В замкнутом мирке своего дома вы хозяйка своей жизни. Вы открываете дверь друзьям и закрываете ее перед тем, кто несет вам одиночество. Вы вольны принимать или не принимать людей или события в зависимости от того, нравятся они вам или нет. Даже день и ночь, которые тем не менее приходят без предупреждения, вы вправе не впустить в дом. У себя, будь это ваш дом или ваша жизнь, вы имеете возможность выбора, который зависит только от вашего желания.
Но к войне все это не относится.
Война входит в ваш дом, не обращая на вас внимания, не боясь ваших клыков сторожевой собаки и когтей львицы. Она не проскальзывает незаметно через потайную дверь или через дымоход. О нет! Она входит в дверь, в широкую дверь, ту, которую мы не открываем даже ради смерти, а ведь смерть — более достойный повод для этого, чем война. Не говоря ни слова, она похищает ваших мужчин и уводит их. А вы получаете тоску, трупы, горе, молчание. Вы были цельным человеком. Она делает вас обрубком. Вы были всем. Для войны вы ничто. Она отбирает у вас полноту жизни. Возвращает вас в небытие.
Люди добрые, перед вами я обвиняю войну в том, что она меня ограбила.
Мой муж Педро Пауча, два моих старших сына, Хуан и Хосе Паучи, преданные нашей второй Республике, пали под Теруэлем, безуспешно сражаясь за нее. Они были полны веры. Они были убеждены — их так учили — что вера может сдвинуть с места горы. Возможно, они не обманывались. Но они были всего лишь несчастными поборниками веры и не имели ни силы, ни сноровки, ни чьей-либо поддержки. И их постигло то, что нередко постигает тех, кто сражается за свободу: бесславная смерть, смерть, обреченная на забвение, смерть без слез и без похорон. Без молитв. Потому что бог, которого я изгнала из свого сердца, не предусмотрел для мертвого врага ничего хорошего. Ничего благородного. Ров, наполненный гниющими и залитый негашеной известью. Непристойное цветение отвратительных одуванчиков, взрастающих на крови. И пустое, навсегда пустое сердце, мое сердце, которое наполняет тело пустотой, страданиями, что всего лишь отзвуки страданий, как безумный крик, затерявшийся в пустом доме. И еще эта рука, которая взывает к вашему милосердию, прося подаяния, потому что у нее уже нет больше сил толкать к морю лодку под названием «Анита — радость возвращения», которая некогда кормила ее.
Моего сына Хесуса Паучу, малыша, того самого, что звонким голосом читал мне о ненависти, которая рождалась в душах маленьких бродяг, единственного, кто звал меня «мама», потому что он умел и читать и писать, а образованные люди никогда не говорят «отец» или «мать», а только «папа» и «мама», схватили за несколько недель до конца войны, бросили в концентрационный лагерь, а потом перевели в тюрьму на Север страны, где он и находится до сих пор. Мой сын Хесус Пауча, малыш, единственный из нашей семьи принадлежал к партии коммунистов. И так как война его не убила, наступивший после нее мир решил вычеркнуть его из числа живых. Тридцать лет я сжигала письма осужденного сына, потому что каждый день ждала его возвращения. Ждала неустанно. Не поддаваясь отчаянию. Моя лодка тоже ждала. Только мы с ней и ждали. Мои сыновья Паучи еще не познали женщин, когда война потопила их. Они невинными прошли свой путь от моего чрева до вечного чрева смерти и тюрьмы. Они ни разу не взглянули в то нежное и беспощадное зеркало, которое зовется глазами любимой женщины. Они еще не успели ничего совершить в жизни, как их уже погребли в смерти и забвении. Совсем одна я оплакала смерть моих Паучей, уход от меня навеки моего малыша. Если, конечно, можно назвать словом оплакать то безмолвие, которое зашило мне рот с тех пор, как они покинули дом, чтобы никогда не вернуться в него. Вот что такое война. Война — это то, что наступает после, когда ты страдаешь в одиночестве, потому что к тебе возвращается только безмолвие. Вы называете это миром. Что ж, дело ваше.
Равнодушные уши слушают ее исповедь, равнодушные глаза смотрят на нее, равнодушные сердца остаются безучастными к рассказу, в котором нет ни прекрасных горных вершин, ни поэтической прелести, ни слез от тоски. Руки не опускаются в глубину карманов, чтобы извлечь оттуда монетку для милостыни, разве что некоторые после нечеловеческих усилий бросают жалкие гроши, который звенят, но ничего не весят. Грамотная нищенка не располагает людей к состраданию.
