В деревне не раз видели и хорошо разглядели Сахарка, но было мало пользы от описаний, которые Молодой пытался то выбить, то выменять. «Аспид, аспид попущенный», – терпеливо твердила деревня, словно само слово «аспид» было картинкой и даже фотографией, которую они протягивали любопытствующему. Рост, вес, возраст, цвет глаз и волос, особые приметы – предполагалось, что всё в ней заключено, и чего же больше? Такие уточнения, как «тёмный» или «блондин», «молодой» или «в возрасте», только извращали смысл, как пририсованные на фото усы.
Игнатка зашёл с другой стороны, но опять неправильной, и как описание мужиков было для нас нечитаемо лаконичным, так он погубил портрет поэтическими излишествами, в завитках и штриховке которых стали неразличимы черты модели. Собственно говоря, это был портрет души, та аллегория, которую никак не соотнести с реальными ушами и носом. И мы слушали, мало желая знать, как выглядит душа убийцы, недоумевая и пытаясь увидеть там, где нам предлагали понимать. Молодой устал позже всех. Наконец и он сдался и задал новый вопрос:
– Куда он мог пойти?
– А куда захочет, – сказал Нил. – Господь по земле, окаянный сквозь землю. Пойдёт откуда пришёл, или дальше понесёт нелёгкая. Может, и сюда вернётся, да, Иосиф?
– Пусть возвращается, Нил. Я ему руки оборву, по оврагам поразброшу.
– Как же так, – сказал Фиговидец, – вы ведь монахи. Разве вам можно людям руки рвать и по оврагам разбрасывать?
– А ты думал?
– Я думал, Бог кротких любит.
– И дураков, – с гоготом добавил Молодой.
– Бог любит всех. Нет надобности нарочно из себя дурака делать, чтоб к Нему подлеститься.
– И смирен пень, – сказал Нил весело, – да что в нём.
Братчики предложили похоронить нашего покойника, и Молодой сказал «нет». («Он его что, всегда теперь с собой возить будет?» – в ужасе спросил Муха.) Все в экспедиции изнывали от страха и любопытства, но никто не отважился задавать вопросы.
В скиту жили мирно, хотя Иосиф прилагал все усилия для исправления ситуации. Сперва я решил, что он из тех людей с тяжёлым, нетерпимым характером, которые и сами мучаются не меньше, чем мучают других. Но оказалось: всё полновесное, дорогое, могущее утянуть на дно – честолюбие, гордость, властная хватка – в его характере компенсировалось весельем духа, с которым он жил и сокрушал оппозицию.
Он был из тех, кто, за какое бы строительство ни взялся – храм, дом, – выстроит ощетинившуюся пушками крепость, в стенах которой, однако, найдётся место храмам, домам, огородам, зерну и корнеплодам в закромах, рукописям и книгам в навощённом шкафчике, баням, больницам, школам, юродивому на паперти – и даже философии неоплатоников, – но горе тому, кто осмелится вынести свою избушку и три худых кастрюли за ограду!
Растоптав и вернув на истинный путь, он тут же прощал. Говорил и чувствовал: «Не держу зла», – и отступники, сами как прах над прахом своих упований, не находили сил плюнуть в эту всеведущую улыбку.
Человек сильной и неглубокой души, он выстроил себя на громадном презрении ко всему, что лежало за пределами его кругозора: вовсе не узкого, но бесповоротно очерченного. Посторонние, такие как мы, могли рассчитывать на его помощь и даже вежливость именно потому, что оставались ему безразличны, но своих, тех, за кого он самовольно отвечал перед Богом и совестью, Иосиф изломал и покалечил настолько, что они забыли о временах, когда были целы.
Нил как-то умел с этим справляться, но он раз и навсегда сказал себе «не лезь» – и в итоге отучился соваться не только в чужие дела, но даже в собственные. Его ничто не возмущало, он ко всему благоволил, в его лексиконе слова для выражения чувств встречались редко и звучали терминами – то ли медицинскими, то ли из курса физики. Вот Иосиф – в том всё было густое: волосы, голос, запах, – а Нил весь был какой-то эфирный, летучий – совершенно неуловимый. «Ложь, – сказал он мне, – это то, что утекает сквозь пальцы. А правда – твёрдая. Её всегда можно вытащить наружу». Не про себя ли он говорил?
