Ана Пауча - Агустин Гомес-Аркос 12 стр.


Они втроем (старая женщина, калека музыкант и видавшая виды гитара) бредут по берегу кастильской реки, светлой и студеной, которая лениво катит свои волны между тополями, березами, эвкалиптами, где в томной тени прячутся болотные птицы, серебристые рыбы, опавшие листья и оголенные ветви деревьев (оттого что им не хватает моря), надменные нарциссы, заросли сине-зеленого камыша, где мелодично поет ветер, а на болотах сражаются бессловесные ужи, где быки тайно грезят о красных реках и летают стрекозы.

— Эта река называется Тормес, она занимает значительное место в испанской поэзии и плутовском романе. Ты знала это?

— Не знала, — скрепя сердце отвечает Ана — нет.

С немалым упреком своему спутнику она низко опускает голову. Ана Пауча, маленькая андалусская невежда.

— Все самое благородное и самое плачевное в истории нашей страны произошло здесь. Здесь оно закалилось, как раскаленное добела железо, которое опускают в ледяную воду, чтобы оно стало шпагой. Бесплодная кастильская красавица могла бы выбрать эти воды, чтобы искупаться в них… и превратиться в нимфу. Ты улавливаешь мою мысль?

— Конечно! — в досаде, словно ее оскорбили, с некоторым вызовом восклицает Ана Пауча. — Ты хочешь сказать, что мы находимся у колыбельной всей нашей культуры, или, если сказать иначе, у колыбели всей нашей тоски.

— Вот именно! — хором вскричали калека и его гитара. — Ана — ясновидящая! Ана — ясная! Ана-наконец-то просвещенная!

Все существо Аны Паучи наполняется радостью. Законной радостью, которая питает ее и каким-то чудесным образом заставляет забыть о пустом желудке.


— Ана, город, который ты видишь перед собой, с сотней позолоченных каменных куполов, сам ставший за века цвета охры от кастильского солнца и влаги, поднимающейся от вод Тормеса, называется Саламанка. Он назывался Саламанкой еще задолго до твоего рождения и был колыбелью золотого века Испании, питомников поэтов и мистиков, универсальным университетом. Древний Тормес лижет его фундамент, в который заложили свой первый камень все смешавшиеся между собой народы испанской нации.

Это там Сан Хуан де ла Крус[6] воспел недозволенную любовь к богу, там фра Луис де Леон,[7] вернувшись после долгого тюремного заключения, снова стал читать свой курс теологии, начав его словами: «Как мы говорили в прошлый раз…»

Это там генерал Миллан-Астрей, сподвижник генерала Франко по резне, воскликнул: «Смерть разуму! Да здравствует смерть!» Крик ненависти, услышанный и повторенный всем миром. Всем.

Это там великий философ-экзистенциалист Мигель де Унамуно,[8] певец стойкости, ответил ему: «Вы победите. Но вы не убедите!» Немой крик, задушенный всем миром. Всем.

Если ты побродишь немного по этим узким улочкам с аркадами, своды которых украшены лепными кессонами, между домами со множеством резных деревянных балкончиков, ты увидишь расцветшую в своем совершенстве геометрию Ренессанса, вросшие в землю особнячки в стиле барокко, поднимающиеся к небу, словно молитва, готические храмы. Ты увидишь вымощенные брусчаткой иссушенные зноем площади, фасады домов, вдруг открывающиеся глазу окно в цветах, печальные фонтаны, пустынные дворы, монастыри, где витает дух Гарсиласо де ла Веги.[9] Любая дорога приведет тебя к Тормесу, реке-лире. Лунные ночи здесь наполнены мычанием быков, а солнечные дни омрачены коричневыми накидками крестьян.

Раскрой пошире глаза, Ана Пауча. Как и во всех испанских городах, здесь есть свои братские могилы. Кто знает, может, твои мертвые сгнили в них. Но это не помешает Саламанке, сердцу репрессий и культуры, и впредь каждый день сверкать золотом сотен своих куполов.

Мне жаль, что ты можешь созерцать это зловещее великолепие только глазами нищенки, что у тебя нет иного голоса, кроме голоса слепого, который поведал бы тебе, какие бури сотрясали этот город за века его существования.


