Незнакомец из тринадцатой квартирыНезнакомец из тринадцатой квартиры, или Похитители ищут потерпевшего… - Нестайко Всеволод Зиновьевич 7 стр.


Она говорила таким тоном, как будто была виновата, что Максим Валерьянович хорошо себя почувствовал и отправился к племяннику на Куреневку.

Мы шли назад.

Удивительное впечатление осталось от всего, что мы видели.

Только что была шумная городская улица с троллейбусами, потом сразу — церкви, тишина, кресты, старые могилы, «Генерал от инфантерии Красовский», потемневшая крепостная стена, потом — гоп! — воткнулись в небо мачты высоковольтной линии, потом неожиданно кривенькая сельская улица, халупка Максима Валерьяновича — куры квохчут, мальва под окном, подсолнухи. А внизу — набережная: трамваи, машины, автобусы, мотоциклы. Справа гигантский мост имени Патона. Слева другой красавец мост, по которому метро прямо из-под земли через Днепр пролегло.

И как все это, старое и новое, перемешалось — просто удивительно.

Мы дошли до сараев. На одном из этих двухэтажных «кораблей», на перилах мостика, что тянулся вдоль второго этажа, сидел головастый, широколицый хлопец в клетчатой рубашке и синих брезентовых штанах, которые сразу привлекли мое внимание. Я таких штанов еще не видел. На них было бесчисленное множество металлических заклепок. Как будто не из материи были эти штаны, а из железа, и не шиты, а клепаны.

Увидев этого хлопца в «железных» штанах. Валька закричала:

— Эй, Будка! Ты опять вчера звонил к нам? Если не перестанешь звонить, ох тебе за это и будет!

— Отвали, — сказал Будка и сплюнул сквозь зубы.

— Вот увидишь, увидишь! — не унималась Валька.

— Закрой свой гроб и не греми костями! — презрительно скривился Будка.

— В чем дело? — ледяным тоном спросил Ява.

Я увидел, как он побагровел. Нам все было ясно и без Валькиных объяснений, но мы все-таки подождали, пока она не сказала:

— Вот взял моду — звонит и убегает. Развлекается!

Ява кинул на меня взгляд-молнию, от которого стало жарко внутри:

— Павлуша, идем!

Мы бросились к деревянной лесенке, которая вела на второй этаж сарая.

— Да куда вы, хлопцы? Бросьте! Будете еще с хулиганом связываться! — закричала Валька (она думала, что нас влекут лишь благородство и рыцарские чувства).

Но мы, не слушая ее, торопливо взбирались по ступенькам, топая, как моряки во время аврала. Бежать Будке было некуда, да он и не собирался бежать. Он только слез с перил и стоял, прислонившись к ним спиной и сложив на груди руки. Он был приблизительно одного возраста с нами, но крепче и шире в плечах. Но мы у себя на выгоне привыкли и не к таким противникам.

— Звонишь, значит! Тикаешь, значит! — шипел Ява, подступая к Будке.

Будка даже позы не изменил, так и стоял со скрещенными на груди руками. Только процедил сквозь зубы:

— Не тяни щупальца, а то копыта протянешь! Я занимаюсь самбо и знаю такие приемчики, что вы у меня тут же послетаете вниз, как груши.

— П-посмотрим! — прошипел Ява и неожиданно схватил Будку за ухо, да не двумя пальцами, а всей пятерней.

Будка дернулся и хотел ударить Яву в живот. Но тот свободной рукой схватил его за руку, я — за вторую… И одновременно мы наступили ему на ноги: Ява — на левую, а я — на правую, чтоб не мог отбиваться ногами. Такое «самбо» мы знали с малолетства. Будка выкручивался, рвался, но мы зажали его, как в тисках. Ява мял ему ухо и приговаривал:

— Скажи спасибо, что мы тебя по пищалке не бьем. Мы просто… передаем то, что тебе причитается. Нас один человек просил передать.



Сперва Будка все цедил сквозь зубы:

— Кончай! Кончай!

