Молодого с бойцами привезли фриторговские фуры, и это казалось концом независимости фриторга. Молодой с бойцами навестил особняк администрации (вот так просто открыл грузовиком – ворота, ногой – все по очереди двери), и губернатор вынес ему ключи и прошение об отставке. Молодой начал с арестов – и это было до того страшно и в диковину, что народ больше чем присмирел. Народ почувствовал себя подвластным.
У меня ещё не было случая рассказать о нашей тюрьме. Она стояла даже не на отшибе, а в самих Джунглях, на том их краю, который выходил к Неве, и вела туда узкая просёлочная дорога, с её мраком, ухабами и тяжестью тишины – настоящий путь в преисподнюю. (Впрочем, Аристид Иванович потом сказал: «Вздор, вздор! Настоящие пути в преисподнюю – широкие, комфортные и залиты светом».)
Почему угрюмая красно-кирпичная махина называется Кресты, никто не знал и не задумывался. Одни считали, что название как-то связано с религиозными преследованиями, о которых смутно рассказывали на школьных уроках истории, другие – с карточной мастью. (Не самая глупая версия, если учесть, что в тюрьму попадала главным образом мошенничествующая шушера, и игра, которая не прекращалась ни днём ни ночью, вряд ли становилась честнее из-за того, что шулеры играли друг с другом.)
Убедительно и мрачно выглядела версия Мухи, появившаяся после того, как он повидал мир. («Мир-то я повидал, – веско говорит Муха. – Теперь знаю, где кресты ставят: на кладбищах, вот где! Под крестами-то всё покойники! Потому и тюрьма испокон на этом месте: морят людей, а потом закапывают, закапывают! Прямо в землю! И крест поверху, чтобы уже не вылез. – Муха в ужасе таращил глаза. – А тюрьма, гляди, она такая же могила. Из неё разве выйдешь? А если и выйдешь, то разве тем же человеком, который вошёл?»)
Насельники Крестов были немногочисленны и – вот почему Финбан всполошился, узнав о дурачестве Молодого, – не обладали никаким весом в обществе. Те, кто весом обладал, в тюрьму не попадали, с ними решали по-другому: мирным сговором, выкупом или выстрелом снайпера. Если же дело не только доходило до суда, но и там же решалось, то что о таком деле и его участниках можно было сказать?
Выходить на свободу они, конечно, выходили и во время отсидки были доступны для передач и посещений. (И здесь нетрудно поведать про тайную, отдельную от мира жизнь их родных, очень быстро привыкавших и к жуткой дороге, и к уродливому расписанию, и к виду тяжёлых стен, далёких, забранных решётками окошек – из которых махали порой рука или платок и летели бумажные комочки записок.) Так вот, они выходили и действительно выносили с собою в мир какие-то чужеродные ухватки и принципы, привычку к воздуху, которым невозможно дышать, – и Муха правильно говорил, что прежними людьми их никто не считал.
Захара и его старших чинов как раз заталкивали в их же арестантский фургон, когда я, разыскивая своего последнего клиента, которому всё-таки требовался заключительный сеанс, забрёл в Управление милиции.
– Что за дела, Разноглазый! – крикнул Захар. – Да я же готов сотрудничать! Как, вот интересуюсь, вы рассчитываете обойтись без органов?
– Действительно, – сказал я, оглядываясь на распоряжавшегося Молодого, – вряд ли обойдутся. Слушай, а ты мужика, на которого я работаю, видел? Где его вообще искать?
– Не парься, сам тебя найдёт. – Его крепко двинули в спину, и он заматерился под восторженные охи счастливых зевак.
Зеваки не сразу поверили своим глазам – и как-то робко поверили, стыдливо. Да, рушился на глазах стародавний порядок, и ужасного, неприкасаемого начальника милиции пришлые – просто снег на голову – бугаи нагибали, как обычного ярыжку. Но как узнать, не воскреснет ли завтра чудовище в прежней силе, а воскреснув, не примется ли поимённо вспоминать тех, кто стоял добровольным и зачарованным свидетелем его позора? Они не имели сил отвернуться, но на всякий случай молчали.