Трое остальных братчиков лавировали как могли между пассионарностью одного и святостью другого. Поскольку они были младше, глупее, невиннее, спокойнее и проще, им удавалось ускользать – и не только не чувствовать себя несчастными, но даже от души забавляться. Они любили в простоте и не отделяли любви от её тягот. Счастье и благодарность вконец измученного человека, свалившего наконец бремя ответственности на более крепкие плечи, в любом случае не позволили бы им рефлексировать.
Они жили в сущности крестьянской, но только более дисциплинированной и осознанной жизнью. Эта дисциплинированность, кстати, выявляла и подчёркивала свойственную жизни на земле жестокость – такую же спокойную, как земля, и такую же неотменяемую. Войдя в круговорот насилия, не видишь причин выходить из него по доброй воле. Он слишком затягивает, слишком неустранимым представляется при взгляде изнутри – не говоря уже о том, что слишком многим импонирует присущая ему рациональность.
Совершённая Фиговидцем ошибка заключалась в том, что он вознамерился посмотреть на этот механизм вблизи, но не участвуя, и когда Иосиф принял решение забить какую-то давно хворавшую корову, пошёл с ним со своей тетрадочкой. После этого он остаток дня блевал при попытке поесть – даже от каши, – а на мясо не мог смотреть до конца месяца.
– Я не понимаю, – сказал я. – Ты что, этого не знал? Не знал, откуда берётся говядина?
– Подумаешь, знал! Я же не видел!
– Добро пожаловать.
Фарисей так явно, непристойно страдал, что утешать его никому не хотелось. Лишь вечером, когда братчики пришли с дарами к нашему огоньку, Иосиф на свой лад – так сказать, елеем собственного рецепта – попробовал умягчить возмущённую фарисейскую душу.
– Дурью маешься, Божья тварь, – сказал он. – Кобенящийся дух в тебе играет. Не хочешь жить, не хочешь в глаза смотреть, не хочешь ни за что отвечать. Зазря тебе это дадено? – Он широко повёл рукой. – Или, скажешь, вообще не тебе, а дяде Пете? На фу-фу пролететь решил? Пылинкой и мотылёчком?
Фиговидец посмотрел на него и отвернулся.
– Подожди, Иосиф, нельзя так, – сказал Нил. – Ты уж совсем его… как комара малярийного… – Он дотянулся и ласково похлопал Фиговидца по щеке. – Давай, любимиче, я тебе по-простому объясню, как ты привык. Судьба всего мира – участвовать сообща во зле и страдать от него. Моё страдание в силу всеединства бытия есть страдание за общий грех, грех как таковой.
– Это же какой именно?
– Грех жизни.
Фиговидец покраснел.
– Нил, твёрд ли ты в ваших собственных догматах? – Он произнёс «догмат». – Разве жизнь дал не Бог?
– Ну, как дал, так и взял.
– Ненавижу, – прошипел Фиговидец.
– Да, Божья тварь, – сказал Иосиф, – крепко тебя стукнуло проблемой теодицеи.
– Ничего подобного. Здесь нет проблемы. Я имею в виду, нет предмета для философских спекуляций. Если принимается на веру благость Бога, то и всё остальное, включая проблему теодицеи, принимается на веру. А если нет… Ну, ответа-то всего три, и каждый хуже горькой редьки.
– Ну-ка?
– Либо всеблагой и всемогущий Бог подвергает всякую живую тварь незаслуженным и бессмысленным страданиям, имея в виду недоступные нашему разуму цели, либо всеблагой и всемогущий вовсе не всеблагой, либо он не всемогущ.
– Есть четвёртое, – сказал Иосиф.
– Ну-ка?
– Не бывает незаслуженного страдания.
