Ана Пауча - Агустин Гомес-Аркос 3 стр.


Бесплодие было для нее противоестественно, и, свято веря, что каждая женщина создана для того, чтобы рожать на свет детей, она сохраняла пеленки своих троих сыновей. Она хранила их для других, для тех, кто еще должен прийти, как она любила повторять, — для внуков, которые в одни прекрасный день родятся от ее сыновей, как сама она родилась от своих отца и матери. Ей доставляло удовольствие рассказывать, что и она, и ее мать были крещены в кружевном платьице, собственными руками сшитом еще ее прабабушкой для крестин дочери. «Ее дочь — это моя бабушка!» — с гордостью говорила Ана, показывая пожелтевшее от более чем векового пребывания в сундуке платьице. Иного течения жизни она не понимала. И она вписалась в этот неизбежный круговорот. С радостью. Не задаваясь вопросами.

Взять хотя бы ее имя — Ана Пауча. Она носила его с такой гордостью, но разве оно было нужно ей, чтобы родить на свет своих сыновей. Слов нет, когда ее окликали, она оборачивалась, да, она всегда помнила свое имя. Но чтобы дать жизнь троим сыновьям, она должна была быть простой женщиной, землей, необходимостью. Не Аной Паучей. А кем-то безымянным. Ею. Просто-напросто.


Когда у нее появлялась охота рассказывать какие-нибудь семейные истории — рассказывала Ана почти всегда Педро Пауче, который слушал ее внимательно, с улыбкой, — она начинала с деревянной люльки, где совсем малюткой дрыгала ручками и ножками, пытаясь прогнать из комнаты пугающие сумерки. (Неграмотная, она любила впечатляющие образы.) Эта люлька, в которой сейчас хранится предназначенное для починки белье, в те времена, когда в ней не лежали младенцы, становилась своего рода кладовкой, доверху наполненной сушеными фруктами и овощами, душистыми травами. Насколько она помнила, все деть в их семье с первых дней жизни дышали воздухом, напоенным запахами земли, настоящим воздухом, и их обоняние не было извращено зловонием лекарств. Все они знали, как пахнет зерно, или белый инжир, или соленая треска, еще не зная самих слов: зерно, инжир, треска. Они получили о жизни самое примитивное представление, что помогло им прожить ее и идти к смертному часу, не делая из этого трагедии. По их понятием, море было создано не для прогулок, земля — не для могил, как частенько думают иные. Они считали, что все создано для жизни. Просто для жизни. Белое перышко, случайно упавшее на их губки, которые еще сосали материнскую грудь, рассказывало им о полете чайки прежде, чем они видели, как она, словно отдаваясь на милость встречным ветрам, парит над морем. Ана гордилась этим прошлым, приматами их былой жизни.

И ее сыновья тоже были пробуждены к жизни, ничего не ведая о порохе, который убьет их. Но день краха был неизбежен. И судьба не пощадила ее, Ану Паучу. Она представляла себе эту деревянную люльку вечной обителью жизни. Любой жизни. Она заблуждалась.

Ее род внезапно оборвался в тот день, когда началась гражданская война. Эта пустая (навеки пустая!) люлька заставила ее понять то, что при всей своей жестокости не смогла запечатлеть в ее сознании война: неотвратимость конца. И когда несколько лет назад Ана как-то обнаружила в люльке мышиное гнездо, она не взяла в руки метелку и не разорила его. Лишь внимательно посмотрела на крошечных мышат и стиснула зубы. И все.

Об Ане Пауче можно было бы сказать, что она создана для жизни. Что она состояла из элементов, среди которых смерти не было места: смешливая девочка, певунья-девушка, молодая женщина на сносях. Вот-вот разрешится.

Когда она, в первый раз тяжелая, спускалась по улице к причалу, можно было подумать, что это катится ярмарочный шар с нарисованным на нем смеющимся лицом, который в ожидании заветного часа возвращения лодок беззаботно отправился прогуляться. Возможно, этот шар выскользнул из рук клоуна, что рассказывал волшебные сказки. И, кто знает, не из-за этой ли ее безудержной жизнерадостности Педро, ее муж, назвал свою новую лодку «Анита — радость возвращения».

А еще был у нее чудесный недостаток: беспечность. Идя каждое утро в восемь часов к морю на трепетную церемонию ожидания лодок, под легким ветерком, который подметал причал, Ана Пауча не торопилась. Она наслаждалась дорогой, упиваясь этой маленькой утренней прогулкой, своим ежедневным выходом в свет. Она то и дело желала доброго утра встречным, целовала в щечки множество детей, называла по кличкам бесчисленных собак, которые, виляя хвостом, подбегали к ней лизнуть руки, покрутиться у ее ног, словно маленькие шерстяные смерчи. Раздувшаяся, будто воздушный пирог, начиненный радостью, она была счастлива. Она говорила себе, что у нее будет десять дней (самое малое — десять!), все с круглыми румяными щечками, и у каждого — игривая собака. И когда старшему придет время подучить крещение в море, младший будет спать в овеянной духом предков деревянной колыбели. Ана — выдумщица.

