновь, как и тогда, могут пойти от него, пристава Дерябина, бумажки о нем, Кашневе, и может вновь получить уничтожающий толчок кое-как налаженная, пусть и скромная во всех отношениях жизнь.
И мало того, что вновь сломает жизнь, но еще и скажет, что спасал тебя от каких-то величайших несчастий.
— Есть старый греческий миф о людоеде Минотавре, обитателе Лабиринта на острове Крите, — говорил за обедом жене своей Кашнев. — Вот будто у такого Минотавра я вчера и побывал в гостях. Я остался жив, но он дал мне понять, что съесть меня может, когда угодно, когда явится у него аппетит. И в это вполне можно поверить, так как это чудовище, Минотавр этот в полицейской шкуре, однажды чуть было не проглотило меня, а зубами своими измяло сильно: чувствую это на себе до сих пор…
Он смотрел на Неонилу Лаврентьевну, как на самого дорогого человека в мире, ее умные, светлые, спокойные глаза не променял бы он ни на какие глаза графинь, витавших в мечтах пристава Дерябина. Вот тянулся к ней, сидящий за столом, крохотный Федя, держа в пухлых ручонках пышный черный хвост, выдранный из нового коня гнедой масти, и говорил победоносным тоном:
Он смотрел на Неонилу Лаврентьевну, как на самого дорогого человека в мире, ее умные, светлые, спокойные глаза не променял бы он ни на какие глаза графинь, витавших в мечтах пристава Дерябина. Вот тянулся к ней, сидящий за столом, крохотный Федя, держа в пухлых ручонках пышный черный хвост, выдранный из нового коня гнедой масти, и говорил победоносным тоном:
— Мама! Смотри!
— Ах, озорник! Ну и озорник растет! — говорит Алевтина Петровна, внося с кухни сковороду с чем-то дымящимся, — не то сырниками, не то жареной печенкой. Она глядит на внука белыми глазами своими и притворно сердито и добродушно — любуясь, умея как-то делать это в одно и то же время.
Обыкновенная комната в самом скромном на вид с улицы одноэтажном доме, обыкновенный домашний обед, обыкновенный двухлетний ребенок, но это — все, что подарила ему, Кашневу, жизнь. Однако даже это может показаться совершенно незаслуженным Минотавру, стремящемуся к генеральству (хотя бы и в отставке), пишется им бумажка, и кто-то по этой бумажке за глаза начинает о нем «дело», как будто это он ударил по голове пожилую женщину и вырвал из ее рук ридикюль с двумя с половиной тысячами рублей.
— Как вы полагаете, Алевтина Петровна, можно за две с половиной тысячи немудреный домик построить? — обратился к теще Кашнев.
— Ну еще бы нельзя! — так вся и вскинулась седоволосая Алевтина Петровна.
— Может быть, даже и за две можно?
— Теперь так: если самому за всем глядеть, — за матерьялом, за рабочими, а подрядчик в это чтобы не мешался, то и за две люди себе строят!
И теща глядела на зятя такими загоревшимися, ожидающими глазами, что ему даже неловко было охлаждающе сказать ей:
— Это я так вообще спросил: в моей адвокатской практике всякое знание бывает полезно.
В пять часов закрылась контора, в которой работала бухгалтером Софа; чтобы не слишком беспокоить других в квартире, она с приходом надевала на свой костыль резиновый наконечник.
Кашнев представил, что вот и на нее, его свояченицу, без которой он не мог уже представить своей семьи, косвенно может обрушиться несчастье, благодаря заботе о нем неусыпного пристава третьей части, и остро заныла в нем большая жалость к этой изувеченной, но гордой девушке, похожей лицом на его жену, и он почувствовал к ней самую большую нежность, на какую только был способен.
— Я не герой, конечно, — говорил в этот день поздно вечером Кашнев Неониле Лаврентьевне. — И тебе было известно, что я — самый обыкновенный средний человек, акцизный чиновник. Больше никуда не пригодился в жизни. Война ошеломила меня. Я потерял девять десятых прежнего себя за время, когда стал участником войны. И я ведь не обещал тебе никаких золотых гор, ни того, что ты станешь когда-нибудь генеральшей. Власть над многими людьми? Нет! Это меня всегда пугало даже, а не то чтобы привлекало. И даже постройка дома, — если даже допустить, что когда-нибудь мы с тобой доживем до этого, — я скажу тебе наперед, что буду обходить ту улицу, на которой будут рабочие строить нам этот дом. Меня будет пугать уже одно то, что какие-то плотники, каменщики, штукатуры, кровельщики, печники, маляры будут делать это не для себя, а для меня, которого они совсем не знают, который им, как человек, совсем не нужен… А вот приставу этому, Дерябину, и я оказался нужен, как почему-то все люди кругом. И здесь, в нашем городе, ему тесно, — давай ему Петербург, — столицу России! Он самой природой создан для того, чтобы командовать, кричать, наводить порядок, ловить на улицах воров и грабителей, покупать женщин за двадцать рублей… И ему не перечь! Он — судьба сотен людей, а стремится к тому, чтобы стать не кем иным, как судьбою тысяч! Откуда в нем такая закваска? Этого я не пойму… Да и зачем мне ломать голову над этим? Однако вот такими и держится вся наша жизнь!
