Ана — почти девушка.
Мне не у кого спросить, отчего у меня на груди начали расти две выпуклости, те самые, которые потом так понравились Педро Пауче. Мать не разговаривает со мной об этой новой тайне, но все больше расставляет мои платья, особенно в груди. Когда я выхожу, ветер свободно гуляет по моей коже, под тканью платья. Я люблю этот смелый ветер, который обрисовывает линии моего тела, словно его плотно облегает неприличное платье. Это слово словно ненароком бросает мой самый старший отец, а мать отвечает, что девочка есть девочка (еще одна неясность) и нужно привыкнуть к тому, что она с каждой минутой меняется. Или почти с каждой минутой. Мать пользуется случаем, чтобы чертыхнуться в адрес мужчин, которые делают только парней, и у них не хватает ума понять, что гульфик тоже наполняется, так же как и корсаж у девушек. Но это не так заметно, отвечает мой самый старший брат. Тебе не заметно, вот кому! А мне заметно! — возражает мать.
Я делаю открытие, что у меня есть тело и оно порождает спор. Но спор — это не любовь. А вот ветер, наоборот, он лишь ласково обдувает меня, словно шепчет слова любви.
Ана подводит итоги.
В это время мой самый старший отец начал ограждать меня от взглядов парней. Я не понимала почему. Я была маленькая, щуплая. У меня всего-то и было, что глаза, косы да груда (их как раз и прятали ревниво). Было из-за чего волноваться. К тому же все мужчины уходили в море вместе, в одно время, и вместе возвращались. Я даже не могла воспользоваться отсутствием моих двенадцати отцов и покрасоваться перед парнями, как это делали другие девушки, у которых не было такого изобилия ангелов-хранителей. Когда выпадал случай и я обретала полную свободу, во всей дерене не оставалось ни одного существа мужского пола. За исключением Грошового Короля, но я, помнится, уже сказала, что ненавижу петухов. Не обращаю внимания даже на шумиху, которую они поднимают, чтобы возвестить начало дня.
Мои одиннадцатый, десятый, девятый, восьмой и седьмой отцы, с которыми я ссорилась, как и все сестры, замученные бессовестными братьями, один за другим переженились и покинули отчий дом, ушли жить на сторону со своими женами, одни в глубь страны, где стали земледельцами, другие в разные рыбачьи деревни, где вошли в свои новые семьи. Но шестой, пятый, четвертый, третий, второй и первый (этот такой же самодовольный петушок, как и Грошовый Король) в свою очередь мужали и становились все более требовательными. Да, в ту пору они уже накрепко забыли о своем суеверном долге защищать меня, потому что я, как никогда, расцвела, и, точно настоящие рабовладельцы, заставляли меня, как, впрочем, и мать, гнуть на них спину. Я стала выпускать коготки. Когда они требовали две чистые рубашки в неделю (вот уж причуда!), я расплетала свои косы и принималась спокойно расчесывать волосы. Наши крики были слышны даже на берегу, но верх чаще всего одерживала я. Кончилось тем, что все они уехали кто в Каталонию, кто в Страну басков, кто в Астурию, и стали работать на заводах, на доменных печах, в угольных шахтах. А один из них, второй, умер совсем молодым, он харкал черной кровью, так написал нам в письме его товарищ по работе. Мы узнали об этом незадолго до моего замужества. Другие умерли позже, на войне. А некоторые просто от старости. К счастью, я не была на их похоронах, ведь мы, рыбаки, не очень-то любим ездить в чужие нам земли, в глубь страны. Там и люди, и животные, и растения совсем иные, не такие, как у нас. Там мы чувствуем себя чужеземцами. Ну а оплакать-то их я оплакала, о чем тут говорить. Я никогда не забывала, что, когда была маленькой, они все меня любили, как биение собственного сердца. Я была их «маленькой Аной», которую любой ценой нужно было защищать от зловещего предзнаменования смертного дождя.
Ана — девушка.
Мой настоящий отец уже слишком стар, чтобы одному управляться с лодкой (тоже слишком старой). Он нанял работника. Скорее даже напарника, потому что тот сразу же поселился у нас, в рыбацких семьях так обычно принято.
Педро Пауча — последний в своем роду, имя которого приговорено сгинуть с лица земли. Его предки уже когда-то переплыли через океан в Америку (с Христофором Колумбом, утверждал он), и, следуя этой своего рода семейной традиции, отец закончил жизнь китобоем в далеком море на севере Европы, где умер естественной смертью. Эти слова естественной смертью наверняка подтверждали, что он умер в море, к чему стремятся все моряки.
Я делаю вид, будто не слушаю его рассказа, потому что мне досадно, когда он обращается не ко мне, но сама прямо-таки впитываю в себя каждое его слово.