– Шевелись, командир, – сказал Молодой. – Или на тебя особый приказ нужен?
– Ах ты, падаль! – завопил разъярённый Захар, на время отложив планы сотрудничества. – Ах ты, пыль лагерная! Я же тебя… Я же с тобой…
– Сердце яро, места мало, расходиться негде, – весьма спокойно сказал на это Молодой. – Запомни: я сам сын начальника милиции. И рядом с моим отцом ты, Захар, пирожка не стоишь. – Он подумал и уточнил: – С повидлом. – (Видимо, пирожок с мясом попадал в категорию более ценных предметов.) – Разноглазый? Разноглазый, подъём! Давай, пошли в администрацию.
И мы пошли. Через какое-то время Молодой сказал:
– Да тише ты. Сейчас в стену меня вожмёшь. – Он внимательно посмотрел на меня, по сторонам. – Ты вообще как-то странно ходишь, Разноглазый. И всё время озираешься. Обтрепался весь, – добавил он после паузы, ставя точку.
– Уж какой есть, – сказал я с удовольствием. – Не в фильдеперсе.
В администрации, опозоренной, струсившей и притихшей, нас встретил на входе Колун, у которого хватило ума и выдержки не забиваться под шкаф в дальней кладовке. Охрана разбежалась, челядь попряталась, губернатора и самых наглых замов увезли в Кресты, и Колун вышел бы навстречу судьбе в трагическом одиночестве, если бы за его спиной – ты только погляди! – не стояли бок о бок Плюгавый и Потомственный.
– Опа! – сказал Молодой. – Делегация. А хлеб-соль где?
– Если можно, – сказал Потомственный, бледнея, – обойдёмся без шуток дурного тона.
Потомственный был значительно выше Колуна и возносился над его плечом как скорбная совесть, а Плюгавый – значительно ниже и высовывался из-за хозяйской спины как взволнованный пёс. Оба были полны решимости, и я почувствовал, как однобоки и недостаточны мои знания об этих людях (возможно, и не только о них).
– А ты привыкай к моему юмору, – благодушно посоветовал Молодой. Он разглядывал троицу без гнева и удивления, скорее забавляясь.
– Вы разговариваете с высшими чиновниками провинции!
Плюгавый тоже не вытерпел и затявкал:
– А не надо перед чужими пританцовывать! Он думает, мы ему Родину на блюде вынесем! Да, сейчас! С реверанцами! Хозяин, да я же за Родину…
Колун стоически завёл глаза и, не поворачиваясь, не глядя, одной рукой попытался заткнуть Плюгавому пасть. Другую он не очень уверенно протягивал Молодому.
– Иван Иванович!
– Понял, не боись, – сказал Молодой. – Такой у тебя, значит, штат. Умные-то слиняли? Ну, это с ними после обсудишь, кто умный оказался, а кто – не очень.
Колуна он, в общем итоге, признал и обнадёжил. «Когда ты неместный, то плотно на стул не садишься, – сказал Иван Иванович, объясняя свой выбор. – Чего такому расстраиваться, сдёрнут его завтра или нет: сдёрнут, ещё куда-нибудь назначат. А мне надо, чтобы губернатор всей жопой ощущал, что там под ним. И как другой жопы не будет, так и другой мебели».
А сам Колун, насколько грамотно он просчитал ситуацию? Задним числом любой убеждён, что, конечно, сидел и считал, загибал толстые пальцы, – но так ли мы правы, предполагая, что герой делает свой шаг вперёд, повинуясь тонкому и смелому расчёту? Вот он трепещет, продуваемый ветрами теодицеи и истории, и пуговицы сикось-накось, и под пуговицами жажда уцелеть, и жажда власти – но всё-таки, всё же, поверх умной игры, и страха, и жадности, кирпичом лежит взявшаяся откуда-то необходимость держать осанку. Потом она обернётся пользой. Потом она принесёт выгоду. Потом я напомню губернатору, как ненакладно порой послушать голос чести, и он не найдётся с ответом, потому что и сам будет так считать.
