Яков Данилович Минченков Брюллов Павел Александрович
Художники говорили о Брюллове, что он хороший математик, окончил университет и слушал лекции по математике в Англии. Математики уверяли, что он музыкант, кончивший консерваторию, а музыканты возвращали его снова в лоно художников. Где учился и что окончил Брюллов – этого я не знаю; похоже на то, что он прошел и университет, и Академию художеств, и консерваторию.
Уж очень одаренной была его натура, и казалось, что ему ничего не стоило изучить все три специальности. И действительно, он писал картины, обнаруживал большие знания в математике и играл на виолончели и рояле.
Универсальность его знаний, сложность интересов и отзывчивость на все вопросы современности отрывали его от каждой из специальностей и не давали ему углублиться в ремесло искусства, почему он и не выработался в большого мастера, а широкая жизнь и возможность без тяжелого труда пользоваться ее благами способствовали его легкому отношению к искусству, которое он любил без печали и гнева, как усладу своей красивой жизни.
В нем сидела высокая европейская культура, которую он унаследовал от родных и закрепил образованием при счастливых условиях своей жизни. Отец его был архитектором, а дядя – знаменитый Карл Брюллов, автор картины «Гибель Помпеи».
Всем известен автопортрет последнего; красивое лицо с прекрасно выраженным лбом и повисшая тонкая изящная кисть руки. К Павлу Александровичу перешли родовые черты – он был очень красивым человеком.
Родители его имели достаток, ума ему было не занимать стать, среда высокохудожественная и ученая, и оттого вылилась такая фигура, которой можно было позавидовать.
Брюллов был неизменным членом Правления Товарищества и сотрудником кассира Лемоха в счетоводстве товарищеских сумм.
Если у Лемоха происходила какая-либо путаница в счетоводных книгах, он звал на выручку Брюллова. Тот приходил, раскрывал все книги и начинал волноваться. Павел Александрович был горячий человек, но горячность его была безобидная, и на нее никто не обращал внимания. Он и горячился и смеялся в одно время, таков в большинстве был и характер его речи.
Он говорил Лемоху:
– Кирилл, как же это можно? Ты не наметил себе главного и начинаешь считать все с самого начала и – нет, как же это так? Ну вот! Ax!
Брал бумагу, карандаш и начинал выписывать цифры.
Лемох жаловался:
– Посчитаю – то у меня лишних рубль семьдесят копеек оказывается, а то недостает около трехсот рублей.
Брюллов кипел:
– Да нет же, так нельзя! Ты сюда записал, а вот туда нет. Пойми же, наконец, что в приходе значится, а в расходе… нет, ей-богу, так никуда не годится!
Опять выписывал цифры, задумывался и неожиданно говорил:
– А ведь это, пожалуй, правильно.
– Что? Ты находишь что все правильно? – удивленно спрашивал Лемох.
– Ну да, он так это говорит.
– Постой, кто же это говорит?
– Как – кто? В третьем акте Гамлет.
– Вот те раз! Да это ты, Павел Александрович, в театре был, вспоминаешь про Гамлета, а про мои книги уже и забыл? – в отчаянии говорил Лемох.
И действительно, Павел Александрович думал уже о Гамлете, а про счетоводство забыл. Это была его отличительная черта. У него мысли, воспоминания, планы текли в голове непрерывной волной и постоянно менялись. Бывало даже так, что он начинал говорить об одном, а потом речь его перестраивалась, и вы неожиданно слышали совсем другое. Мог во время делового, прозаического разговора запеть арию из оперы.
Лемох возвращал его к скучной прозе, к цифрам, и Брюллов снова писал и быстро находил ошибку.
Вот только заполучить к себе Брюллова было делом нелегким. Он давал слово быть у вас непременно, но в этот же вечер отправлялся на шахматную игру, во время которой находил у себя в кармане билет в театр, ехал туда, хотя на последний акт, там вспоминал о своем обещании быть у вас и, не досидев до конца, торопился исполнить свое обещание.
Мы это знали и, когда собирались по делу у Лемоха, то старались приехать попозже и садились за чай.
Лемох говорил: «Не будем спешить, все равно Павла Александровича раньше одиннадцати не дождемся, он до нас должен весь Петербург объехать».
