Аметистовый перстень - Франс Анатоль "Anatole France" 7 стр.


— Какая посудина? Если вы имеете в виду, сын мой, золоченую дароносицу, то могу вас уверить, что господин и госпожа де Бресе были очень тронуты даром, столь скромно поднесенным вашей матушкой чудотворящей деве.

— Значит, это была хорошая идея, господин аббат? Так она принадлежит мне. Мама, как вы знаете, не очень изобретательна… О! я не ставлю ей этого в упрек… А теперь давайте поговорим серьезно. Вы меня очень любите, господин аббат, скажите искренно?

Аббат Гитрель обеими руками пожал руку молодому Бонмону.

— Сын мой, не сомневайтесь в моих чувствах к вам: они отеческие, скажу даже — они материнские, чтобы лучше выразить всю их силу и нежность. Я наблюдал за вами с умилением, дорогой Эрнест, с того теперь уже далекого дня, когда вы так благочестиво приняли первое причастие, и по сие время, когда вы выполняете благородный долг солдата в нашей прекрасной французской армии, которая, как я с удовольствием убеждаюсь, становится день ото дня все более христианской и религиозной. И я уверен, мое дорогое дитя, что среди развлечений и даже заблуждений юного возраста вы сохранили веру. Ваши поступки свидетельствуют об этом. Я знаю, что вы всегда почитали для себя за честь содействовать богоугодным делам. Вы — мое любимое чадо.

— В таком случае, господин аббат, окажите услугу своему чаду. Скажите герцогу де Бресе, чтоб он дал мне пуговицу.

— Пуговицу?

— Да, охотничью пуговицу герцогов де Бресе.

— Охотничью пуговицу! Но, сын мой, это касается вопросов охоты, а я не такой великий ловец перед господом, как священник Травьес. Я гораздо больше служил святому Фоме, чем святому Губерту {18}. Охотничью пуговицу! Что это, фигуральное выражение, метафора, означающая совместную охоту? Словом, сын мой, вы хотите получить приглашение на охоту господина де Бресе?

Эрнест де Бонмон вскочил:

— Не путайте, господин аббат. Я говорю не о том… совсем не о том. Я вполне уверен, что получу приглашение на охоту к Бресе в воздаяние за посудину.

— Дароносицу, дароносицу, ciborium. Я тоже думаю, сын мой, что герцог и герцогиня будут рады послать приглашение, если узнают, что это может быть приятно вам и вашей матушке.

— Еще бы им не послать. Раз они приняли серебряную посудину. Но можете им передать, что я не буду в восторге от их приглашения. Плесневеть на каком-нибудь перепутье, откуда ничего не видно, подставлять рожу под грязь, когда мчится охотничья ватага, нарываться на выговор от какого-нибудь псаря за то, что затоптал след,— спасибо, я не любитель такого сорта развлечений. Бресе могут оставить при себе свое приглашение.

— В таком случае, сын мой, я не улавливаю вашей мысли.

— Но она яснее ясного, господин аббат. Я не хочу, чтобы эти Бресе ставили меня ни во что,— вот моя мысль.

— Объяснитесь, пожалуйста.

— Так вот, господин аббат, вообразите, мне отведут место на Королевском перепутье в обществе сельского врача, жены жандармского ротмистра и старшего писца господина Ирвуа. Нет, это не дело! А если я получу пуговицу, то буду охотиться со всей командой. И они увидят, что хотя я иной раз и смахиваю на мокрую курицу, но все же я не такой олух, чтобы ударить лицом в грязь. Итак, ваше преподобие, вы можете раздобыть мне пуговицу. Бресе вам не откажут. Вам стоит только попросить ее во имя Бельфейской божьей матери.