А вот крутиться перед зеркалом она не любила. Возможно, потому, что знала — она не красавица. Конечно, Педро Пауча утверждал, что Ана — самая красивая на свете. Но это было его личное мнение. Мужчины, они все таковы. Всегда говорят вам то, что чувствует их сердце. Но нельзя принимать их слова за святую истину. (Ана говорила так еще до своей ссоры с богом).

Она знала, что мала ростом. Настолько мала, что чувствовала себя затерявшейся (и, как это ни странно, все-таки найденной) на широкой кровати, где ее муж Педро свободно раскидывал руки и ноги, внушая почтение к своему огромному, заполнившему всю постель телу. Обычно во сне он тихо и протяжно похрапывал, словно баюкал ее. Она называла это нежностью сильных.

Понятно, он сознавал, что она маленькая, что ее тело навсегда останется хрупким, как у ребенка. Поэтому, когда на него находило и их любовные утехи становились особенно вольными, ему вдруг начинало казаться, что он совершает святотатство. В такие минуты Педро говорил с ней совсем как с ребенком, как муж-отец. А она, свернувшись калачиком во впадине его живота, чтобы уснуть, протягивала руки к его святыне, как маленькая лодка, пришвартовавшаяся к огромному причальному камню. Эта пуповина соединяла их, и можно было бы сказать, что некто Педро Пауча, велика, породил на свет лилипутку Ану Паучу. Свою жену.

Все их сыновья выросли высокими и сильными. В двенадцать лет, когда они целовали мать, им уже приходилось нагибать голову. Ана Пауча вскидывала на них глаза, и во взгляде ее сквозило восхищение — так любуются зрелыми плодами дерева.

Вот такой, полный жизни, взгляд был у Аны Паучи всегда, до сорока пяти лет. Она жила с гордо поднятой головой. В первый раз она опустила ее в тот день, когда в дом вошла смерть.

2

Куда приведет ее эта дорога?

Вчера она знала. В сосняк, что карабкается вверх по склону холма, убегая, словно от дьявола, от пропитанной солью почвы прибрежной полосы. Эти чахлые сосенки, некогда пересаженные в низину у самого моря, где вольготно чувствовали себя только олеандры, упорно пробираются вглубь суши, окутывая холмы темно-зеленым плащом, более глубоким по цвету, чем зелень дубов. А здесь, внизу, кажется, будто они неутомимо противоборствуют резким порывом дующих с моря ветров, тех ветров, что рождаются в самом сердце пустыни Сахара, и это производит тягостное впечатление. Их кроны словно густые шапки волос, которые без устали зачесывает назад гребень африканского ветра. (Взрослые всегда пытались убедить Ану-девочку, что это дело рук морских великанов-полуночников. Ана грезила о них, представляла себе их фантастический облик, уверяя себя, что великаны, которые каждую ночь приходят причесывать убегающие сосны, достойны уважения. Ана-выдумщица.)

Эта дорога вела Ану на высокий скалистый мыс, откуда она каждый вечер смотрела, как лодка «Анита — радость возвращения» удаляется к горизонту, медленно погружается в него и исчезает, унося ее мужа и сыновей к работе.

Эта дорога вела Ану-молодую под сень сосен на тайные свидания с Педро-молодым. Два раза в неделю. Он терпеливо ждал ее, подремывая на ковре из сухих иголок. От его кожи исходил вчерашний запах моря и сегодняшний — смолы, благоухающий возлюбленный, соединивший в себе два самых прекрасных аромата в мире. Он разыгрывал спящего красавца, с застывшей на устах улыбкой погруженного в грезы ожидания (ожидания ее), а она, Ана-бесцеремонная, изображала уже проснувшуюся красавицу, звонкие поцелуи которой могли бы оживить даже мертвого. Он пробуждался. Она засыпала. Игра длилась часами. Они заново сочиняли самую старую сказку из истории человечества. И самую прекрасную. Сказку, которая должна было привести только к счастью. К той туго натянутой нити, что связывает человека с его судьбой. Нити, что рвется с сухим треском. А потом наступает одиночество. Ана-сирая.

На этой же дороге ждала она возвращения малыша в свой покинутый жизнью дом. Чтобы хоть немного утолить материнский голод.

На этой же дороге ждала она возвращения малыша в свой покинутый жизнью дом. Чтобы хоть немного утолить материнский голод.

Это было вчера.

Куда приведет ее эта дорога сегодня?