Потом вырывался молча и только сопел. Потом на глазах у него появились слезы, и он стал просить:

— Пустите! Ну! Пустите! Ну! Пус…

— А будешь еще звонить? Будешь?

— Н-не буду… — глотая слезы, проблеял Будка.

Мы подвели его к лесенке и пустили. Я не удержался и поддал ему коленом. И он загремел своими «клепаными» штанами до самого низа.

Вскочил, отбежал, обернулся и, размазывая по широкой мордяке слезы, прокричал:

— Ну погодите, погодите! Вы еще мне попадетесь!..

Погрозил кулаком и исчез.

Валька и братишка Микола встречали нас внизу, как героев-космонавтов. Словно мы не с сарая спускались, а сходили по трапу из самолета «ТУ-104» на Внуковском аэродроме. Не было только цветов и духового оркестра.

Братишка Микола так и прыгал от восторга:

— Вот здорово! Вот здорово! У нас Будку все ребята боятся, а вы… Вот здорово! Всем расскажу…

Мы сделали вид, что это для нас пустяк, ничего особенного.

— А почему его Будкой зовут? Разве имя такое? — спросил я.

— Да это его прозвали… Видели, какая у него морда? Настоящая будка. А так его Толиком звать. Противный он, вредный… — Микола сказал это с обидой: должно быть, ему частенько перепадало от Будки.

Вдруг Валька воскликнула:

— О, Максим Валерьянович!..

Из ворот, опираясь на палку, медленно шел высокий человек.

Глава VII. Максим Валерьянович

Если бы не эта тяжелая поступь, пожалуй, трудно было бы сказать, старый он или молодой — такие веселые бесенята прыгали в его искрящихся, цвета чистой лазури глазах. На лысину и намека не было — пепельные от легкой седины волосы густым молодецким чубом закрывали лоб почти до половины. Лицо, как яблоко, румяно лоснилось.

Все это придавало ему какой-то «недедовский» вид.

И снова, как на пляже, я подумал: сколько же в Киеве таких вот молодцеватых дедов!

— Здравствуйте, Максим Валерьянович, а мы как раз к вам ходили! — кинулась ему навстречу Валька.

— Привет, привет! Что случилось? — белозубо, во все вставленные челюсти улыбнулся нам Максим Валерьянович.

— Ой, такое дело серьезное, такое дело… — затараторила Валька. — Вы нам должны помочь.

— Даже так? Ну что ж, я к вашим услугам, милые друзья! Все, что смогут сделать для вас мои семьдесят шесть лет, они сделают, будьте уверены, — сказал старый артист.

Валька уже раскрыла рот, чтоб рассказать, но, останавливая ее, Максим Валерьянович вдруг поднял руку:

— О нет, дочь моя! Умоляю! Сомкни уста свои! Ни слова! Раз дело серьезное, его нельзя решать вот так, на ходу… Идемте в мой чертог! И там найдем в беседе наслажденье.

Этот шутливо-возвышенный тон как-то сразу вызвал симпатию к старому артисту. Лица наши сами собой расплылись в веселых улыбках. И так стало легко и хорошо с ним, как будто мы давно-давно знакомы.

— Наверно, удивляетесь, что я живу в такой халупе? — усмехнулся он, когда мы подошли к его хате. — Меня уже столько раз пробовали переселять, да я все отбрыкиваюсь. Не могу я без этих цветов, без всего этого. Прошу!..

В хатке было две маленькие комнатушки и совсем маленькая кухня. Потолок низкий — хозяин мог легко достать его рукой. Из-за этого, а также из-за того, что окна закрывали со двора кусты и деревья, в доме, несмотря на солнечный день, были зеленые сумерки. Да и как-то трудно было представить эти маленькие комнаты светлыми и солнечными. Им больше шли как раз сумерки. Обе комнаты и кухня были заставлены цветочными горшками и горшочками. Горшки стояли на подоконниках, на табуретках, на специальных полках и прямо на полу. В горшках были всевозможные комнатные цветы: лилии, фикусы, примулы. Но больше всего кактусов. Я никогда раньше не думал, что бывает столько разных кактусов: и маленькие, круглые — будто зеленые ежики, и большие, разлапистые, похожие на каких-то доисторических ящеров, и покрытые густыми колючками, и почти совсем без колючек. Разнообразной формы и разных цветов. Тут были и взрослые, солидные кактусы, и совсем еще маленькие, пушистые кактусята. Прямо какое-то сказочное царство кактусов.