— Не вмешивайте, сын мой, прошу вас, Бельфейскую божью матерь в дела, не имеющие к ней никакого касательства. Чудотворица бресейская и без того свершает немало дел, даруя благодать вдовам, сиротам и нашим дорогим солдатикам на Мадагаскаре {19}. Но неужели, мой милый Эрнест, эта пуговица дает какие-либо важные преимущества? Разве это уж такой ценный талисман? Вероятно, с ее обладанием связаны особые привилегии. Расскажите мне о них. Я отнюдь не презираю древнейшего и благороднейшего искусства звериной травли. Кроме того, я принадлежу к клиру епархии, особливо преданной псовой охоте. Пожалуйста, просветите меня.

— Вы балагурите, господин аббат, и строите из меня шута. Вам ведь отлично известно, что пуговица означает право носить цвета охоты… Буду говорить с вами начистоту, я откровенен, мои средства мне это позволяют. Я добиваюсь пуговицы Бресе, потому что это шикарно, а я люблю шик. Я хочу этого из снобизма, ибо я сноб. Из честолюбия, ибо я честолюбив. Я хочу этого, потому что мне лестно обедать у Бресе в день святого Губерта. Думаю, что пуговица Бресе будет мне под стать! Не скрою, мне этого сильно хочется. У меня нет ложного стыда… Впрочем, нет и настоящего. Выслушайте меня, господин аббат: мне нужно сказать вам нечто очень серьезное. Вам следует знать, что, прося для меня пуговицу у герцога де Бресе, вы требуете только должного… именно… должного. Я здесь владею землями. Сам я не бью у себя оленей, я пропускаю охотников через свои владения, позволяю травить зверя на своей земле; это заслуживает признательности и хорошего отношения. Господин де Бресе просто обязан дать эту пуговицу своему молодому соседу Эрнесту де Бонмону.

Аббат ничего не ответил; видимо, он противился, не хотел идти навстречу. Эрнест продолжал:

— Мне незачем говорить вам, господин аббат, что, если бы Бресе потребовали платы за пуговицу, я не постоял бы за ценой.

Аббат Гитрель сделал протестующий жест:

— Это предположение не может иметь места, дитя мое. Оно не вяжется с характером герцога де Бресе.

— Возможно, господин аббат. Пуговица — даром, пуговица — за деньги, это зависит от состояния и от взглядов. Есть охоты, которые обходятся владельцам в восемьдесят тысяч франков в год; есть такие, которые приносят им тридцать тысяч дохода. Я говорю это не в порицание тем, кто берет деньги за пуговицу. Я лично сам поступил бы именно так. По-моему, это справедливо. И кроме того, есть районы, где охота стоит так дорого, что, как бы ни был богат владелец, он не в состоянии один покрыть расходы. Предположите, господин аббат, что у вас есть охотничьи угодья в окрестностях Парижа. Смогли бы вы покрыть из своего кармана все разорительные издержки и возместить крестьянам убытки? Но я тоже думаю, как и вы, что в Бресе нет платных пуговиц. Герцог не такого склада человек, чтоб извлекать выгоду из своей охоты. Ну-с, так значит, вы получите мне пуговицу даром, господин аббат,— и деньги будут целы!

Прежде чем ответить, аббат семь дум передумал. И это мудрое молчание встревожило Эрнеста Бонмона.

Наконец Гитрель изрек:

— Сын мой, я сказал и еще раз повторяю: я вас люблю всем сердцем. Я хотел бы быть вам полезным или хотя бы приятным. Я приложу все старания, чтобы при случае оказать вам услугу. Но, право же, я не такая влиятельная особа, чтобы испросить для вас то светское отличие, которое вы именуете пуговицей. Представьте себе, что, выслушав от меня вашу просьбу, герцог де Бресе сделает какие-либо возражения, сошлется на трудности,— я перед ним окажусь бессильным и безоружным. Какими средствами может бедный преподаватель красноречия провинциальной духовной семинарии отвести возражения, устранить трудности, вырвать согласие, так сказать, силой? Во мне нет ничего такого, чтобы заставить со мной считаться, чтобы импонировать великим мира сего. Я не могу, я даже не должен впутываться в такие мелочи, раз я не уверен в успехе.