– Хотелось бы получить инструкции, – сказал Колун.
– Я тебе полномочия даю, – удивился Молодой. – Какая такая у губернатора инструкция? Чтобы порядок был от крыш до подвалов.
– Но…
– А вот с «но» поможем, обращайся. Только конкретно, лады?
– Лады, – обречённо сказал новый губернатор.
Его верные приспешники, вряд ли ждавшие такого оборота – не знаю, чего они ждали вообще, – смущённо, молча переминались: экипировались люди для патриотического подвига, а угодили в лужу коллаборационизма. И если Пётр Алексеевич, посудив, порядив, ещё смог бы себя уверить, что в определённых обстоятельствах коллаборационизм и есть подвиг, то бедняжка Плюгавый сомлел и только глазами хлопал.
Мы вышли в безлюдный двор, в котором по всем углам лежал хлам поражения: какие-то брошенные вёдра, брошенные вещи, перевёрнутые баки с мусором, разорванные мешки с непонятной трухой, битое стекло.
– Что ж так засрано? – весело поинтересовался Молодой. – Дворники ушли революцию делать? А за мешками чего? Гляньте, шевелятся. Никак крыса в засаде? Или что-то покрупнее? Разноглазый, да что с тобой такое? Целый день дёргаешься.
– А как ему не дёргаться? – сказал Плюгавый, отправленный нас проводить и заодно проконтролировать, чтобы мы убрались, ничего не прихватив и не подбросив. – У снайперов на него заказ. – И с чувством глубокого удовлетворения Ваша Честь потёр руки.
– На Разноглазого заказ? Ушам своим не верю. – Молодой посмотрел на меня. – Узнал кто?
– А зачем? Заказы не аннулируются.
– Зато снайпера можно аннулировать. – Молодой ободряюще улыбнулся. – По-любому, я должен знать, кому потом посылать ответку.
– Вы-то откуда знаете? – спросил я Плюгавого.
– Родина всё знает! – завёл Плюгавый. – Разведка не спит, доносит! Враг, дурень, уже и банковать сел, а…
– А у Родины туз в рукаве, – в тон ему сказал Молодой, размахиваясь. – Сейчас покажу, как у меня на родине с шулерами играют.
– Случайно мы узнали, – признался Плюгавый, уворачиваясь от оплеухи. – Щелчок, когда с тобой говорил, не подумал, что уши всем дадены, от щедрот, а не по справедливости… кому надо и не надо. Родина, – он запнулся, осознав, что раздачей ушей заведует всё же не Родина, – Родина разберётся!
– А как зовут того сознательного гражданина, который сразу к Родине побежал?
– Не так он сознательный, как болтливый, – буркнул Ваша Честь. – Человеческий материал, чего ты хочешь. – И с подлинной мукой воскликнул: – Не воспитать! Не перекроить! Ты ему про долг и Родину, а он тебе про дела свои бараньи! Как будто его холодильник значение какое имеет! Как будто о его кредитах сраных в учебнике напишут! Ах, тьфу на тебя, прокуду! Чего ухмыляемся? Ухмыляемся чего?
Мы оставили его причитать и отправились творить то, о чём пишут в учебниках.
– Зачем же он тебе рассказал? – спросил Молодой. – Какой в этом смысл? Чтобы снайпер заказы информировал?
– Хотел сделать небаранье дело.
– Ага.
– Щелчок – лучший снайпер провинции, – сказал я осторожно. – А то и всей ойкумены. Золотые руки… если так можно сказать про снайпера. Не стоит его… аннулировать. Ну, с государственной точки зрения. Государству, если что, хороший снайпер не меньше пригодится.