– Даже у этой коровы?
– Мало ли кем эта корова была в прошлой жизни.
– Всё, понял. Теперь будете объяснять про правомерное место зла в этом вашем всеединстве. Вы что, манихеи?
– Иосиф! – сказал Нил. – Покажи ему, ты не манихей, часом?
– Нил! – сказал Иосиф. – Я вот покажу… в перстах загогулину…
Они заржали, а когда успокоились, Нил выдал:
– Зла не было в плане мироздания. Зло есть некая реальность, не входящая в состав истинно сущего.
– Как такое возможно? – спросил фарисей.
– Не знаю.
– Как-то оно не убеждает.
– Меня тоже, – легко согласился Нил. – Я просто изложил, что есть.
– Но как оно может быть, если никого не убеждает?
– Господи, Твоя воля, до чего мутный парень! – возопил Иосиф. – Кого «никого»? Тебя, что ли? Мироздание, наверное, подрядилось тебя «убеждать» или «не убеждать»! Мирозданию больше делать нечего! С утра не пожрёт, не посрёт, а уже «убеждает»! Умников, пальцем деланных!
– Ладно тебе, Иосиф, – сказал Нил. – У мироздания есть свои обязанности.
– Нет, Нил, – сказал Иосиф. – Это вопрос принципиальный.
– Пусть я мотылёк и малярийный комар, – сказал Фиговидец. – Пусть я весь на фу-фу. Да пусть даже я самый хитрожопый, как мне тут указали! Но я не буду. Не хочу и не буду. НИ ЗА ЧТО.
– Чего ты не будешь?
– Того самого, – сказал Фиговидец.
Пока экспедиция отдыхала и набиралась сил, я бродил по лагерю, пытаясь выяснить, кто же задался целью меня обворовать. Мечтать об этом мог любой, решиться – никто. Поскольку не было смысла расспрашивать, я рассматривал: лица, движения рук. Дроля сидел у палатки. Люди Молодого играли в снежки. Гвардейцы чинили свою сбрую.
Наконец Сергей Иванович отвёл меня в сторонку.
– Для малярии в нашем климате нет предпосылок, – начал он издалека. – Разноглазый, как ты думаешь, что он имел в виду?
– Не знаю. Тебе важно?
– Я бы хотел понять.
– Зачем?
– Чтобы понять.
– Да, но зачем тебе понимать?
Сергей Иванович поскрипел мозгами.
– Чтобы научиться Выдвигать Возражения.
– Мартышкин труд, – сказал я. – Это такая тема, когда никто не станет слушать чужих доводов. Все доводы… ну, они примерно равного веса. Между доводами равного веса… или сеном на одинаковом расстоянии… выбирает не голова.
– Каким сеном?
– Метафизическим. Ну это примерно как малярия в нашем климате, о которой они вчера говорили. Не малярия, конечно, в обычном виде. Но нельзя сказать, что и не малярия вообще.
Отвечая, я играл кольцом – и во все глаза следил за реакцией. Но Грёма, захваченный метафизикой, на кольцо косился по привычке, без пыла.
– Они говорят о зле, как о каком-то барбосе, который сидит у них на цепи за домом.
– А нужно говорить так, будто это волк, в лесу рыщущий?
– Зло ведь всё-таки.
Он с таким почтением выговаривал это слово, что я задал себе вопрос, а таким ли абсолютным добром считает Сергей Иванович собственные идеалы и служение – хотя, скорее всего, речь шла о романтическом поиске могучего противника.
– Сергей Иванович, – сказал я больше своим мыслям, чем ему, – совершенство – это такое солнце, которое не греет.
– Подожди. Что опять такое?
Мы потрусили в сторону сердитых криков. Я не сильно удивился, увидев, как Иосиф бегает с ремнём за Дролей. Дроле на роду было написано нарываться, даже когда он вёл себя мирно. Люди ненавидели его, интуитивно распознавая скрытое под слоями шутовства высокомерие, и Дроля нуждался в их ненависти, как другие нуждаются в любви. Он будто и не жил, не чувствовал себя, если его не кололи булавки гневных и презрительных взглядов.