Вдова, осиротевшая мать, она со слепой покорностью шагает в ночи. Она знает каждый камень, каждую выбоину, каждый бугорок, точно знает место, где дорога идет прямо, словно отдыхает, прежде чем решительно повернуть на север. Через десять минут Ана будет у железной дороги. Она терпеливо будет шагать за скорым поездом в клубах дыма, который, словно траурное облако, оставляют за собой некоторые составы, и от него ее вдовье платье станет еще более черным. Ана Пауча пойдет вслед за этим поездом, что держит путь в глубь страны, а затем к далекому Северу, где высится тюрьма ее сына. К тому самому Северу, где холодно. Женщина теплых краев, к худшей из смертей. Под снегом, в сером сумраке зарождающегося вечера. Этот вечер наступит, она уже чует это, словно предзнаменование.


Воспоминание молнией вдруг разрывает темноту ее память. Педро говорил:

— Я счастлив, Анита. У меня жена, три сына, лодка. У нас есть Республика. Республика, которую весь народ пожелал, выбрал. Есть все, что нужно человеку для жизни. Больше и желать нечего.

Он с улыбкой обнимал ее.

— А тебе разве не хочется стать наконец кем-то важным? Как другие?

Да, они, Педро и ее сыновья, были никем. Теперь Ана Пауча знает это хорошо. Она встряхивает головой. Она не позволит себе поддаться слабостям своей памяти, которая хотела бы сделать ее реальным действующим лицом. Ее, Ану-нет.


В тот день, когда гражданская война голосом любимой и уважаемой Республики призвала ее мужчин, Педро Пауча спокойно курил сигару в тени виноградника — редкий случай, когда выпала минутка отдохнуть после обеда у себя во дворе, а три их сына, вооружившись инструментом, отправились на берег чинить лодку: накануне во время шторма она наткнулась на скалу и получила пробоину. Эта пробоина уже была предвестницей беды. Педро Пауча загасил о землю недокуренную сигару; три их сына не дошли до берега: слух и всеобщей мобилизации, которым гудела деревенская площадь, заставил их повернуть обратно. Лодка так и осталась с дырой на боку. На время, подумала тогда Ана. А оказалось — навсегда. Пронизанное любовью название «Анита — радость возвращения» со временем утратило свой изначальный смысл. Оно стало звучать как насмешка судьбы, ибо не было больше никакого возвращения. Ни в радости, ни в слезах. Трое мертвых, преданных забвению в братской могиле. Безымянные. Один живой, навеки преданный забвению в тюрьме на другом конце страны. Вот и все.

Но ведь удары судьбы обрушились не только на нее. Ана заставила умолкнуть свою боль, придушила ее, утопила во всеобщей боли. Она никому не могла поведать о своей трагедии. Ведь ее судьба — не исключение, а скорее зеркало, в котором отражалась скорбь других.

Единственный поезд, что идет на Север, — андалусский экспресс — прибудет на станцию с минуты на минуту. Он только что вышел из города, расположенного чуть южнее, совсем неподалеку, и уже идет с опозданием на сорок семь минут, как сказал кто-то, прочтя объявление на табло в зале ожидания. А это значит, что в Мадрид он придет позже, чем предусмотрено расписанием, более чем на два часа, что французской границы он достигнет бог знает когда, что толпа туристов, а также испанских и португальских эмигрантов, которые возвращаются во Францию или в Германию, это путешествие покажется бесконечным, и за время пути усталость и волнения вытеснят понемногу их впечатления — у одних восторженные, у других привычные.

Ворча на разных языках, люди словно застыли. Привязанные к своим чемоданам, к своим детям, в широкополых соломенных шляпах, они ждут.

Ану Паучу все это не касается. У нее нет лишних денег на билет. Она стоит тут, на станции, только ради того, чтобы увидеть, по какой ветке пойдет поезд, и последовать за ним. Она не хочет спрашивать у людей, где находится Север, потому что ищет не просто северную сторону того места, где она находится, а Север страны. Она пойдет туда пешком. Вдоль тянущихся змеей двух ниток металла. Она знает, что у нее хватит времени завершить это путешествие, что смерть не призовет ее к себе прежде, чем она дойдет до цели. Смерть ждет ее там, на Севере. Словно обе они, старая женщина и смерть, заранее назначили встречу. Без лишней спешки. Но неотвратимо.


