Волки и медведи - Фигль-Мигль 17 стр.


Поскольку со всей очевидностью было ясно, что под «одним человеком» Ефим разумеет себя, мы благоразумно и сочувственно промолчали.

– Ну а дальше-то что?

– А что они могут против правды, брехуны несчастные? Вышел тот человек на пенсию, уважают его все, приглашают…

– С разноглазым что дальше?

– Так всё, не было дальше. Психанул разноглазый, заказы брать перестал, прожился. Бомжует.

– Еде его искать?

– А зачем он тебе?

Всё это время Фиговидец, в речи которого я перестал вслушиваться, что-то мерно дудел из приёмника. В повисшей паузе его голос окреп, набрал силу.

– …Я не готов выбалтывать чужие тайны вот так, прилюдно. Потом на ушко расскажу.

– Это он что же хочет сказать? – спросил Муха.


На следующий день я поймал на улице мальчишку посмышлёнее и, выкручивая ему уши, предложил сотрудничать. Мы обошли дозором подвалы, заброшенные сараи, котельные – все места, где мог приютиться зимой бездомный и гонимый человек. Я начинал уставать от чередования сугробов и тёплой смрадной грязи, когда нам повезло. «Вон он», – сказал пацан и, ловко увернувшись от последней затрещины, дал дёру. Я пролез через дыру в старом заборе и увидел между складами тупик, где у убогого костерка сидело на перевёрнутом ящике существо в засаленном ватнике. Когда я подошёл и ухватил его за шиворот, разноглазый скроил сперва несчастную рожу, потом – хитрую, потом начал вырываться. Я его ударил. Он меня едва не укусил.

– Да успокойся ты, тварь!

Подвывая, всхлипывая и захлебываясь соплями, он старательно изображал радостного, но я уже всё знал, всё успел прочесть в глазах – один зелёный, другой светло-карий, почти жёлтый, это были мои собственные глаза на чужом лице: ясные, холодные. Он был не более ненормален, чем, скажем, я.

– Я тебе ничего плохого не сделаю. Отработаешь – и свободен.

– Больше не работаю.

– Я тебе заплачу.

Он молчал.

– Заплачу, пристрою куда-нибудь. Мне, в конце концов, нужен фактотум.

Он молчал.

– Или в скит отведу, к монахам. Будешь коров пасти и о душе думать.

– Тебе-то что о душе известно?

– Акафисты они поют, – поразмыслив, сказал я. – Покой, воздух свежий. Рыбалка опять же недалеко.

– Больше. Не. Работаю.

Не годы, а страдания превратили его в старика, жалкую развалину. Снаружи и внутри нечистый и замаранный, весь мшавый, шершавый, он вызывал омерзение, а не жалость.

– Чего ты боишься? У тебя же оберег на пальце.

Я машинально прикрыл кольцо.

– Не скажу, что от него много пользы.

Истерзанное существо загадочно улыбнулось:

– Откуда тебе знать, что с тобой стало бы без него.

– Не про оберег сейчас речь. Ну скажи сам, чего хочешь. Хочешь практику на Охте?

– Ты меня уговариваешь, потому что не знаешь, как заставить.

Ещё не знаю. – Я помедлил. – Ты всего лишь человек. Если тебе ничего не нужно, ты всё равно боишься потерять что-нибудь из того, что есть. Если не боишься терять, всё равно боишься смерти. Если не боишься смерти, то боишься пыток. Если вдруг ты такой, что не чувствуешь боли…

– Да, что, если я не чувствую боли?

– То наверняка есть кто-нибудь, кто почувствует её вместо тебя. Ведь был кто-то, ради кого ты себя погубил, я прав? Или я должен поверить, что тебя перекупили? Должен поверить, что нашёлся на свете разноглазый настолько тупой, чтобы не понимать, чем такие гешефты заканчиваются?