Дроля был так одинок и ненавидим, что это дало освобождающий эффект. Он взмыл да помчался на крыльях гаерства и садизма, не обременённый балластом долга, вины, сострадания. И хотя он вёл себя как полагается контрабандисту – вызывающе одевался, сквалыжничал, дерзил власти и шёл с ней на компромисс, – в нём всегда угадывалась фигура значительнее, чем ещё один контрабандист. («Цветок – роза», «дерево – берёза», «контрабандист…» – нет, Дроля не будет назван в этом ряду.)
Вот какой человек скакал теперь по снегу, отшатываясь от разъярённого Иосифа. Пусть на хромой ноге, с палкой, он был резкий и быстрый и от большей части ударов успевал увернуться. «Да чо такое! – вопил он при этом. – Ты хоть объясни, чо такое, медведь кудлатый!»
– На Страшном суде тебе объяснят!
Это выглядело так забавно, что зрители не вмешивались. Даже Грёма, перед тем как официально набычиться, придушенно фыркнул.
– Отставить! – гаркнул он.
Иосиф тут же переключился.
– Голос прорезался, Божья тварь? – прохрипел он, разворачиваясь и поигрывая ремнём. – Командуем, связки упражняем? А ты не желаешь ли в отхожем месте поорать, когда тужиться будешь? Ты кто такой мною командовать, генерал оловянных солдатиков?
Дроля подобрался с другой стороны.
– Чо он пристал ко мне? Чо я ему сделал?
– Поучить хотел дурня, – с достоинством сказал Иосиф. – Для твоей же пользы, скотина ты этакая! Только посмотри на себя, на кого ты похож, содомская икона! Господи прости и помилуй!
Мы все посмотрели.
Дроля был щёголь по замыслу самой природы, и к инстинкту наряжаться среда и привычки добавили только случайные детали. Так, в другой жизни он мог быть в шубе и костюме под шубой, а был в ярко-алой дублёнке до пят и расшитой шёлковой рубашке под дублёнкой; мог увесить себя не золотом, а платиной; мог не стричь свои блестящие жёсткие волосы – и, кстати, не отращивать ногти, доставлявшие ему немало хлопот в походных условиях, – но в любой жизни, в любом кругу остался бы франтом, проходящим в ореоле более или менее резких духов сквозь строй восхищённых, завистливых, раздражённых взглядов.
– Он контрабандист, – сказал я.
– Если каждого пороть за отсутствие вкуса, – сказал Фиговидец, – то кто избежит порки? Хотя начинание готов приветствовать.
– Отсутствие вкуса? – переспросил Иосиф, вновь закипая. – Это так теперь называется?
Возмущённый корявый палец ткнул Дроле в ухо. Дроля отскочил. Фиговидец присмотрелся.
– И что не так? Серёжка как серёжка. Не сэр Фрэнсис Дрейк, если вы понимаете, о чём я.
– И чо у него? – заинтересовался Дроля.
– На портретах того времени Фрэнсис Дрэйк изображён с жемчужной подвеской в ухе. Ты представляешь, как выглядит подвеска? – озаботился он. – Это не твоё бюджетное колечко. У бабушки небось позаимствовал?
– Чо сразу «у бабушки»! Мне городской ювелир делал.
– Ухо мужика – не место для таких… – Иосиф щёлкнул пальцами, – колечек и подвесок. Сперва у него серьга в ухе, потом чей-нибудь хер в жопе…
– Ну ты чо вообще?! – завопил оскорблённый Дроля.
– Это мог быть и сэр Уолтер Рэли, – задумчиво сказал Фиговидец, – я их вечно путаю. То есть не их, а их портреты. А тебя, отец, кто при чужих жопах сторожем поставил?
Наконец и Сергей Иванович, всесторонне обсудив вопрос в своей голове, вступил в беседу.