Ана прижимает к животу узелок со сдобным, очень сладким хлебцем с миндалем и анисом (пирожное, думает она). Хлебец всегда согревает тело. А этот, увязанный в перкалевый платок, тесно прижатый к ее телу, тем более. Полных два дня она готовила его. Старательно. Кропотливо. Словно хотела искупить тридцать лет бездеятельности по отношению к своим близким. Ведь главное, что сделала с ней война, — это приговорила к бездеятельности. Столько долгих (столько прекрасных!) лет рядом с ней были четверо мужчин, а потом вдруг — раз! — и больше ничего, никого. С этим трудно смириться. Трудно жить. Твердить четыре имени: Педро, Хуан, Хосе, Хесус, лепить их во рту, словно четыре вселенные, произносить, смотря по настроению, то с любовью, то с гневом, и вдруг — раз! — некого позвать, нечего сказать. Тридцать лет молчания, день в день, час в час, минута в минуту. Тридцать лет, погруженных во мрак ночи. Конечно, она говорила людям «добрый день» и «до свидания», «вы очень любезны» и «большое спасибо». Но ведь это не значит — разговаривать. Это значит еще больше отягчать молчание.


Два дня ушло на то, чтобы испечь хлебец для малыша (настоящее пирожное, сказала бы она). Два полных дня. Купить фунт крупчатки у бакалейщика. Замочить накануне дрожжи, чтобы они побродили не меньше полусуток. Ошпарить кипятком миндаль и снять с него кожицу. Выбрать полдюжины яиц в коричневой скорлупе, ведь у них желток самый насыщенный, самый питательный. Найти зрелый укроп, общипать цветы, которые, напоминая детство, пахнут анисом. (Анисом пахли на следующий день после праздника и губы Педро и троих ее сыновей.) Отмерить сахару, положить три — с верхом! — ложки, чтобы хлебец был сладкий (сладкий, как пирожное, думает Ана). Чуть согреть оливковое масло, чтобы оно стало нежнее. Добавить две щепотки соли. Все утро — раскаленная плита. Сорок восемь часов любви.

Она не пожалела времени, не пожалела денег, купила все необходимое. Уж коли дело касалось малыша, она не хотела выглядеть старой скрягой. Она бедна, трудно даже представить как бедна. Пусть. Но если нужно поднатужиться — поднатужишься. Вот и все. И потом, в тот день, когда она решила отправиться в путь, она сказала себе, что для ее сына эти тридцать лет были, верно, голодными годами. Она имеет полное право называть тридцать лет тюрьмы так, как ей хочется. Это ее сын. Тюрьма ее сына. А следовательно, и ее тюрьма тоже.

Как он согревает ей живот, этот хлебец-пирожное, который она несет сыну, все ее наследство! Когда холод, точно свора спущенных с цепи собак, обступит ее со всех сторон, она будет только прижимать к своему чреву этот чудо-хлебец. А сейчас в ней словно зреет новая жизнь, зарождается дитя. Ана-вдова, Ана-осиротевшая мать.


Стая обезумевших птиц мчится впереди поезда. Грохот колес разгоняет кур и свиней, которые тут и там копошатся на путях. Дежурный в темно-синей форме, широко размахивая руками подает сигналы. Пассажиры толпятся на перроне, тащат чемоданы, пляжные зонты, соломенные шляпы, клетки с птицами, детей.

Поезд подходит к станции, он тоже переполнен людьми и вещами. Он жадно проглатывает еще одну порцию багажа и пассажиров и отходит, набитый до отказа, с колышущимися во всех окнах разноцветными платками, которые словно хотят немного помочь этому вопиющему чудовищу, обожравшемуся до такой степени, что оно вот-вот лопнет. Теперь Ана Пауча знает, где находится Север.

Она бросает взгляд на станционные часы. Ровно одиннадцать утра. Сама не зная почему, она думает: опоздала. И пускается в путь.

С этой минуты она мерит шагами незнакомую землю. Конечно, это все равно ее страна, родина, и тем не менее нога ее никогда не ступала по ней. Там, дома, были скалы и деревья, которые знакомы ей с детства, валуны, которые она старательно оттаскивала на обочину дороги, и они так и оставались лежать там, а она настолько сроднилась с ними, что могла дать имя каждому. Здесь же все совсем иначе. Все враждебно ей. Если она не остережется, то поранит себе ноги об острые края щебенки на железнодорожной насыпи, о колючие кусты ежевики, что тянуться вдоль путей. К такой дороге она непривычна. И если она хочет дойти до Севера, ей надо быть настороже. Она не может разочаровать тех, кто ждет ее. Своего сына, свою смерть.

Когда родился третий их сын (Хесус, малыш), Педро Пауча сказал ей:

— Вот подрастет малыш, и мы с тобой вдвоем сядем в поезд и отправимся в Альхесирас. А оттуда пароходом до Танжера. Это по ту сторону моря, в Африке. Там у меня есть родственник. Если ты не против, мы поживем у него две-три недельки. Посмотришь страну. (Его размеренный, спокойный голос звучал как-то по-особому, так говорят о решении, которое долго зрело, так говорил он некогда со старшим сыном, когда тому пришло время выходить в море.) Моего танжерского дядюшку зовут Теодоро. Он торгует на рынке фруктами. Он вдов и беден. Надеюсь, ты с ним отлично поладишь.

Назад Дальше