Терзаемые голодом, Ана Пауча и калека идут к центру города. Дети и собаки, у которых врожденная привычка к нищим, будь то миряне или монахи, отсутствующим взглядом окидывают их лохмотья, а собаки еще и обнюхивают, но лениво, без тени агрессивности. Все дороги, что ведут в Саламанку, день за днем выплескивают в город полчища нищих и торговцев-лоточников, цыган и бродячих комедиантов, обездоленных всех сортов на поиски какого-нибудь заброшенного крова, жалких крох пищи или нескольких песет. Наиболее расторопные из них два-три дня трудятся, не разгибая спины, на известковых карьерах неподалеку от города и снова пускаются в путь по множеству ярмарочных дорог на Запад и на Восток. Севера они избегают. На Севере слишком холодно для этих бедолаг, привычный ночлег которых — под мостом или на пустыре.

В конце дня, когда птицы на деревьях наперебой высвистывают свои трели, пестрая толпа заполняет прекрасные площади, которые упорно воскрешают в памяти увеличенные фотографии старых монастырских дворов. Беспечные прохожие с праздным видом направляются к какой-то им одним ведомой цели, гуляют влюбленные в сопровождении всегда нахмуренной дуэньи, на террасах кафе располагаются целые семейства: отец, мать, дедушка, бабушка, дети, дядья и когорта ближайших родственников, включая бедную кузину, приехавшую из деревни пожить у них и исполняющую обязанности горничной. Они заказывают охлажденное сладкое молоко, еще больше возбуждающее жажду, и, несмотря на жару, — большие чашки кофе с молоком, пиво и лимонад, от которых каждые три минуты рыгают, отравляя атмосферу затхлым запахом чеснока, съеденного за завтраком. Воздух здесь повсюду спертый, пропитанный потом и какими-то другими неопределенными запахами, и его никогда не развеет никакой ветер, не приглушит никакой аромат фруктовых деревьев. Машин мало, к этим живописным площадям-городам проехать всегда трудно.

В этом узловом центре, который стал катализатором для великой Истории Испании, слепой музыкант вынимает из чехла свою гитару. Ана Пауча, сжимая в руках узелок со сдобным, очень сладким хлебцем с миндалем и анисом (она сказала бы: пирожное), вынимает из потайного «сейфа» своих юбок алюминиевую тарелочку, имущество калеки, тарелочку с помятыми краями, потому что она множество раз неустанно служила всякого рода нищете. Эта героическая тарелочка тридцать лет назад даже участвовала в войне.

Умело сыгранное музыкальное вступление собирает вокруг них кружок любопытных, он все ширится. В зазывалах нет надобности: кажется, люди сами прекрасно знают, какой зрелище их ожидает. В первом ряду на земле расположились дети. Сразу же за ними — матери, бабушки, старшие сестры и другие представительницы женского пола: будь то кормилицы или страдающие от одиночества кумушки, возбужденно кудахчущие как наседки. Сзади мощной крепостной стеной выстроились мужчины: толстые животы и маленькие усики, сигары во рту и руки в карманах.

Перед этой толпой горожан Ана Пауча вдруг начинает особенно стыдиться своих лохмотьев, она опускает глаза, страшась той минуты, когда ей надо будет протянуть свою тарелочку для подаяний. Слепой музыкант шепчет ей: «Смелей, детка!» — и кричит под аккомпанемент своей гитары:

— История Тринидада!

В толпе слышатся недоуменные реплики по поводу имени, публика еще не понимает, о мужчине или женщине пойдет речь. Эти рассказчики вечно напридумывают какие-нибудь неожиданные трюки, чтобы подогреть интерес слушателей.

— Дорогие дети, синьорины и сеньоры! Кто же эта таинственная личность по имени Тринидад, мужчина или женщина?

Мнения резко разделяются. Все стараются перекричать друг друга. Одни утверждают, что, вне всякого сомнения, эта таинственная личность — мужчина, другие — что речь может идти только о женщине, ведь бедная девушка, с которой сурово обошлась судьба, — непременный персонаж во всех рассказах слепых.

Привычная к этим спорам гитара своей музыкой подчеркивает напряжение и, чтобы сбить всех с толку, поет то хрипло, то насмешливо. Ану Паучу кидает в жар. Она не знает истории Тринидада так хорошо, как ее напарница-гитара.

— Это мужчина! Настоящий мужчина! Рассказчик историй о голубях!

Вцепившаяся в кучу племянников старая дева сразу же чувствует острое разочарование, даже прежде, чем слепой начинает свое повествование. Она спрашивает, что это означает — рассказчик историй о голубках. Если вы собираетесь поведать нам то, что я предполагаю, это не очень-то прилично в присутствии детей. Уж ясное дело, этот типчик не просиживал штаны в школе. Что не помешает ему после пойти с тарелкой для пожертвований, уж будьте спокойны.