Мы разговаривали вполголоса, спокойно и так безразлично, словно обменивались новостями о выборах, на которые оба не поставили ни копейки. Он был – как сказать? – не больной, но нездоровый, и не тем нездоровьем, которое как игла или пуля сидит в имеющем название органе; всё сильнее в нём это проступало, какой-то тлен из-под обычной вони бродяжки. Будто годы назад его закопали в землю, а теперь вынули – истлевшего внутри, но не снаружи, – пообчистили и пустили в мир, внешне не изменившийся, но чуждый ему так, как только может быть живое чуждым мёртвому.

– Да, – сказал он, – умно. Но тебе этого человека, во-первых, не достать, и, во-вторых, я пересмотрел свои ценности и приоритеты. Я пожертвовал ему всем, а теперь, пожалуй, не отказался бы увидеть, как он умирает в мучениях. Ну не забавно ли?

– Обычное дело, когда речь идёт о жертвах.

Увидев, что его трагедия меня не проняла, он зашёл по-другому.

– Ты сам откуда?

– С Финбана.

– И какие на Финбане воззрения насчёт самоубийства?

– Что так вдруг?

– Логически рассуждая, привидение должно быть, – сообщил он, наклоняясь к костру. Худые грязные руки хлопотливо оправили огонь. – Есть труп – есть призрак, без разговоров. Но кому он явится?

– Никому. Это невозможно технически. Убийца и есть убитый. Он уже на Другой Стороне.

– То есть самому факту убийства ты не придаёшь значения? – Он неприятно улыбнулся, когда я пожал плечами. – Убийство – ничто, в расчёт следует принимать только его последствия! – Он засмеялся. – Я знаю, как вы рассуждаете. Эти уши, которые не слышат криков, руки, на которых не остаётся крови, совесть, которая я бы сказал, что спит, если б там было чему спать! Не так-то легко заставить платить, когда можно откупиться! И справедливость, у которой брюхо давно подводит от голода, – чегой-то она отощала, погляди – сидит в засаде на ветке и никак не может прыгнуть, и если наконец разевает пасть, то кто ей достаётся: разве что нищеброд, не наскрёбший на разноглазого, или полудурок, не позаботившийся это сделать.

Я смотрел на бледный в дневном свете огонь и обдумывал услышанное. Автовский разноглазый нёс вздор, но что-то в его словах вызывало не смех, а отвратительное и щемящее чувство тревоги. Когда он разговорился и немного ожил, меня стала смущать его свободная, складная речь, так не вязавшаяся с обликом радостного. Допустим, я знал, что этот радостный – фальшивый. Но тогда получалось, что, не будучи психом буквально, он был очень, очень странный. Отталкивающе странный. И странный в том смысле, что его было трудно понять, хотя слова он брал обычные.

– Совесть, – продолжил он, а сам меня разглядывал: в упор, бесстрашно и безжалостно, как никто никогда прежде. – Где место совести в твоём раскладе?

– Ну, и где?

Он ответил общеизвестной присказкой и счастливо хихикнул.

15

Я мирно спал в объятиях своей квартирной хозяйки, когда явился посланец поверенного.

Он разбудил нас совершенно хамски, звоня и барабаня в дверь, пока вдова, решительная женщина, не вышла надрать ему уши. Имя Добычи Петровича (как золотой ключ к сердцам, наряду с вестью о пожаре и опережая любые общественные катаклизмы) сотворило маленькое чудо, и она провела клерка в спальню, где я встретил его возлежа в подушках. Юнец птичьи пугливо оправил чёрный костюм и яркую рубашку под костюмом (золотая цепь, в подражание патрону, была до отказа подтянута к горлу) и предложил мне посетить Контору.

– Ладно, – сказал я, – зайду. После обеда.

– Нет-нет, Разноглазый, пожалуйста. Сейчас.