Он не смотрит на меня (даже по прошествии многих месяцев). Похоже, он и не замечает, что я здесь. А я — маленькая, щуплая, одни глаза, косы да груди, — вне всякого сомненья, здесь. И как-никак именно я стираю и глажу его рубашки, штопаю ему носки. Он, правда, довольствуется одной рубашкой от воскресенья до воскресенья. Я бы охотно стирала и гладила для него десять рубашек в неделю. Пятнадцать. Однако он столько не просит.
Иногда он говорит мне «доброе утро». Не «доброе утро, Ана». Просто «доброе утро». Да еще не каждый день. Но… это все же лучше, чем ничего. Когда такое случается, я ночь напролет грежу о теплом и нежном солнце, которое поднимается на горизонте и остается там навсегда. О совсем новом солнце, взошедшем, словно по заказу, лишь для меня одной по желанию Педро Паучи. Желающего меня, нашептывают мне мои грезы.
А наутро, вставая с постели, я говорю себе, что надо забыть все эти глупости. Мужчины ненасытно желают только чистых и хорошо отутюженных рубашек.
Ана — девушка, пока еще. Или навсегда?
Никто больше не приносит красную землю на огород, который исподволь захватывает соль. Моей матери теперь надо кормить только двоих мужчин, это просто смехотворно для такой женщины, как она, и мать от праздности стареет. Она частенько даже забывает, что отец любит очень горячее и очень сладкое молоко — точно кошка, которая жила у нас до прошлого года и считалась его кошкой, — и даже не дает себе труда сказать, мол, да что же это я такая безголовая, когда отец впадает в гнев из-за ее забывчивости. Педро Пауча молча встает, разогревает молоко, кладет туда много сахару и ставит стакан перед моим отцом, который после приступа гнева обычно дремлет, но тотчас просыпается и говорит: спасибо, сынок.
Три комнаты в доме стали ужасающе пустыми, огромными. Мне уже не приходится целыми днями собирать разбросанные тут и там носки, обувь, носовые платки, большие рабочие рукавицы, катушки с навощенным шпагатом, деревянные иглы, куски пробковой коры, из которой вырезают поплавки для сетей, — ее можно было найти где угодно, хоть в постели, — и даже котелки. Окончив работу, Педро Пауча каждой вещи находит свое место. Я предоставлена самой себе и толком не знаю, что мне делать со своими руками, со всем своим существом. И помыслить нельзя о том, чтобы я подшивала оборки к своему воскресному платью или пошла бы на танцы. Насколько я знаю, Педро Пауча тоже. Он не охотник до ночных похождений. Он всегда сидит дома и рано ложится спать. Грошовый Король, который все еще жив, просыпаясь на рассвете, чтобы разбудить своих кур, застает его уже на ногах.
Ана — одинокая.
Так как нам немного было нужно, а отец мой старел, они уже редко выходили на ночной лов. Покидали дом ранним утром, а возвращались к вечеру. Приноровились к дневному лову, нашли покупателей. И Педро Пауча все вечера проводил дома.
Однажды он не побрился, не побрился и на следующий день, ни днем позже. Он отпускал бороду.
Когда мужчина в наших краях отпускает бороду, это означает одно из двух: или он безответно влюблен, или же готовится надолго уйти в море. Возможно, ему предложили работу на большом баркасе.
Из-за этого я целую неделю была прямо-таки больна. Ночью меня рвало. И даже днем. Начиналось это неожиданно, просто судорога сводила мой желудок каждый раз, когда я представляла себе, как Педро Пауча покидает наш дом. А это случалось со мной часто. Я даже пачкала свои простыни. Должно быть, выглядела я ужасно, потому что отец с матерью стали внимательно, хотя и украдкой, наблюдать за мною и толковать между собой, что пора подумать о моем замужестве.
Но за кого ее выдать, спрашивали они друг друга. Прежние друзья моих братьев не приходила к нам больше; я не принадлежала к числу девушек, которые вызывают желание неожиданно навестить их, я хочу сказать, что не была пухленькой улыбчивой девушкой с бархатным глазками, всегда готовой пошутить и заставить парня поверить, будто он для нее — и горы, и море, и весь свет в окошке. Что же касается матери, то она упорно твердила, что мужчина, который предназначен увезти ее Ану, матерь смерти и жизни, еще не родился. И то и дело с осуждением вспоминала, как безжалостно вел себя по отношению к ней ее отец.
Педро Пауча не был безответно влюблен и не собирался никуда уезжать от нас. Он отпускал бороду просто так, объяснил он моей матери, чтобы освободить меня от заботы греть ему воду для бритья, когда он уходит в море еще до рассвета, признался он моему отцу.