Ана Пауча вся превратилась в слух, она так хотела бы, чтобы ее кривобокая тарелка каким-нибудь магическим образом исчезла. Она не подымает глаз от плит, которыми выложена площадь. А невозмутимой гитаре хоть бы что.

— Это значит, сеньора, что он рассказывает истории о голубях, наш славный Тринидад. И это его право. Голубь — Дух Святой является частью Троицы. И весьма важной. (Гитара неистовствует в ожидании, когда публика успокоится, а публика ведет себя так, словно совсем потеряла ключ к тайне.) Только этот Тринидад рассказывает лишь об одном голубе: о белом голубе, голубе мира. Можно подумать, что он был в него прямо-таки влюблен. В самом деле?

Какое-то сомнение витает некоторое время над публикой, черное сомнение, порожденное упоминанием этой легендарной птицей, которая зовется белым голубем мира. Потом языки развязываются. Необдуманно пренебрегая политической природой птицы, они идут по менее опасному пути и принимаются толковать о нравах. Да, да, дорогой кузен, говорят, есть люди, влюбленные в ослиц и даже в овец. Да и к чему далеко ходить за примерами, супруга бывшего мэра города была без памяти влюблена в своего пекинеса, уж это точно известно. Священник прихода даже не хотел допускать ее в исповедальню. Это все знают. Он решительно отказался отпустить ей этот грех. Она была вынуждена поменять и приход, и духовника. Даже дети ее знали об этом, я ничего не выдумываю. А когда пекинес сдох, она надела траур, словно вдова. Еще немного, и объявили бы день траура для всего города. Да-да, дорогая моя, это было еще в те времена, когда вы жили в Каталонии.



Гитара, прошедшая, как положено, ярмарочную школу, следит за этими всплесками общественного мнения, подчеркивает наиболее важные, оживляет их, когда они сникают, возвращает на нужные рельсы, когда они с них сходят.

— Справедливо ли обвинять в скотстве того, кто любит голубя? — восклицает какая-то дородная респектабельная вдова, и взгляд ее увлажняется. — Я бы сказала, что любовь к голубю — это, скорее, удел какого-нибудь поэта. Например, Сан Хуана де ла Круса.

Несмотря на то что странный святой[10] неизвестен присутствующим, по рядам мужчин прокатывается смех: смех тоже может заменить злой язык. Гитара призывает к тишине. Воцаряется тишина.

— Этот белый голубь мира, синьорины и сеньоры, дорогие дети, — продолжает калека, — вел с Тринидадом беседы о совсем иной расе людей.

Его перебивает насмешливый голос:

— О черных!

— А вот и нет, вот и нет! — поет калека на мелодию самбы.

— О пигмеях!

— А вот и нет, вот и нет!

— Об американских солдатах!

— А вот и нет, вот и нет!

— О педерастах!

— Это совсем не смешно, сеньор, то, что вы сказали! — ужасается укутанная в свои жиры вдова. — Если б у меня был сын, я…

— А вот и нет, вот и нет! — перебивает вдову калека звонким аккордом своей гитары.

Но ее звуки тонут во всеобщем гомоне.

Солнце начинает покидать площадь, которая снова постепенно одевает охряные одежды, остатки былого великолепия. Ана Пауча страстно желает, чтобы все замолчали и послушали наконец историю этого влюбленного в голубя Тринидада. Ветер, пахнущий смолой, быками и горькой тыквой, незаметно скользит из улочки в улочку и добирается до самой площади.

Голос калеки поднимается над гулом толпы:

— Это новая раса людей, о которых голубь беседовал с Тринидадом, — совсем иная раса, раса людей равных, вид доселе пока еще неизвестный.

Изумленное «ах!» невольно вырывается из груди слушателей, выскальзывая из уст, который на мгновенье перестали дышать, и как бы поднимаясь вверх по спирали. Скорее, это вздох разочарования, чем энтузиазма. Опасная угроза, если у тебя нет иной надежды наполнить свою утробу, кроме как милостью переменчивой публики.

Настороженная беспокойством зрителей, Ана Пауча боится, что история об удивительной расе новых людей потерпит неудачу. Она мысленно ставит на место этих равных людей своего мужа и сыновей и уже представляет себе, какими глазами — прежними глазами, всегда широко открытыми навстречу неизведанному, — смотрел бы ее сын, малыш, на пришествие этих равных людей, принадлежащих к новой расе. Страх стискивает ей горло. Изо всех сил она прижимает к своему пустому животу узелок, в котором хранится очень сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она). Но она ощущает только холодное и твердое соприкосновение чего-то сухого. Сухого живота. Высохшего хлеба.