— Ты совсем одна, Ана — нет, — говорит ей Смерть. — Так следуй же за своим одиночеством. Твое одиночество соткано из инстинкта. Следуй за ним. Оно приведет тебя ко мне. Я твой инстинкт.
Ана Пауча глубоко вздыхает, критическим взглядом осматривает свою скудную выручку, крепко, как никогда, вцепляется в свой иллюзорный узелок и решает больше на других не рассчитывать. Нет, никто не поможет ей одержать победу над Севером. Ей надо или найти работу, или подохнуть с голоду. Подохнуть — это и есть ее намерение. Но не прежде, чем она дойдет до цели. Не прежде, чем она достигнет конца этой адской дороги познания. Люди не достойны того, чтобы она рассказывала им о своем счастье и о своем несчастье. Отныне, если нет иного выхода, они будут видеть в ней лишь грязную нищенку с протянутой рукой. Она, словно улитка, спряталась в свои лохмотья и снова двинулась в путь — кучка тряпья, судьбу которой ведает одна лишь смерть.
12
Ана Пауча уходит от рода человеческого.
Не оглядываясь, она покидаем места, где горожане любят прогуляться, побеседовать о своих повседневных делах, выпить кружку пива или посмаковать анисовую водку с водой. Она не обращает внимания на рынки, площади, церкви, больничные ворота, корриды и футбольные матчи. Она снова возвращается к ровной полосе железной дороги, ищет пропитание в кучах отбросов на пустырях, кров — под дырявыми крышами, находит себе компаньонов в крестовом походе среди собак, кошек, крыс, они, выслеживая добычу, так и рыщут по этой no man's land.[12] Как и они, она рычит, царапается, кусается. Понемногу она обзаводится целлофановыми мешочками, картонными коробками, пустыми бутылками — в них она хранит тряпье, обрывки веревок, старые газеты и воду на дорогу. Она обрастает имуществом. А свой узелок, свой сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она) она все еще прижимает к своему животу — так монах нес бы хлеб святого причастия через опустошенную чумой страну, пытаясь спасти его от заражения. Безуспешно.
Железная дорога принимает ее равнодушно, как нечто не заслуживающее внимание. Поезда регулярно проносятся мимо с головокружительной быстротой, их ведут машинисты, которые даже не считают нужным дать предупредительный свисток, если замечают на полотне эти отягощенные нищетой существа, и иногда давят их, да и вообще все живое, что попадается на пути, оставляя на шпалах и щебне кровавое месиво — лакомство для хищных птиц. Они чересчур уж быстрые, эти птицы, падают камнем с неба, словно стрелы индейцев. А жаль. Ана Пауча тоже охотно полакомилась бы кроликом, пусть даже превращенным в кашу.
Пассажиры, которые любуются далекой линией горизонта, где на голубом фоне неба вырисовывается дерево, ветряная мельница или возникает море-мираж, провожают подобные происшествия долгим безразличным взглядом.
Мир одиночества. Только он слишком хорошо знаком Ане Пауче. Словно кортеж, она тянет за собой толпу своих навсегда ушедших близких, эту молчаливую свору, для которой она служит приманкой, и, не сопротивляясь больше, безропотно позволяет хищным зверям своей памяти понемногу пожирать себя. Север еще далеко. Когда она придет туда, она будет уже другой.
Мир откосов, колючих кустарников, изгородей, заброшенных пакгаузов, водяных насосов без воды, сваленных в кучу грязных полусгнивших шпал, изъеденных ненастьем и сальным дыханием локомотивов, старых вагонов, нагруженных строительным мусором и цементом, сложенных штабелями, предназначенных на переплавку ржавых рельсов, которые сорняки и овечий помет сделали не различимыми на фоне бесцветного пейзажа железной дороги, мир отбросов — животных, минеральных и растительных, но несъедобных — окружают эту крохотную точку, черную с головы до ног, которая движется, дышит, обливается потом, точку, которая зовется Аной Паучей.
По мере того как она медленно продвигается вперед, редкие люди, что встречаются ей на пути, становятся все более немногословными, похожими на окружающий их выжженный ландшафт. Их «добрый день» просто-напросто какое-то ворчание, в котором слышится нечто звериное или совсем примитивное, но не нормальная человеческая речь. На Юге непринужденное приветствие каменотесов или землекопов еще звучит как музыка. Тут же, наоборот, всё бормочут сквозь зубы: хулу и доброе слово, ненависть и любовь.