И надо представить себе положение Волкова, когда он приехал с Брюлловым за границу. Это было не путешествие, а сплошной ряд анекдотов, при воспоминании о которых Волков от нервности тряс обеими кистями рук.
Они приехали в Берлин и остановились в гостинице. Волков не знал немецкого языка и во всем полагался на Брюллова. Бродили по городу. Павел Александрович вдруг останавливается и обращается к Волкову: «Меня интересует вопрос – где, собственно, мы остановились?» Они заезжали в несколько мест, а где остановились – Брюллов не обратил внимания ни на улицу, ни на название гостиницы. Сколько трудов стоило им попасть к своему пристанищу!
Заходят в магазин. Брюллов спрашивает себе белье. Продавец, заметив, что перед ним русские, предлагает и показывает всякую ненужную чепуху, надеясь ее сбыть.
Павел Александрович выходит из себя и по-русски кричит: «Я же вас русским языком просил не показывать мне всякую дрянь!» Продавец вытаращил на него глаза, а Волков толкает Брюллова: «Да ты что, в бреду что ли? Думаешь, что мы на Гороховой улице? Какой черт, тут твой русский язык понимает? Гляди в окно, сам говорил, что это улица Под Липами». А Брюллов: «Да, да, Унтер ден Линден, еще Гейне говорил… дай вот вспомнить». Пришлось Волкову просить: «Павел Александрович, ты того… пойдем-ка, ради бога, отсюда, а то подумают, что русские свиньи спьяну сюда забрели».
В парикмахерской у них разыгрался целый водевиль.
Брюллов захотел побриться и Волкову посоветовал хоть на шее космы подстричь, так как на голове у него и тогда уже ничего не было. Приходят и садятся перед зеркалами. Брюллов объяснил парикмахерам, что надо с ними сделать. Те переглядываются между собой, но готовятся приступить к делу.
Волков смотрит – парикмахер около бороды его с ножницами похаживает и на столике бритвенный прибор приготовил. А бороду он, как Черномор, берег пуще зеницы ока.
Говорит Брюллову: «Смотри, у меня тут что-то неладное начинается». Брюллов успокаивает: «Сиди, сиди я им подробно объяснил».
Не успел он это сказать, как парикмахер щелкнул ножницами – и половины бороды с правой стороны как не бывало. Волков вскочил и завопил, Брюллов в недоумении. Оказалось, что и тут он сплошал: вместо себя указал на Волкова и велел его бороду побрить, а у себя просил только волосы подстричь. Едва потом уговорили Волкова дать подравнять бороду с другой стороны.
Наконец, Волкову надоели всякие приключения с Брюлловым, и в Вене он объявил ему: «Ты как хочешь, а меня отпусти домой. Выбери прямой поезд до границы и усади, а то я живым на родину, кажется, не доберусь».
Брюллов говорит: «Мне тоже надоело, едем вместе». Заказали извозчика к шести часам вечера, по дороге Брюллов новые ноты купил. Подходит шесть часов, приезжает извозчик; Волков с вещами спустился на лифте вниз, а Павел Александрович остался расплатиться с прислугой.
Ждет Волков Брюллова внизу, а его все нет и нет. Извозчик на часы показывает, что опоздают, мол. Что делать? Волков подымается наверх узнать в чем дело, и видит: сидит Павел Александрович за пианино и разыгрывает по новым нотам какую-то оперную арию.
Волков волнуется: «Павел Александрович, что ты делаешь? Там извозчик ждет, а ты музыкой занимаешься. Опоздать к поезду можем».
А Брюллов: «Ах, да… да – извозчик…» Смотрит на часы и добавляет: «Уже, брат, опоздали, а ты сядь да послушай это место, где Патти пела».
Едва на другой день из Вены выбрались.
В силу постоянной смены мыслей и речь Брюллова была обрывистой и даже иногда казалась нескладной. Но когда вы проследите за всеми обрывками его речи, то увидите, сколько у него нарождается одновременно мыслей, противоречий, которыми он мыслит вслух.
Если же остановится на чем-либо твердо и захочет это изложить ясно, то и речь его становится ровной, последовательной, как его письменное изложение в каком-либо вопросе.