Отец расхохотался и сказал: «Теперь я могу умереть спокойно». (Мужчины разговаривают совсем не так, как мы. Они понимают друг друга с полуслова.)
Ана — восемнадцатилетняя.
Моя мать, мой отец и Грошовый Король умерли одним и тем же ранним утром первого января, словно они решительно отказались встретить свет первого дня года.
Мать и отец умерли тихо, без шума. Они отошли в мир иной спокойно, во сне, взявшись за руки, они уснули навсегда, будто и не просыпались после своей первой брачной ночи. Они никого не позвали, не взывали о помощи. Они дали миру двенадцать детей, и это не принесло им ни богатства, ни радости, не избавило от одиночества в старости, и они решили умереть, никого не зовя к себе. Достойно, как и должно умирать. Сказать по правде, им ничто не принадлежало: ни их жизнь, ни их дети, но своей смертью они доказали, что она — в их руках. Ни прощальных взглядов, ни прощальных слов. Молчание вдвоем, молчание навеки, навсегда.
А с Грошовым Королем это случилась, когда он кричал свое первое в то утро «кукареку». Словно ему внезапно перерезали горло как раз в ту минуту, когда он шумно возвещал приход нового года. Он упал со своего насеста лапами кверху, захваченный внезапной смертью, которая не всегда бывает покладиста и не дала ему времени придать себе привлекательный вид, аккуратно уложить свои позолоченные перья, чтобы приветствовать первые лучи солнца первого дня года, как положено.
Петух-то нас и разбудил, Педро и меня, и мы побежали сообщить печальную весть моим родителям. И увидели, что они, обнявшись, лежат мертвые.
Мы похоронили их, мою мать, моего отца и Грошового Короля, два дня спустя, похоронили всех вместе, несмотря на протест священника, который упрямо твердил, что нельзя осквернять священную кладбищенскую землю, давая там вечный покой божьей твари, которая толкнула на ложь апостола Петра. Но Педро Пауча уладил дело, заплатив ему немного больше денег. Из свого кармана.
В ту же ночь он овладел мною в постели моих родителей. Я еще не пришла в себя от этого потрясения (я хочу сказать — приятного потрясения), как две недели спустя мы поженились. С тех пор меня зовут Ана Пауча. Я думаю, что пронесла это имя через всю свою жизнь достойно и его судьба — умереть вместе со мною.
11
На маленьких площадях в деревушках, расположенных вдоль железно дороги, или на станциях перед кружком зевак, которых с каждым разом становится все меньше, она без песен и без гитары рассказывает историю Аны Паучи той поры, когда она еще не стала Аной — нет.
Так как в ее истории нет ничего не обычного (ни принцесс, ни людоедов, ни злых богачей, ни добрых бедняков), то, естественно, ей удается собрать всего лишь несколько горбушек хлеба, немного сухих фиг, горсть оливок. Монетки ей перепадают нечасто, точно у людей, которые ее слушают, карманы изнутри зашиты. Но она ест все, что ей дают, жует медленно, словно старая коза. Ну а воду, чтобы пропихнуть эту грубую пищу в глотку, берет в фонтанах на площадях. Этого ей никто не запрещает. Даже жандармы.
У меня не были ни белого платья, ни воскового венка из флердоранжа, ни перевязанного лентой букета, ни золотого кольца. Когда у тебя денег ровно столько, чтобы кое-как свести концы и концами, тут уж не до дорогостоящих обычаев. Без этого обходишься. Мы заплатили за церковь и за священника, за службу и чтение эпистолы, за оглашение. И так достаточно накладно. Тут уж надо думать не об обычаях, а как бы поэкономнее. Я не посылала уведомительных писем о свадьбе, не было ни свадебного пира, ни поздравлений друзей после венчания. Но я обрела Педро Паучу. Он и был моим свадебным платьем, моим венком из флердоранжа, моим перевязанным лентой букетом цветов, моим пиром. Он сторицей заменил мне уведомительные письма, напечатанные золотыми буквами, которые возвестили бы всем, что Ана, маленькая, безвестная Ана, выходит замуж за своего мужчину.
Как видите, никакой любовной истории. Я хочу сказать, ни на одной сосне на холме не были нацарапаны в сердечке из смолы наши переплетенные инициалы. Когда я думаю о нашей тайной связи с Педро, о наших встречах под сенью сосновой рощи, где он разыгрывал из себя спящего красавца, а я — разбуженную красавицу, я всего лишь вспоминаю свои грезы, которые, чем чаще посещали меня, тем прочнее вписывались в мою память как воспоминание. Нет. Не было никакой любовной истории. Не было каменной стены, за которой мы прятались от взгляда луны, не слышала я слов: «Я люблю тебя!», и мой голос не отвечал: «Я люблю тебя!» Я не испытывала мучительной тревоги, представляя себе, как во время страстного поцелуя его охватывает желание, и тем более не думала о том, как во сне его преследует вид моей груди. Мы все познали сразу, все открылось нам сразу в постели моих родителей, простыни которой в тот день были увлажены их предсмертным потом и нашим потом жизни. Я хранила эти простыни в ящике комода девять месяцев, не стирая, и в день, когда родился мой первенец, завернула в них его. В ту пору я думала, что жизнь продолжается новыми жизнями, всеми жизнями, которые приходят в мир от нашей жизни.