– Сходи, котик, – сказала вдова. Это не прозвучало как совет или просьба. Остановившись у окна на фоне мрачных плотных штор, она заправляла в мундштук папироску. И клерк, и я с почтением глядели на её скульптурное тело в облегающем халате. – Землевладельцу с Добычей нужно дружить.

– Дружить ещё не значит по первому свисту бегать. – Я потянулся. – Завтракать-то будем?

– В Конторе позавтракаете, – оживился клерк. – Добыча Петрович будет рад.

– Ну ты совсем-то не борзей, – осадила его вдова. У неё были строгие представления о ведении дел, и полный желудок выступал в роли sine qua non. – Нашёл голодранца на гнилой кусок приманивать.

– Это огромная честь, Елена Ивановна, – обиженно сказал клерк. – Патрон не каждому предлагает. И с чего вы такие пакостные определения даёте? Добыча Петрович всё свежайшее кушает, уж наверное гостю не даст гнилого, со своей-то тарелки. Ну то есть не буквально с тарелки, а так, что себе – то и гостям.

– А где вы яйца берёте?

В голосе вдовы рокотало такое торжество, что я без пояснений догадался, что вопрос яиц имеет долгую и славную историю.

– Во фриторге мы всё берём.

Клерк, напротив, напрягся, словно в этой тяжбе – ещё, впрочем, не разрешившейся – не его сторона брала верх.

– Во фри-тор-ге! А откуда их привезли во фриторг? А сколько они у них по складам валялись?

– Нисколько! У фриторга договор с фермерами!

– С фермерами? С птицефабрикой китайской! С китайцами у фриторга все договора! Вытесняют наших людей с рынка…

– Что ли, Елена Ивановна, вы хозяйство с курями держите?

– Здоровья у меня нет хозяйство держать, – мрачно ответила вдова и так развернула плечи, что никто не осмелился возразить. – А было бы здоровье, не было б возможности. Наших людей отовсюду прут, честный бизнес отнимают. Я вот яйца у Жука на базаре беру, так и Жук из сил выбился. Фриторг же твой… это самое, демпингует. Конечно, за гнильё-то китайское чего не брать полцены.

– Добыча Петрович гнилья не ест, – повторил клерк свой единственный, но неопровержимый довод.

– То есть это я гнильё ем? – несколько нелогично, но тоже неопровержимо возразила вдова.

– Давай уже съедим хоть что-то, – сказал я.


Завтрак занял не так много времени, и вот я неспешно шёл по улице, оставляя на чистом снегу свои грязные следы, а клерк семенил на полшага позади и каждый раз, когда я на него оборачивался, осуждающе кривил губы.

– Ну и что ты куксишься? – спросил я наконец, решив, что он всё ещё переживает. – Дался тебе этот фриторг.

Движением узенького плеча клерк отмёл моё предположение.

– Я брат Шершня, – сказал он надменно. – Младший.

– И кто у нас Шершень?

Моё невежество его шокировало.

– Он член ОПТ Лёши Рэмбо. Пишет Октавами.

– Октавами? Это меняет дело.

– Они поэты! – крикнул клерк. – Они люди Искусства! А ваши бандосы их сапогами, как скот!

– Так они первые начали, – сказал я незатейливо. – Или поэтам сапогами можно, а поэтов – нельзя?

– Ну ясно, – сказал он, тщательно подчёркивая презрение в голосе. – Ну ясно. Выкрутить дело как угодно можно, я сам юрист, не забывайте. – Здесь он не удержал гордой, довольной, простодушной улыбки. – А факт в том, что брат до сих пор в больнице. И я не слышал, чтобы кто другой в больницу попал.

– Верно. И чего ты от меня хочешь? Возмещения в установленной форме?

– А вы возместите?

– Конечно нет.

– Ну и патрон так говорит, – согласился он. – С физическим ущербом отправят в суд, а моральный вред просто не признают.

– Ну, положим, морально твой брат получил не вред, а пользу. Душевные потрясения стимулируют творческую деятельность.