— А какие они, эти равные люди? — с напускным интересом, чтобы подчеркнуть насмешку, спрашивает чей-то голос.

Гитара оживает, поет и бьется в руках калеки, словно птица, которая выпорхнула из своей клетки и еще кружит вокруг нее, пьяная от ощущения воли, не зная, какую из тысячи дорог свободы ей избрать.

— Они равны не ростом, — поет слепой, — не цветом глаз, не руками, не ногами. Не торсом, который объединяет между собой все эти части человеческого тела, общие для всех людей. Они равны потому, что когда они смотрят на других, то видят самих себя, им даже в голову не приходит, что это кто-то другой, они с изумлением делают неожиданное открытие, что все они одно и многое одновременно — так в бесчисленных зеркалах отражается один и тот же образ. Они равны потому, что свободны.

Ана Пауча глубоко вздыхает. И улыбается. Она видит лица своих детей и мужа (ее мужчин, о которых говорили, что они погибли в войне или брошены в тюрьму), они словно наслаиваются на лица людей, что заполнили площадь, они высвобождаются из ее воспоминай, словно блестящие молекулы единственной пылинки, и образуют толпу равных личностей, которые, заполняя улицы, захватывая поля и дороги, растекаясь по горам и долинам, по небесам, по морям и суше, покрывают весь мир и становятся единой планетарной индивидуальностью. Как хорошо научиться читать и писать, чтобы иметь возможность наконец дать имя своим мечтам, найти слова для образов!

А зрители, наоборот, недовольны. Если меня зовут Хуаном, я и хочу остаться Хуаном, а не превратится в какого-нибудь Хосе или Педро, с которыми надо держать ухо востро, ведь если они говорят вам «доброе утро», значит, они собираются занять у вас денег или нахально поглазеть на бедра вашей жены. Простите, сеньора, но кошку следует называть кошкой. И Хосе или Педро не нужно превращаться в Хуана. Перепалка ожесточается и грозит перейти в потасовку. У детей глаза широко открыты и ушки на макушке, и они приводят те же самые доводы в споре со своими маленькими сверстниками. Своего рода генеральная репетиция перед настоящим сражением. Неравенство — закономерное явление у людей, которые встречаются и разговаривают друг с другом лишь случайно, во время какого-нибудь маленького уличного происшествия, философствует в душе слепой. Они разговаривают не для того, чтобы сблизиться, а для того, чтобы оттолкнуть друг от друга, разойтись как можно дальше, думает Ана Пауча, присоединяясь к внутреннему монологу калеки. Как глупо, научиться читать и писать, чтобы тебе пришлось дать имя разочарованию, найти слова, чтобы выразить печаль!

Круг зевак рассеивается. Некоторые еще шумят и, уходя, оглядываются, словно сожалея, что не пустили в ход кулаки. «Двинуть бы ему как следуем в морду, такие типы только этого и заслуживают! Да, да, он и есть грязная морда, этот поганый слепой!» «Агитатор паршивый, подстрекатель, он еще небось целыми днями читает „Вос провинсиаль“, эту заурядную газетенку, подрывающую существующий строй!» «А я вам говорю, он коммунист! — кричит третий, горластый, с истерическими нотками в голосе благовоспитанного человека. — Не всех их уничтожили во время войны. Уж попомните мое слово, они снова затеют войну, и это будет последняя, я вам гарантирую». «Сорная трава», — заключает какая-то женщина, явно со странностями. Именно на этом все сходятся и дружно выражают свое согласие.

Неведомые руки каких-то молчаливых людей (может, это первые представители новой расы равных?) бросают им несколько монеток, которые вызывающе звякают на покинутых волшебным кругом зевак плитах. Ане Пауче даже нет надобности протягивать кривобокую тарелку. Скудная награда за лирический подвиг ее спутника. Да, сегодня им со своей нищетой покончить не удастся.

С минуту Ана Пауча слушает наступившую тишину, потому что смолкла и гитара. Потом нагибается собрать деньги. Это ее работа. Что ж, деньги есть деньги, говорит себе старая морская волчица. Она не осмеливается взглянуть на слепого, который молча, с отрешенным видом сидит на земле. Она хотела бы никогда не кончать своего занятия, или же пусть скорее наступит ночь и темнота скроет лицо слепого.

Она слышит приближающийся топот. Два вооруженных представителя полиции, метко прозванной Гристапо, словно роботы новейшей конструкции, вылаивают какой-то приказ и волокут за собой слепого певца, его анархистку-гитару, его палку калеки. И еще Тринидада, его белого голубя мира и его чудесные истории.

Назад Дальше