– Дело не в том, как контрабандисты выглядят, – сказал он, – а в их антисоциальном поведении. Если бы они не противопоставляли себя обществу, кто бы цеплялся к тряпью и брюликам?
– Они так выглядят именно потому, что противопоставляют, – заметил я.
– У Молодого перстни и цепочка, – сказал один из близнецов.
– У всех наших цепочки, – дополнил второй.
– Это у ребят из Лиги Снайперов цепочки, а у вас с Молодым голды как на тузике, – сказали гвардейцы.
– У наших ментов, – сказал Муха, – на пальце печатка, а снимет – под печаткой наколка точно такая же, ну, перстень наколот.
– А наши на мизинце печатку носят. А до Канцлера менты, если видели кого с такой же, отберут и палец сломают.
– У фриторговской охраны браслетки двухцветные: голд и белое золото.
– Это только у бригадиров.
– Я у одного анархиста видел двухцветную наколку: чёрный дракон с красным флагом.
– Наоборот.
– Чего это наоборот?
– У анархистов флаг чёрный.
– А дракон у них какой?
Теперь уже тема захватила всех, и, пока они вразнобой вспоминали, чем украшают свои тела мужчины Охты и других провинций, Иосиф выразительно плюнул и удалился.
– Бедный, – сказал Муха, – какой может быть духовный подвиг в таких условиях. Нашел с кем, с Дролей препираться. Китаец, если захочет, таблицу умножения наизнанку вывернет и докажет, что так и было. Ой, как же я забыл-то! У крутых китайцев фиксы золотые. На клыки они обычно ставят.
– А сейчас я буду демонически смеяться, – сказал Фиговидец.
В последнюю ночь я решил устроить засаду и мобилизовал Фиговидца.
– Ты будешь спать, а я – сторожить? – уточнил Фиговидец. – По рукам.
– Только спрячься получше.
Я не рассчитывал, что мне удастся долго прободрствовать, и всё же боролся со сном. Уже задремав, я продолжал различать звуки. Я слышал клокотание и рокот в простуженном горле, бессвязную быструю речь, покорно сдерживаемое дыхание Фиговидца – и его муку в замкнутом, набитом чужими телами пространстве. Этот мог заснуть в подобных условиях только потому, что слишком уставал за день. Неожиданно в темноту вплёлся новый шорох. Уверенно и осторожно он приближался ко мне.
Я потрогал оберег и сжал руку в кулак, но алчные пальцы вцепились мне в горло. Хрипя и отбрыкиваясь, я пытался их поймать, сломать, вырвать, но они, непостижимо ускользая, всё сдавливали и сдавливали, и, когда я наконец позвал на помощь, это, увы, не было зовом. Я напрягал последние силы, гаснущим участком мозга гадая, куда мог деться фарисей.
Когда я наконец очнулся, он с угрюмым видом сидел надо мной и держал за руки.
– Тебе кошмары снятся.
– Кто здесь был?
– Никого, только я. То есть… – Он беспомощно огляделся. – Ты же видишь, все дрыхнут.
Мощный мерный храп гвардейцев сотрясал воздух. (Я пробовал спать в разных палатках.) Было холодно, но душно. Глаза Фиговидца во мраке из серо-голубых стали чёрными.
– Но кто на меня напал?
– Никто. Ты спал, стал биться, как от кошмара или в припадке. Я не мог разбудить.
Я застонал и раскинул руки.
– Рассказать тебе?
– Я людям в душу стараюсь не заглядывать. – Он мягким движением отёр мой лоб. – Это зрелище не для слабонервных.
Когда мы двинулись дальше, солнце, если его было видно, заходило прямо перед носом.
– Мы ведь не заблудились? – спросил я Молодого. – Маршрут не изменился?
– Тебе-то что? Начальствуй потихоньку.
– Что он велел сделать с Автово?
– В песок растереть и солью засеять. – Молодой сплюнул. – Разноглазый, мы не отмороженные. Платонов не сумасшедший. Всё путём. И работы у тебя лишней не будет – да можно сказать, и вообще никакой.