– Вот вы всё-таки злой, – сказал он, опешив.

– Ты же юрист. Оперируй фактами.

– Разве это не факт?

– Если и факт, то недоказуемый. А недоказуемый факт называется мнением. Ты сам-то пишешь?

– Куда мне, – сказал он смиренно и при этом отводя глаза, из чего я сделал вывод, что кропает, кропает тишком.

Искусство глубоко запустило свои щупальца в жизнь провинции. Пусть мало кто открыто вставал под его знамёна, но тем сильнее бродило под спудом, во мраке неявленное, запретное, заговорщицкое – и, самое главное, молодое. Фиговидец был волен презирать и не верить, неожиданно оказываясь в этом случае на стороне отцов, устоев, грубых чувств, но его мнение уже ничему не могло повредить, и не только потому, что это было мнение обозлённого сноба.

– Вам, – сказал я, – то есть, хочу сказать, твоему брату, Леше Пацану и ОПГ в целом, не мешало бы познакомиться с тем, что делают коллеги в Городе. Ну, поэты высокой культуры и традиции. Я плохо разбираюсь в таких делах, но всегда лучше, когда можешь сравнивать.

– Искусство Города мертво, – важно повторил он явно чьи-то слова.

– Это из чего следует?

– Ну, мы же не слепые. Видим, кто сюда приезжает в Дом творчества.

Я вспомнил атмосферу вокруг Дома творчества.

– Не автовским бы предъявы кидать.

Клерк не стал делать вид, что не понял.

– Мы против эксцессов, когда ихними же книжками в них бросают. Это, в конце концов, незаконно. Вот и патрон говорит, что побивать противника нужно его оружием. В данном случае – не романами вместо камней кидаться, а писать романы лучше, чем те пишут.

– Интересуется, значит?

– Добыча Петрович – человек широкой образованности, – просвиристел клерк. Ради торжественности момента он счёл необходимым остановиться, а чтобы остановился и я, забежал вперёд и преградил мне дорогу. Щуплого даже в зимнем пальто, его сотрясали снаружи – ветер, изнутри – волнение. – Добыча Петрович – человек эпохи Возрождения! Добыча Петрович – гений!

– Да ведь я не спорю.

– Но и не соглашаетесь, – проницательно сказал он. – Ну же, Разноглазый!


С Добычей Петровичем я позавтракал вторично. Гением он то ли был – но таким смирным, уютным, просто оскорбление для каждого, кто читал о родстве гениальности и безумия и патент «гений» выдавал только по предъявлении справки «маньяк», – то ли не был, а вот трюкачом наверняка. Даже дымок над его чашкой закручивался куда ловчее моего.

– Ты с нами остаёшься?

Я был близок к тому, чтобы подавиться.

– С чего бы?

– Ну, миленький, тебе лучше остаться. Кстати, и Клуб косарей делает предложение. Я уполномочен вести переговоры.

– Но я не хочу быть косарём. Это не мой бизнес.

– Всегда можно найти управляющего. В конце концов, сдать плантации в аренду. С плантациями очень много всего можно сделать, если они есть.

– До зарезу вам нужен новый разноглазый, да?

– Увы, миленький, нет. – Добыча Петрович покрутил круглой головой на плотной шее. – Косари, скажу честно, в душе хотят, чтобы ты собственность продал и убрался подальше. Не понимают пока что всей ситуации. А кто и когда её всю понимает? – Он с наслаждением побулькал чаем. – Участие личности в истории всегда заканчивается одним и тем же.

– Позвал бы ты лучше Молодого про историю разговаривать.

– Я разговариваю с тобой.

Голос поверенного изменился, стал суше, жёстче… так и звучат из-под всех затей голоса сильных. Но уже вот – взгляд, улыбка (тихий шаг в сторону, показал себя и скрылся) – и привычный, прежний Добыча Петрович откидывается в кресле: маслена головушка, шёлкова бородушка.