Эрнест де Бонмон удивленно и с некоторым восхищением взглянул на аббата Гитреля и сказал:

— Понимаю, господин аббат. Это невозможно теперь. Но когда вы будете епископом, вы подцепите мне пуговицу, как кольцо на карусели… Не так ли?

— Можно предположить,— серьезно подтвердил г-н Гитрель,— что если бы охотничью пуговицу попросил для вас епископ, господин де Бресе не ответил бы отказом.

IV

Вечером этого дня г-н Бержере после упорной работы чувствовал себя усталым. Он совершал обычную прогулку по городу в обществе г-на Губена, своего любимого ученика после измены г-на Ру, и, размышляя о сделанном за день, спрашивал себя, подобно многим другим, какие плоды пожинает человек от трудов своих. Г-н Губен обратился к нему с вопросом:

— Считаете ли вы, учитель, что Поль-Луи Курье {20} хорошая тема для докторской диссертации?

Господин Бержере не ответил. Проходя мимо писчебумажной лавки г-жи Фюзелье, он остановился перед витриной, где были выставлены натуры для рисования, освещенные газовыми рожками, и стал с интересом рассматривать Геркулеса Фарнезского, который выпячивал свои мускулы среди всякого школьного товара.

— Я питаю к нему симпатию,— сказал г-н Бержере.

— К кому? — спросил г-н Губен, протирая стекла пенсне.

— К Геркулесу,— отвечал г-н Бержере.— Он был славный малый. «Судьба предначертала мне путь,— говорил он себе,— исполненный трудов и направленный к возвышенной цели». Он много потрудился на этой земле, прежде чем был вознагражден смертью, являющейся в сущности единственной наградой за жизнь. У него не было досуга для раздумья; длительные размышления не подтачивали его бесхитростной души. Но он испытывал грусть, когда наступал вечер и когда, если не умом, то своим великим сердцем он постигал тщету усилий и неизбежный удел даже лучших людей — одновременно с добром творить и зло. Этот могучий человек отличался необычайной кротостью. Ему, как это бывает и со всяким из нас, когда мы отдаемся какой-либо деятельности, приходилось, не делая различия, убивать невинных наряду с виновными, слабых наряду с насильниками, а потому он должен был чувствовать некоторое раскаяние. Может статься, что он даже жалел злосчастных чудовищ, уничтоженных им для блага людей: бедного критского быка, бедную лернейскую гидру, бедного льва, который, умирая, оставил ему в наследство такой теплый плащ. Не раз, вероятно, после трудов, на склоне дня, его палица казалась ему непомерно тяжелой.

Господин Бержере с напряжением приподнял зонтик, словно то было увесистое оружие, и продолжал свою речь:

— Он был силен и был слаб. Мы любим его за то, что он похож на нас.

— Геркулес? — спросил г-н Губен.

— Да,— ответил просто г-н Бержере.— Подобно нам, он родился несчастным; сын бога и смертной женщины, он унаследовал от этого сочетания печаль мыслящей души и терзания ненасытного тела. Всю жизнь он исполнял прихоти взбалмошного царя. А мы? Разве мы тоже не дети Зевса и злополучной Алкмены и не рабы Эврисфея? {21} Я завишу от министра народного просвещения, который может послать меня в Алжир, как Геркулес был послан к насамонам.

— Уж не покидаете ли вы нас, дорогой учитель? — спросил с тревогой г-н Губен.

— Взгляните, как он печален! — продолжал г-н Бержере.— Как устало опирается он на свою палицу и свесил руку! Склонив голову, он думает о понесенных им тяжелых трудах. Геркулес Фарнезский {22} восходит к статуе Лисиппа {23}. Сам Лисипп, до того как стать скульптором, был подмастерьем в кузнице, и силач-ваятель, изобразивший силача-героя, создал тип Геркулеса.