– Ага. Считаешь, ты ему должен?
– Считать я только деньги обучен.
– Вот это речь того Разноглазого, которого я люблю и знаю.
Я счёл за лучшее замолчать.
Я зашёл на почту спросить, нет ли мне писем до востребования, и получил целую пачку телеграмм из Города (от Фиговидца: «Всё сделал. Не хочу знать, что происходит»; от Аристида Ивановича: «Забытые не забывают»; от Ильи: «Приятных выходных»; от клиентов – многословные вопли ужаса с оплаченным ответом) и письмо от Вилли, в котором тот сообщал, что высылает в провинции копии материалов по делу Сахарка.
Я сел подальше от окон, всё это прочёл… и так задумался, что не заметил, как какой-то мальчишка принёс и под шушуканье получающих пенсию старушек суёт мне записку. Ознакомившись и с ней, я совсем приуныл.
Мой злополучный клиент, явившийся в Управление милиции на сеанс, попал под горячую руку парней Молодого, и те (возможно, он слишком громко задавал вопросы или слишком долго удивлялся) его арестовали. Теперь он сидел в Крестах и, справедливо подозревая, что даже ангажированный разноглазый остережётся туда соваться, с искренним и смехотворным отчаянием взывал о помощи.
Я ещё раз перебрал телеграммы; у них были голоса посылавших их людей. (Хотя правда, как всегда, заключалась в том, что все телеграммы говорили одним жестяным трескучим голосом, сиециальным телеграфным, и только в письме уцелел человек.).
Дождавшись, пока начнёт смеркаться и рабочий день снайпера подойдёт к концу, я тронулся в путь.
Эта дорога была страшна – пусть и вполне безопасна. Я понимал, что на ней трудно повстречать человека, во всяком случае, такого, который сам не шарахнется от тебя в кусты, – понимал и не верил. Очень узкая, теснимая развалинами и деревьями, разбитая до того, что называли её дорогой по привычке и неимению другого слова, она лежала во мраке и вела во мрак ещё больший. Очередная прекрасная весна, сперва мутная (талый снег, грязь, дожди, серое небо), затем всё чище, всё прозрачнее, приходила в наши места как нищенка, а здесь и сейчас была нищенкой наглой, вонючей и приставучей. Я и спотыкался, и скользил, и ругался вслух, чтобы не быть таким одиноким, и когда наконец мне показалось, что добрёл, так это не само здание я увидел, а жёлтый гнусный свет фонаря над воротами, утопленными в неотличимую от окружающих руин стену.
Я барабанил в них энергично и долго, и сторожу пришлось выйти. Увидев, с кем имеет дело, он пал духом.
– Не могу я их принять! – заныл он. – Что за день такой! Целый день везут! Зачем вы везёте без судебного решения?
– Действительно, непорядок. Уж судебное решение могли бы написать.
– Да это не вопрос «написать»! Это вопрос полномочий.
– Ну, об этом я бы не волновался. Что у них есть, так это полномочия.
– Какие могут быть полномочия без легитимности?
Я посмотрел внимательнее. Сторож с виду был охрана как охрана: бесформенный засаленный камуфляж на дряблом нездоровом теле, глаза как стекло пустой грязной бутылки.
– Ты ничего сегодня не пропустил? В провинции переворот.
– И суды перевернули?
– Ну кому нужны наши суды?
Между тем я протиснулся внутрь и устроился на мерзкой облупившейся лавке. Тускло, размыто, как в тумане, тлела немощная лампочка… Сально поблескивали болотно-зелёные стены, обитое жестью окошко для передач. Сторож обречённо закатил глаза.
– Кого привёз?
– Никого. Я по вызову. Типа как врач.
– Врач у нас свой, тюремный. Сел по хулиганке… Вот, прижился.