Кроме кактусов, в доме господствовали еще фотографии. Стены комнат были сплошь увешаны фотографиями в рамочках. И на большинстве фотографий сам Максим Валерьянович. Бесчисленное множество Максимов Валерьяновичей смотрело на нас отовсюду. И все разные.

Максим Валерьянович в цилиндре. Максим Валерьянович в смушковой шапке. Максим Валерьянович в тюбетейке. Максим Валерьянович с усами и без усов. Максим Валерьянович моряк. Максим Валерьянович казак. Максим Валерьянович босяк (в лохмотьях). Максим Валерьянович в шубе. Максим Валерьянович в халате. Максим Валерьянович… голый. Ну, правда, не совсем голый, а в набедренной повязке. Наверно, в роли какого-нибудь дикаря, потому что и кольцо в носу.

Аж голова кругом идет, если смотреть на всех Максимов Валерьяновичей!

А в углу, где у богомольных людей иконы, висит что-то. Сперва я так и думал, что икона: и рушники вышитые по бокам, и рама золотом поблескивает. Присмотрелся хорошенько, а там какой-то дяденька улыбающийся в пенсне и с папироской. Нет, не икона. Ведь господь бог, как бабушки сказывают, не курил и очков не носил. Да и не улыбался никогда. Во всяком случае, не видел я ни одной иконы, где был бы нарисован бог с папироской, в очках или просто с улыбкой. Всегда серьезный и недовольный. И как в него только верят, в такого невеселого!

Так этот дяденька с папироской, как потом нам Валька сказала, был портрет знаменитого артиста Станиславского, который организовал в Москве театр МХАТ. А для актеров он был действительно настоящим богом — добрым, улыбающимся, радостным… Он создал очень хорошую систему. Что это за система, Валька, к сожалению, толком не могла объяснить, потому что сама не знала, но сказала, что системой Станиславского пользуются и сейчас во всем мире.

Но это было потом. А пока мы с Явой разглядывали, Валька очень толково и живо, как будто это с ней самой произошло, рассказывала про наши приключения и про историю с часами. Раз Максим Валерьянович был ее знакомый и она чувствовала себя с ним свободно, мы целиком доверили ей рассказывать и только иногда вставляли отдельные слова.

Максим Валерьянович слушал очень внимательно и серьезно.

А когда Валька кончила, заулыбался.

— Так-с, господа-товарищи, — весело сказал он. — Сюжет ясен. Без вины виноватые… Злодеи поневоле… Бывает, бывает. Но впадать в уныние не следует. Если он и вправду артист и если он в Киеве, мы его из-под земли откопаем, а найдем. То, что вы его по фотографиям в фойе не отыскали, еще ничего не значит. Он может быть и приезжим. У нас же сейчас на гастролях и Московский драматический имени Пушкина, и Львовский имени Заньковецкой, и Запорожский имени Щорса. Искать есть где. Но, друзья мои дорогие, придется отложить это до завтра… Вот эти две пани, — он показал на свои ноги, — очень у меня капризные. Отказываются много ходить, хоть ты их режь! Особенно вот эта — Лева Максимовна. С Правой Максимовной еще можно как-то договориться. А эта как упрется — с места ее не сдвинешь! Я уж им в подмогу третью даю, — он кивнул на толстую суковатую палку с вырезанной собачьей головой на набалдашнике, — все равно упрямятся. Раньше чем завтра с утра я их никак не уговорю двинуться в дорогу. Да и сегодня уж поздно — скоро начало вечерних спектаклей, а перед спектаклем для актера, кроме сцены, ничего не существует. Беспокоить его нельзя… Значит, план такой: завтра утром мы с вами идем на… киностудию. Именно на киностудию… У меня там небольшая съемка. Я только и могу теперь играть в неподвижных эпизодах в кино. Так вот на киностудии мы создаем штаб оперативной группы по розыску вашего «царя». И, с одной стороны используя молодые творческие силы (то есть быстроногих молодых актеров), а с другой чудо двадцатого века — телефон, мы разворачиваем боевые действия и… часы находят своего хозяина.