Еще раз протерев носовым платком стекла пенсне, г-н Губен попытался разглядеть в витрине черты фигуры, которую описывал учитель. Но в самый разгар его усилий г-жа Фюзелье, хозяйка лавки, услыхав, что часы пробили девять, погасила газ перед мигающими глазами ученика, сразу даже не понявшего, почему он ничего не видит, ибо близорукость отделяла его от того воображаемого мира, в котором копошится большинство людей.

А так как г-н Бержере продолжал свою прогулку и свои речи, то Губен пошел за ним на голос, ибо руководствовался преимущественно слухом на всех земных тропах, на которые позволяла ему вступать его осторожная молодость.

— Сила порождала в нем слабость,— продолжал преподаватель филологического факультета.— Он был под ярмом у собственной силы, подчиняясь требованиям своего могучего тела, заставлявшего его целиком пожирать баранов, осушать полные амфоры густого вина и делать глупости ради ничтожных женщин. Герой, своей палицей водворявший на земле благословенный мир и высокое правосудие, сын Зевса, засыпал иногда на меже, как простой пьянчуга, или жил неделями и месяцами у какой-нибудь девки на положении друга сердца. Отсюда его меланхолия. Можно было опасаться, что, обладая такой бесхитростной, податливой, алчущей справедливости душой, такими крепкими мускулами, он никогда не будет ничем иным, как отличным воякой, сверхжандармом. Но его слабости, его злополучные испытания, его ошибки расширили кругозор его души, отверзли ему глаза на многообразие жизни и пропитали кротостью его грозную доброту.

— Не думаете ли вы, дорогой учитель,— спросил г-н Губен,— что Геркулес — это солнце, что его двенадцать подвигов — это знаки зодиака, а пылающее одеяние, подаренное ему Деянирой {24}, олицетворяет облака, озаренные пламенем заката?

— Возможно,— отвечал г-н Бержере,— но я не хочу этому верить. Я представляю себе Геркулеса таким, каким во времена мидийских войн его представлял себе любой фиванский цырюльник или элевсинская знахарка. И я считаю такое представление о Геркулесе более ярким, более образным и животрепещущим, чем все системы сравнительной мифологии. Он был славный малый. Отправляясь за кобылицами Диомеда, он проходил через Феры и остановился перед дворцом Адмета. Тут он сперва потребовал, чтобы ему дали попить и поесть, наорал на слуг, никогда не видавших такого неотесанного гостя, увенчал голову миртами и принялся истреблять напитки самым неумеренным образом. Не будучи гордым от природы, он спьяну захотел, чтобы виночерпий непременно составил ему компанию. Тот, возмущенный такого рода манерами, строго ответил, что сейчас не время веселиться и пьянствовать, когда царицу, добрую Алкесту, предали погребению. Она посвятила себя Танатосу вместо мужа своего Адмета. То была, следовательно, не обычная смерть, а чародейство. Добряк Геркулес, тотчас же протрезвившись, спросил только, куда отнесли Алкесту. Она покоилась за городом по Ларисской дороге в мраморной гробнице. Он бросился туда. Когда Танатос {25} в черном пеплуме явился отведать от орошенных кровью жертвенных лепешек, герой, притаившись подле погребального покоя, набросился на царя теней, стиснул его в кольце своих объятий и, искалечив, заставил отдать ему Алкесту, которую отвел обратно во дворец Адмета, безмолвную и прикрытую фатою. На сей раз он отказался от угощения. Он торопился. У него оставалось лишь считанное время на то, чтобы раздобыть кобылиц Диомеда.