— А как дело с реалистом Красовицким? — спросила Неонила Лаврентьевна, чтобы отвлечь его от явно тяжелых для него мыслей. — У нас в гимназии говорят, что он произвел нападение на даму в банке, чтобы покрыть карточный долг отца: отец его будто бы проигрался в клубе…
— Неужели говорят и такую чушь? — изумился Кашнев.
— Я так слышала мельком от одной нашей учительницы… Мне тоже показалось чепухой это, — однако же вот сочиняет же кто-то в таком духе…
— Во-первых, старый Красовицкий совсем не похож на какого-то записного картежника, — вспоминая картежников-офицеров, начал пылко опровергать этот слух Кашнев. — Картежники — народ бесшабашный и приверженный вдобавок к спиртному, а этот…
— Да говорят, что и Красовицкий тоже порядочный пьяница, — вспомнила Неонила Лаврентьевна.
— Я видел его раза три, — он был совершенно трезвый… только что походил на пьяного, потому что очень убит был горем. Если я доживу до такого ужаса, что с нашим Федей случится то же, что с Адрианом Красовицким…
— Замолчи, пожалуйста! — протянула руку к самым его губам Неонила Лаврентьевна, но Кашнев все-таки закончил:
— То я тоже буду казаться всем пьяным!
XVIIIОднако, когда через день после того встретил его на улице Красовицкий и заговорил о возможностях защиты сына, Кашнев отозвался на это сухо:
— Мне кажется, слишком забегаете вы вперед, так как дело вашего сына только что передано судебному следователю, у которого много подобных дел, — значит, вестись они будут долго. И в окружном суде много дел ждут еще своей очереди… Так что дело вашего сына могут назначить к разбору когда же? К весне только, может быть, а может, и позже.
— Неужели все это время должен сидеть мой мальчик? — испуганно спросил Красовицкий.
— А как же иначе?.. Наивный вопрос!
— Да, наивный… Согласен с вами… Мне кажется даже, что я помешался, — пробормотал Красовицкий. — Сам не понимаю, что говорю.
— Вы бы полечились, — участливо посоветовал Кашнев. — Не со мною о сыне вам надо бы говорить, а с врачом о себе… Я однажды был в подобном состоянии, и меня лечили… в военном госпитале. Так что ваше состояние я понимаю, но я ведь не врач и не могу прописать вам бром и тому подобное, чтобы вы спали, сколько следует, чтобы вы пришли в себя… Что пропало, того бессонницей вы не вернете…
— Бром, вы говорите? Это я иногда пью, только он, бром этот, мне уж не помогает, — проговорил Красовицкий, длинный нос которого заметно для Кашнева заострился.
«Птица-мымра», — по-дерябински подумал, глядя на этот нос, Кашнев и, вспомнив про то, что Красовицкого не один Дерябин называл картежником, заметил сухо:
— Игра в карты еще меньше может вам помочь, чем бром.
— Я разве хожу теперь играть в карты? — так и вскинулся Красовицкий.
— Не знаю, как теперь, но раньше-то, говорят, часто играли! И даже не так давно в проигрыше были сильном, — безжалостно на этот раз, но из желания знать, верен ли этот слух, сказал Кашнев.
— От кого вы слышали, что в проигрыше большом? — воззрился на него воспаленными глазами Красовицкий.
— Да там уж от кого бы ни слышал, — но, значит, правда?
— Я покрыл этот проигрыш! Пусть не сразу, но все равно, — весь покрыл! — запальчиво и с достоинством, как и не ожидал Кашнев, выкрикнул старик.
Кашневу все не верилось прежде, что этот убитый горем отец будто бы был картежник. Картежников он возненавидел еще со времен войны. Поэтому теперь, когда сам Красовицкий подтвердил ходившие о нем слухи, Кашневу сделался он неприятен, и он совершенно непроизвольно проговорил:
— Прокурор на суде в своей обвинительной речи не упустит случая задеть и вас!
— То есть как именно меня?.. Я верой-правдой тридцать почти лет служил…
— Речь будет идти не о вашей службе, конечно: раз вы прослужили столько времени в здешнем казначействе, то и для прокурора будет ясно, что вы были исправный чиновник, но служба ваша службой, а сын сыном: почему сын стал преступником? Ведь прокурор может даже съязвить на ваш счет, что сын, мол, имел желание помочь отцу погасить его карточный долг, поэтому…
Кашнев не договорил, так как старик вдруг схватил его костлявой своей рукою за лацкан пиджака и крикнул:
— Я слышал эту гадость! Не повторяйте!
Он тут же отдернул руку, но Кашнев не удержался, чтобы не сказать:
— Вот видите, вы уже начинаете прибегать к сильным жестам!.. Лечиться надо, — это я вполне серьезно вам говорю. Врач вам лично может еще помочь, но никакой адвокат, поверьте мне, не в состоянии помочь вашему сыну… Грабеж с покушением на убийство, — это ли не серьезное преступление? Ведь в руке у вашего сына, как выяснено, большая гайка была зажата. Потерпевшая и сейчас еще лежит в постели: что, если будет у нее сотрясение мозга?
— Так, значит, вы отказываетесь защищать моего сына? — глядя совершенно безумными глазами, но теперь уже тихо проговорил старик.
— Не могу придумать облегчающих вину обстоятельств, — уклончиво ответил Кашнев.