Он сказал это так просто и уверенно, что у меня в тот момент не оставалось никаких сомнений — все будет хорошо. И я невольно улыбнулся. И Ява улыбнулся. И улыбнулась Валька. И братишка Микола улыбнулся тоже.

И мне захотелось сказать Максиму Валерьяновичу что-то приятное, хорошее. Я посмотрел на фотографии и сказал:

— Это вы столько ролей сыграли?! Вот здорово!

Максим Валерьянович как-то лукаво улыбнулся, будто понял мое желание.

— Да, малость сыграл, господа хорошие… Что сыграл, то сыграл. — Он окинул взглядом стены, завешанные фотографиями, задержавшись на большой фотографии Киевского оперного театра. — А вот это, друзья, самое священное для меня место. Тут я впервые в жизни был в театре, впервые увидел сцену, актеров. Тут впервые передо мной поднялся театральный занавес.

Максим Валерьянович на миг задумался:

— Давно это было, да-авненько! И как это ни странно, но можете мне поверить: был я тогда совсем маленьким мальчиком, намного меньше вас. Мы только приехали тогда в Киев с Тернопольщины, и мать моя поступила уборщицей в этот театр. И вот однажды взяла она меня на представление. Давали тогда «Травиату», оперу Верди. Знаете?

— А как же. По радио слышали, — гордо сказал Ява и, чтоб не было сомнений, пропел петушиным голосом: — «По-окинем кра-а-й мы, где та-ак страдали…»

— Во, во, — улыбнулся Максим Валерьянович. — Она, «Травиата». Сидел я в осветительной ложе у самой сцены (мать упросила осветителя, чтоб он меня пустил туда). Видно было все и слышно чудесно. Я сидел и не верил, что это не сон, не сказка — все то, что я вижу собственными глазами. В последнем действии, когда Виолетта умирает, я настолько увлекся, так поверил, что она и вправду умирает, что вдруг возмутился недостойным, как мне казалось, поведением Альфреда и Жермона. Женщина, можно сказать, кончается, а они, мерзавцы, поют во весь голос. Не в силах сдержаться, я закричал: «Цыцте! Не пойте! Она ж умирает. Разве можно!» Осветитель, который сидел возле меня, даже со стула съехал от неожиданности. Хорошо, что оркестр в это время звучал особенно мощно, а Жермон с Альфредом что есть силы тянули свои арии, и никто не услышал моего щенячьего визга. Обошлось только тем, что осветитель закатил мне хороший подзатыльник и выставил в коридор. Так я «Травиаты» до конца тогда и не увидел. Но заболел театром на всю жизнь.

И как ни билась потом мать, как ни старалась сделать из меня человека (а человек, по ее понятиям, это значит чиновник), ничего из этого не вышло. Не прослужив и двух лет, я оставил «присутственные места», забросил на самый высокий тополь Бибиковского бульвара свой чиновничий картуз с гербом и нанялся в труппу Кручинина статистом, то есть артистом, который играет без слов, в толпе, в массовках, и даже имени его в афишах не бывает… Было это в театре Бергонье на Фундуклеевской улице. Теперь это улица Ленина, а театр — имени Леси Украинки.

Максим Валерьянович разволновался, глаза его блестели, щеки горели маковым цветом. Я всегда люблю слушать воспоминания старых людей о прошедшем. И чем это объяснить, что рассказы даже про незначительные события выходят у них интересно?.. Если бы это происходило сейчас, наверное, было бы совсем не интересно.