Это чудесный подвиг. Но похождение с керкопами мне, пожалуй, больше нравится. Слыхали ли вы о двух братьях керкопах {26}, господин Губен? Одного звали Андолом, другого Атлантом. У них были обезьяньи морды. Судя по названию их племени, у них должны были быть и хвосты, как у обезьян мелкой породы. Отъявленные проныры, они занимались тем, что обкрадывали плодовые сады. Мать неоднократно предостерегала их, чтобы они опасались героя-мелампига. Как вы знаете, Геркулеса в просторечии звали мелампигом, или Чернозадым, потому что его кожа не отличалась белизной. Но неосторожные братья пренебрегли мудрым советом. Застав однажды мелампига спящим на мшистом берегу ручья, они подкрались к нему, чтобы украсть у него палицу и львиную шкуру, но герой, внезапно проснувшись, схватил обоих, подвесил их за ноги к отломанному от дерева суку и, перекинув его через плечо, побрел своей дорогой. Керкопам, конечно, было не по себе, и они опасались за свою судьбу. Но так как тела у них были юркие, а души беспечные и все служило им предметом для забавы, то они развлекались разглядыванием того, что представлялось их взорам, то есть той самой частью тела, которая заслужила герою прозвище мелампига. Атлант указал на нее Андолу, а он ответил, что, повидимому, их поймал тот самый герой, о котором говорила им мать. И оба, вися, как косули на охотничьей рогатине, перешептывались: «мелампиг, мелампиг» — и сопровождали это слово смешками, напоминавшими крик удода в лесу. Геркулес был очень вспыльчив и не терпел над собой издевок; но не все причиняло уколы его самолюбию, и он не притязал, подобно бедному маленькому Гиласу {27}, на то, что кожа у него с головы до ног была белой, Прозвище мелампига, напротив, показалось ему почетным и вполне пристойным для силача, шествовавшего по дорогам и совершавшего подвиги. Он был простодушен и охотно смеялся по всякому поводу. Болтовня обоих керкопов рассмешила его до того, что он согнулся в три погибели и, положив свою дичь на землю, присел на краю дороги, чтобы дать волю раскатам своего геройского хохота. Долго гудела долина от веселого гоготанья его расходившейся глотки. Солнце, закатывавшееся на горизонте, уже заливало пурпуром облака, и в отблесках его сверкали вершины гор, а герой все еще хохотал, сидя под черными соснами и косматыми лиственницами. Наконец он встал, отвязал обоих человеко-обезьянок, затем, отчитав их, отпустил на свободу, а сам зашагал во мраке по горе, продолжая свой тяжелый путь. Как видите, он был славный малый.

— Позвольте мне задать вам вопрос, дорогой учитель,— сказал г-н Губен.— Считаете ли вы, что Поль-Луи Курье хорошая тема для докторской диссертации? Потому что как только я получу степень лиценциата…

V

В букинистическом углу книжной лавки Пайо зашел как-то разговор о «Деле», и г-н Бержере, отличавшийся умозрительным мышлением, высказал суждения, идущие вразрез с общими взглядами.

— Разбирательство при закрытых дверях — возмутительная процедура,— сказал он.

И когда г-н де Термондр возразил ему, ссылаясь на государственные соображения, он отвечал:

— У нас нет государства. У нас есть ведомства. То, что мы называем государственными соображениями, в действительности соображения бюрократические. Нам твердят о высоком их значении, а на самом деле они позволяют администрации замазывать свои промахи и усугублять их.

Господин Мазюр торжественно произнес:

— Я республиканец, якобинец, террорист… и патриот. Я не возражаю против того, чтобы гильотинировали генералов, но не позволю оспаривать решения военного суда.

— Вы правы,— отозвался г-н де Термондр,— ибо, если уж вообще существует какое-либо правосудие, достойное уважения, то именно это. Зная армию, могу вас уверить, что нет более снисходительных и сострадательных судей, чем военные.

— Рад слышать это от вас,— отвечал г-н Бержере.— Но армия это такое же ведомство, как ведомство земледелия, финансов или народного просвещения, и нельзя понять, почему существует военный суд, когда нет ни суда земледельческого, ни суда финансового, ни суда университетского. Всякий специальный суд противоречит принципам современного права. Военные превотальные суды будут казаться нашим потомкам такими же средневековыми и варварскими учреждениями, какими представляются нам суды сеньориальные и суды официалов {28}.

Назад Дальше