По мере того как она медленно продвигается вперед, редкие люди, что встречаются ей на пути, становятся все более немногословными, похожими на окружающий их выжженный ландшафт. Их «добрый день» просто-напросто какое-то ворчание, в котором слышится нечто звериное или совсем примитивное, но не нормальная человеческая речь. На Юге непринужденное приветствие каменотесов или землекопов еще звучит как музыка. Тут же, наоборот, всё бормочут сквозь зубы: хулу и доброе слово, ненависть и любовь.
В этих землях, которые солнце непрерывно палит в течение целого дня, ночи прохладны. Ана Пауча инстинктивно ищет пристанище, обращенных на Юг, где дольше сохраняется тепло, накопленное за день. Кажется, на горизонте появляется новый овраг: холод.
Она не повязывает больше свою голову воительницы. Черный платок превратился в тряпку, и грязные седые пряди волос падают ей на лицо. Эта старая женщина словно отброшена во времени назад, вызывая в памяти картины гонения на ведьм в средние века или безоглядного бегства с места какой-нибудь катастрофы. Сверхзвуковые самолеты разрывают небо, электровозы тянут длинную вереницу вагонов, клаксоны машин разносят по дорогам музыкальные фразы — Ана Пауча в другом мире. В мире, где борется одна душа, где тело расторгло связь с окружающим. Ана-нет от одиночества.
Что происходит с ней в это космическое время с его искусственными спутниками, радиоволнами, телеграфной и телефонной связью, которые вспарывают и небесное пространство, и глубины океанов? Кто она, Ана-нет, отторгнутая от этих созданных человеком чудес техники? Какое слово могло бы передать с одного конца света на другой ее тоску, слить ее с заботами всей планеты, породнить с тем, что называют цивилизацией?
Никакое.
Именно в этот час люди делают бесконечные усилия, чтобы слиться со своим временем, соединиться с ним.
А она, Ана-нет, ищет, чем заполнить пустоту, оставшуюся от ее ушедшего прошлого. Она никто. Неуместная там, где другие вроде бы нашли свое место.
Но другие и знать не хотят Ану Паучу. В этой старой женщине со сморщенным от непогоды лицом, на котором два маленьких, словно крупицы соли, глаза еще поблескивают глубокими озерцами, другие не видят идущего живого существа, человеческого или иного, они видят лишь крайнюю нужду, которая тащиться, волоча за собой неуловимый запах дыма, отбросов, подвалов и сырых гротов. Рот и руки у нее в коричневых потеках от сока перезрелых, поклеванных птицами фруктов, ее основной нынешней пищей, и около нее вьются мухи. Святая мученица пустырей, она никак не может избавиться от этого нимба из насекомых. У нее нет больше мыла. Она смирилась с тем, что на ее глазах умерло ее пристрастие к чистоте, а ведь некогда она так славилась аккуратностью. Мать называла ее своим золотым ручейком. Кто бы теперь узнал в ней Ану Паучу, прелестную маленькую женщину, которая заплетала и расплетала свои косы, крахмалила и гладила две свои белые нижние юбки и белые рубашки своих мужчин, которая всегда без колебаний бралась за ведро и металлическую щетку, чтобы драить лодку, заделывать щели смолой, которая часами трудилась над рыбачьими сетями. Женщина, что идет сейчас вдоль железной дороги, — всего лишь обломок той прежней. Можно даже поручиться, что, если бы вдруг кто-нибудь из старых знакомых окликнул ее, прокричав ее имя Ана Пауча, он не повернула бы головы.
Любое живое существо, любая живая тварь нюхает воздух, ощупывает землю, пытаясь понять, друг она ему или враг, поможет ли выжить или грозит гибелью. Любая живая тварь даже на пороге смерти никогда не пренебрежет возможностью выжить. Она не приемлет смерти. Она двигается, дышит, спит и бодрствует. Она живет. К Ане Пауче это не относится. В противоположности той, прежней неграмотной женщине, которая крепко спала почти без сновидений, которая просыпалась, не помня своих снов, она сейчас ведет себя так, будто страстно желала смерти, будто страдала от долгой жизни. Порою она забывает, что несет с собой узелок, в котором хранится сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (она говорила — настоящее пирожное), оставляет его где-нибудь в ночном убежище, на берегу ручья или в тени дерева, под которым присела на несколько минут передохнуть. Тогда ей приходится возвращаться, и она ищет его, чертыхаясь и, как безумная, плача навзрыд, потому что вместе с выносливостью воительницы она теряет и память.