— Эх, публика моя дорогая, то было, как первая любовь, эти первые мои годы в театре. Может быть, никто так серьезно не относился к своей работе, как я. Никто так тщательно и столько времени не гримировался, как я. Никто так не волновался перед выходом на сцену, как я. Хотя выходил я с толпой всего на минуту, и ни одного слова не говорил, и зрители меня даже не замечали. Но мне казалось, что все смотрят на меня. Потом дали мне сыграть небольшую роль. Роль была малю-сенькая, с воробьиный нос. Я выходил и отвечал: «Графиня нездорова и принять вас не может». Поворачивался и уходил. И все. Но я был убежден, что в этих словах главная идея пьесы. И я произносил их таким тоном, как будто возвещал о конце света. Впервые весь зал смотрел на меня и слушал меня. Передать это чувство невозможно. Тем более, что моими словами заканчивалось первое действие. Занавес опускался, и в зале раздавались рукоплескания. Казалось, что аплодируют мне и только мне.

Долго еще рассказывал нам Максим Валерьянович о театре, о своей жизни…

Возвращаясь домой, мы с Явой всю дорогу молчали. Думали. Мы впервые познакомились с настоящим артистом. С артистом, который играл на сцене и снимался в кино.

Глава VIII. «Товарищ царь, вы арестованы!» «У-у, поразнесу!..»

Вечер. Мы лежим на тахте около открытого окна. Этот день принес нам столько впечатлений, что нужно быть дубовой чуркой, чтобы сразу заснуть.

Ява все время вертится, как будто его что-то кусает. Я хорошо знаю своего друга. Я знаю, что его кусает. Его мысль какая-то кусает, не дает покоя.

— Ну, что такое? — спрашиваю.

Ява вздыхает, но молчит.

— Ну скажи мне, что там такое? — повторяю я.

Ява еще раз вздыхает и говорит:

— Ты знаешь, Павлуша, я решил: когда вырасту, я, наверно, в артисты пойду.

— А кто ж милиционером будет? Кто будет преступников ловить? — усмехнулся я. — Ведь если все милиционеры в артисты пойдут… И Тарапунька, и ты… Разведется тогда всяких преступников, как муравьев, прохода от них не будет. Ты об этом подумал?

— Ничего, — серьезно говорит Ява, — и без меня найдется, кому ловить.

— А ты вспомни, что вчера говорил! Даже не два дня тому назад, а вчера!

— Так то ведь было вчера, а это сегодня. Жизнь идет вперед.

— Между прочим, — говорю, — чтобы стать артистом, слыхал я, нужно иметь для этого талант… Во!

— Ну про это ты и не говори! Что-что, а талант у нас с тобой как раз есть. Это точно. Думаешь, ты плохим бы артистом был? Еще бы каким!.. Все бы зрители плакали!

— Ну точно, плакали бы, — хихикнул я. — Денег за билеты жалко было бы…

— Дурной! Ты думаешь, нас даром в селе «артистами» называют? Дед Саливон все же время повторяет: «Вот артисты! Ну и артисты».

Когда вам в глаза говорят, что вы талант, и убеждают в этом, очень трудно спорить. Я пробормотал что-то невнятное и замолк.

Ява теперь говорил без помех:

— Артистам все-таки лучше всего… Самая лучшая жизнь у артистов. Музыка, песни, аплодисменты. Не жизнь, а Первомайский праздник! И слава! Какая у артистов слава! Самых умных академиков так не знают, как артистов. Вот скажи, ты какого-нибудь академика знаешь в лицо?.. Вот видишь! А Кадочникова знаешь, Рыбникова знаешь, Баталова знаешь, Смоктуновского знаешь, Филиппова знаешь. Да что там говорить! Киноартиста, который на экране всего один раз только и мелькнул, знают все. Он идет по улице, и все пальцами на него — тыц! тыц! тыц! А ты говоришь…

Назад Дальше