А любовь я постигала понемногу, переживая ее вместе с Педро. Я прошла весь путь от первого крика, крика моей брачной ночи, и пришла к крику, который вырвала из моей груди его смерть. Между этими двумя криками — моя жизнь: Педро Пауча.
В первое время мне не хватало слов, чтобы разговаривать с Педро. Я отваживалась на это только в темноте нашей комнаты, в тепле постели. Он тоже был не из болтливых. Но с той ночи, когда он сделал меня своей женой, он никогда не забывал сказать мне «добрый день» «спокойной ночи». Он придумывал эти слова для меня, я убеждена, и прикладывая свое ухо к моему рту, чтобы, отвечая, я не напрягалась. Я шептала «добрый день» и «спокойной ночи», шептала почти беззвучно, и это было скорее желание, чем слова. А он слушал меня сердцем. Его грудь раздувалась, словно от порывов бури, и ураган его неистовой мужской силы обрушивался на меня. Если бы в это время он не сжимал меня крепко в своих объятиях, я бы наверняка разлетелась на тысячу счастливых кусочков. Но он вовсе не желал этого. Даже наоборот: ему нужна была моя цельность. Та единственная цельность женщины, которая делает ее источником жизни.
Видели бы вы меня — маленькая, словно птичка, и, благодаря стараниям мужа, девять месяцев раздутая. Шар. Раньше длинные косы делали меня как бы выше ростом, а вот собранные в пучок волосы — совсем иное дело. Вся круглая. Когда я спускалась по главной улице на берег, чтобы ждать там возвращения Педро, он обычно был уже там и кричал мне издалека: «Осторожно! Если ты упадешь, то покатишься до самой воды!» Все смеялись. А он добавлял: «Я не хочу терять свою маленькую женушку, а главное, у меня нет времени искать себе другую!» Люди смеялись еще громче, а я становилась пунцовой. Но это от гордости. Я, верно, походила на помидор: круглая, маленькая и красная.
Да, о женщинах… Среди них были такие, кто домогался моего Педро. Вы представляете себе, кого я имею в виду. Нет, не шлюхи, я не то хочу сказать. Шлюх я никогда в глаза не видела. Но другие. Обычные женщины, как вы и я, но они спят с мужьями, которые устали или разлюбили их. Ведь таких сколько угодно. В особенности среди бедняков. Женщины, которым никогда не говорили «доброе утро» или «спокойной ночи» так, чтобы им казалось, будто они впервые в жизни слышат эти интимные слова, связывающие их с мужем тайными узами, слова, которые не имеют ничего общего с «добрым утром» и «спокойной ночью», которые произносят машинально. Женщины истосковавшиеся. Женщины, которые никогда не знали таинства супружеской постели, которым она приносила лишь страдания.
Они домогались моего Педро. Они, как и я, спускались к причалу, чтобы встретить своих мужей, сыновей, отцов, братьев, но их первое приветствие предназначалось Педро Пауче. Одно слово или мимолетный взгляд. Я делала вид, будто ничего не вижу, ничего не слышу, строила из себя наивную дурочку и лишь смотрела в глаза своего Педро, чтобы на лету поймать образ, который они отражали. И там всегда была я, мое лицо, мои прежние косы или пучок, который я стала носить потом, моя голова под его взглядом на белой подушке, мои груди, которые он жадно ласкал губами, словно задыхаясь от жажды.
Ни одна женщина не смогла понять его любовь ко мне. Как мужчины, не знаю. Я никогда не смотрела в их глаза. Просто не нуждалась в ином прибежище, кроме взгляда Педро Паучи.
Я рассказываю все это не из мелочности. Я от души жалела других женщин. У меня уже было свое место в жизни. Я звалась Аной Паучей. И ждала ребенка, который должен был стать плотью от плоти нашей и тоже занял бы свое место в жизни. Дети были и у других женщин. Но мне казалось, что это дети только их, а не общие с их мужьями. Будто мужья здесь оказывались не при чем. Я же, которая вырвала из своего сердца бога, отказалась поклоняться ему, считала это святотатством. Эти женщины порождали смерть. Они не были столь щедры, чтобы наделять жизнью. Они рожали на свет детей без корней, одиноких.