В минуты такой преступной неизбежности перед ней возникает образ сына, Хесуса Паучи, малыша, возникает вместе с чудовищными решетками, которые делают полосатым его лицо узника, ранами, которые разъедают его тело, с потухшими во мраке камеры глазами. Ана Пауча не узнает этого лица, этих бесцветных, потому что они перестали улыбаться, губ, этой дряблой шеи, которая раньше становилась вдвое толще, когда он пел рыбацкие песни. Она не может поверить, что эта покрытая прямыми серыми патлами голова, этот обращенный к земле взгляд — ее малыша. Ана Пауча убеждает себя, что бредит, что образ этого пожизненного узника не имеет ничего общего с ее сыном Хесусом Паучей, малышом, с настоящим обликом ее малыша, с буйством его черных кудрей, буйством силы в напрягшейся шее, с буйством смеха на губах. Вот настоящий облик ее малыша, его хранит она в памяти с тех пор, как в последний раз видела его в тот день, когда он ушел в войну.
Эти галлюцинации или то, что она принимает за них, придают ей силы, заставляют истерзанные ноги одну за другой, шаг за шагом упрямо идти вперед, на Север.
Она делает отчаянные усилия в последний раз возродиться, прежде чем умереть уже окончательно. В последний раз, говорит она себе, я могу теперь тщательно продумать всю свою жизнь. Именно поэтому она неустанно рассказывает сама себе всякие истории о своих близких, например о том дне, когда в ее сыне Хесусе, ее малыше, впервые пробудился мужчина (ему было всего одиннадцать лет). Он в панике прибежал к ней спросить, что такое, мама, я не знаю, что со мной, у меня какая-то необычная моча! Она, конечно же, рассмеялась. Какая мать поступила бы иначе? Ее охватили смех и трепет одновременно, два странных проявления чувств, вызванные одним и тем же переживанием, которые, казалось, взаимно порождали друг друга. Она не знала, как объяснить своему малышу пришествие этого чуда (она так и сказала чуда, нельзя было принижать событие), а Педро Пауча, который, несомненно, нашел бы подобающие объяснения, как он наверняка нашел его для двоих старших сыновей, находился в море. Не могло быть речи о том, чтобы отложить разговор, мол, поговорим вечером, когда вернется твой отец, потому что несколько часов ожидания могла превратить чудо в тайну и, кто знает, может, случилось бы так, что она не увидела бы больше сияния в глазах своего сына, тех огоньков, которые рождаются в глазах мальчика после первого свидания с девушкой. Итак, она объяснила чудо несколько раз подряд: с твоими братьями тоже, знаешь, это произошло, когда они были примерно в твоем возрасте, это не означает, что мальчик становится мужчиной, еще нет, посмотри на своих братьев, они же мальчишки, которые по-прежнему играют в своих мальчишечьи игры, это просто означает, что мальчик начинает мужать. О, конечно, это будет повторяться снова, возможно, даже два или три раза в день, особенно после сна, и, наверно, будет смущать тебя, как смущает всех мужчин, но когда ты станешь настоящим мужчиной, как твой отец или двоюродный брат, что живет в Барселоне и приезжал к нам прошлым летом, помнишь его?.. так вот, тогда это будет случаться уже реже. Но страшного здесь ничего нет, не беспокойся, это приносит куда меньше неприятностей, чем фурункул или приступ лихорадки. Только не надо об этом никому говорить, понимаешь, никому, об этом говорить об этом не принято. Правда, в Норвегии, там вот говорят. Твой отец рассказал мне: там никто ничего не скрывает и обо всем говорят. Слушай, покажи-ка мне на своей красивой карте мира Норвегию, я хоть взгляну, на что она похожа.
Ее объяснение чуда прерывалось вспышками сумасшедшего смеха, который она тут же подавляла, перебивала вопросом, спрашивая малыша, хотел бы он иметь собаку, красивую овчарку, ее предлагают хозяева стада коз, что живут по другую сторону холма. Ты видишь, я уже не говорю больше — горы… да, настоящая собака, но, конечно, она будет у тебя не завтра, сначала нужно заказать им щенка, а на это уйдет время.
Сейчас она улыбается, вспоминая, как старалась не вдаваться в смысл этого туманного слова заказать. Но не возможно же все объяснять мальчишке одиннадцати лет! Эти воспоминая согревают ей душу и в то же время напоминают, что ее сын Хесус Пауча, малыш, был брошен в тюрьму, так и оставшись в полном неведении о некоторых вещах, потому что война не оставила ей и ее мужу времени рассказать ему о том, о чем стоящий на пороге взрослый жизнь юноша должен знать, ведь своим старшим сыновьям Хуану и Хосе Паучам, они все объяснили. А для ее малыша эти двери навсегда остались закрытыми. Война — большая искусница накладывать повязку на глаза жизни.