– Но тюремного-то разноглазого у вас нет?
– Нет – значит, не нужен.
– Но я уже здесь.
Наконец он сдался и, заперев входную и внутреннюю двери на семь засовов, повёл меня к начальству.
Этот мир был тёмен и состоял из бесконечных железных лестниц, коридоров и клоков паутины. Пока я спотыкался на скользких ступеньках, как-то сами собой додумались крысы, совы и летучие мыши. Пыль и ядовитый воздух спеклись в туман. Я шёл вверх, а мне казалось, что опускаюсь всё глубже и глубже под землю – туда, где добывают беспримесное зло и под завалами лежат тела рудокопов. Оказавшееся огромным здание стояло на три четверти пустым – лестницами, коридорами разбегалась пустота во все стороны, – что не мешало ему вонять. Это была вонь самого времени; здесь я понял, что время не мумифицируется, а гниёт.
И кабинет был не кабинет, а берлога: явное жильё, с кроватью под пологом, настоящим ярко пылающим камином и глубоким кожаным креслом подле камина. Из кресла поднялся мне навстречу хозяин тюрьмы.
Он был очень высокий, очень худой, очень лысый; в узких, заправленных в высокие сапоги штанах, обнажённый по пояс – и этот голый жилистый торс покрывали синие тюремные татуировки.
На груди, в кругу солнца с расходящимися лучами, ширококрылый орёл нёс в когтях человеческий череп. На правом предплечье – змея с головой льва, на левом – снова череп, вертикально пронзенный кинжалом. Череп сжимал в зубах пышную розу, а кинжал обвивала змея в маленькой парящей над её головой короне. На фалангах пальцев я разглядел перстни из дорожек, крестов, точек и корон.
– Разноглазый… Упорный… Пришёл всё-таки… Мои дурководы ставки делали… Я не стал… Знал… Ты присядь, присядь, фартовый…
Он говорил медленно, неуверенно, подбирая слова, как на неродном языке или таком забытом, что он стал неудобнее, чем неродной. И как начальник тюрьмы ни остерегался, в речи проскальзывали привычные ему слова из его действительной жизни. В этих словах была та же вонь.
– И что тогда было не поставить?
– Наверняка… Неинтересно… Ну, работай… раз уж пришёл… Распоряжусь…
Он, впрочем, и не думал распоряжаться: уселся поудобнее, вытянул длинные ноги и уставился на меня с насмешливым интересом.
– На воле говорят, что я сумасшедший… Говорят?
Я мысленно бросил монетку и согласился с этим утверждением.
– Знаю… Тюрьма знает всё про всех… а про тюрьму не знает никто… Только страх… И ты боишься…
– Я не на экскурсию пришёл.
– Пришёл… Не знаешь, дадут ли уйти… Зачем?
– Как я мог не прийти? Это мой бизнес.
– Верно… как мог… да никак… А ещё говорят, свобода воли… Выдумки… Нет никакой свободы… воли в особенности…
– Всегда была, – возразил я. – В идеале. И во всяком случае, от мира извне. Ничто не может заставить волю хотеть что-то такое, чего она в действительности не хочет.
– А ты… хотел… сюда идти?
– Нет.
– И почему… пошёл?
– Но я должен был, что тут непонятного?
– И в чём здесь свобода воли?
– Свобода воли – это возможность сделать выбор. Вот и всё.
– А выбор под давлением… это честный выбор? Такой выбор, который… чего-то стоит?
Он ухмыльнулся, глядя, как я стараюсь промолчать.
– Ну скажи, скажи… что сам решаешь… что должен… чего не должен…
– Конечно. Кто, по-твоему, это делает?
– Правда? А может… это твой бизнес… решает за тебя… И был бы бизнес другой… решалось бы по-другому…
– Я не тот человек, который тебе нужен, – сказал я терпеливо. – Я не понимаю.
– По отношению к воле… понимание… вторично….