– Ну-ка, миленький. Погляди на мой фарфор.

Я повернул голову.

– Гляжу.

Шкаф с фарфором источал медленное матовое сияние – будто полная луна сквозь неплотное облачко.

– Да, богато.

– А варвар, который привык считать богатство в козах и кучах навоза, тоже так скажет?

Давненько я не слышал о варварах – и не от Добычи Петровича ожидал услышать.

– Ну, ещё он красивый. Красивым-то он быть не перестанет?

– Даже если его расколотить?

Я вспомнил музейные коллекции Города.

– Черепки всегда можно склеить. Потому что он действительно фарфор и действительно красивый.

– Миленький, я тебя умоляю. И фарфор, и красивый он только до тех пор, пока есть глаза, которые и то и другое видят. И если я хочу, чтобы мой фарфор оставался фарфором – желательно и после моей смерти также, – то должен наличие этих глаз обеспечить. Преемственность и стабильность, понимаешь?

– Понимаю. Но разве Николай Павлович не разбирается в фарфоре?

– Разбирается. Но он его не любит.

Я кивнул и полез в карман за египетской. Кабинет качнулся игрушечной расписной колыбелькой и вдруг замер, превратился в неподвижный центр мерно кружащегося мира. На диво чистые окна лили отрадный свет, в одном потоке унося добрые улыбки, пустые слова и злые помыслы.

– А скажи мне, Добыча Петрович, что ты вообще знаешь о Канцлере?

– Самое главное. Канцлер пойдёт по головам.

– Да, но куда?

– Головам-то не всё равно? – Предостерегающим движением он отказался от сигареты. – Полагаю, что на историческую родину. Я ведь его не видел. А ты видел; неужели не разобрался? Всё, что он делает и ещё сделает в провинциях, – просто шантаж. Мы не цель, миленький, а средство.

– Вот именно, я его видел. Не похоже, чтобы у такого человека были такие куцые цели.

– Разве это куцая цель – изгою вернуться в Город?

– В Город он, конечно, вернётся, но по-другому. И Город сделав другим, и нас – другими.

– Так ты что, решил ему помогать?

– Нет, – сказал я, – какой из меня помощник.


Ничего не добившись от автовского разноглазого, я загнал его в отныне принадлежащий мне склад и там запер, посоветовав ждать и не гадить. Отвязавшись от поверенного, пошёл его проведать.

Дверь, вчера так надёжно запертая, оказалась приоткрыта, и сам замок – могучий, амбарный – лежал на земле с перекушенной дужкой. Пока я стоял над ним, как над павшим воином, до меня дошло, что на складе кто-то есть. И вот я сперва осторожно заглянул, а потом героически протиснулся.

Худой невзрачный паренёк душил моего пленника. Это была глухая угрюмая возня – ни брани, ни криков в голос. Один посапывал, другой хрипел. Нехорошей, сдавленной жутью веяло от всей сцены, словно она разыгрывалась на Другой Стороне, да ещё против правил.

Я подкрался, уцепил парня сзади и с неприятным чувством обнаружил, какие стальные жилы скрывались в заморенном теле. Но он вдруг покорно обмяк в моих руках. Полуобморочного, его уже легко было оттащить к стене и связать наиболее пригодными деталями его же одежды. Автовский разноглазый застонал и встал на четвереньки.

– Ты его знаешь?

– Нет.

– Он зачем-то вскрыл склад, увидел тебя и ни с того ни с сего начал душить?

– Да, примерно так и было.

Я внимательно осмотрел нападавшего. Ему было не больше двадцати, а сложением он и вовсе напоминал подростка. Нечёсаные тусклые космы свешивались на мертвенно-бледное лицо. На лице – а сперва я принял их за грязь – были вытатуированы слёзы: две под правым глазом, три под левым.

– А что это у него за наколка такая?

Назад Дальше