Обыкновенно вначале слышишь интраду: «Как это? ах да, нет… вот это будет, пожалуй, так…» – а затем уже пойдет изложение.
Он умело и изящно мог вести и салонный разговор с дамами. Не было у него никакой рисовки, все выходило естественно и просто.
При всем этом нельзя было не видеть, что вся его культурность, выучка и знания не могли бороться с натиском менее культурных, но более даровитых натур, поднявшихся из глубоких недр и передававших народные запросы.
Побеждал и неумевший держаться на лощеном паркете разночинец и выходец из крестьянства. Казалось, что такие натуры, как Брюллов, нужны были для закваски, как грибок в образовании питательного и целительного кефира.
По нему и ему подобным равнялись входившие в круг художественных запросов еще сырые и еще не сглаженные культурой натуры.
На выставках в последнее время Брюллов почти не участвовал, и только на этюдной выставке увидали его старые этюды, из которых было видно, что он обладал художественной натурой, чутьем художника.
Часто он отдавался музыке, участвовал в квартетах и трио Товарищества. Горячился ужасно при ошибках партнеров или от непонимания ими стиля какого-либо классика-композитора. Слышалось: «Ах, да нет же! Здесь вот именно такая фраза… ну вот – легкий жанр, ну вот-вот… как вам сказать? вот это!»
Бросал смычок и ловил в воздухе пальцами, стараясь ими выразить легкость музыкальной фразы.
Классическую камерную музыку он, кажется, знал всю на память и мог напеть, у кого, где и как написано в разных партиях. Утопал в Гайдне, Моцарте и Бетховене. Из русских композиторов признавал главным образов Глинку, на музыке которого воспитывался с детства. О Глинке не мог говорить спокойно. Когда вспоминал любимую вещь из Глинки, подходил к кому-либо с сжатыми кулаками, напевал и доказывал: «Вот это – чувствуете, как сильно? Здесь весь народ, вся страна, ее природа, и я вот не могу не преклоняться перед этой мощью! А лирика? Да, да, где вы найдете такую искренность, задушевность?»
В такие минуты его трудно было усадить за игру, притушить его пыл. А когда на музыкальные вечера Павел Александрович привозил еще брата своего, игравшего в квартетах на альте, ну, тогда была беда!
Полвечера они занимались разбором музыкальных произведений и вспоминали, кто, когда и что пел или играл. И за ужином Брюллов обращался к брату: «Ты помнишь это фугато в квартете Гайдна? Там сперва виолончель, а потом ты вступаешь». А брат сейчас же напевал это место. Потом вспоминали певца Петрова, разбирали оперы Глинки по косточкам.
Брюллов вместе с Лемохом служил в бывш. Музее Александра III хранителем картинной галереи.
В 90-х годах в Москве с аукциона распродавалось имущество Саввы Мамонтова, известного мецената искусства, обанкротившегося в своих железнодорожных и заводских предприятиях. В числе других вещей продавалась и его картинная галерея. По поручению музея на аукцион приехал и Брюллов с Лемохом, чтобы приобрести картину В. Васнецова «Скифы». На приобретение картины было отпущено пять тысяч рублей. На аукцион явились коллекционеры и спекулянты, продававшие за границу картины известных художников по высокой цене. У них было намерение во что бы то ни стало купить «Скифов», хотя бы и за большие деньги. Картина могла не достаться музею.
Тут сыграла роль внешность Брюллова. Он и Лемох сели, как будто незнакомые, в разных местах и во время продажи «Скифов» стали подымать цену. На всякую предложенную при торге цену Брюллов говорил одно только слово: «сто». Спекулянты подняли уже цену до четырех с половиной тысяч, а Брюллов все бросал свое «сто». Спекулянты спрашивают Лемоха: «Кто этот господин, похожий на иностранца, который говорит только одно слово «сто»?» Лемох отвечает: «Это американец и знает в деньгах только это слово».
Шутка помогла делу: спекулянты решили отказаться от дальнейшего повышения цены, так как им не одолеть американца. Каковы же были их удивление и досада, когда Брюллов, расплачиваясь, заговорил чистейшим русским языком.
Тем, что называют порядочностью и щепетильностью, Брюллов обладал в высшей степени. При всей своей горячности он никогда не позволял себе оскорбить или обидеть другого, а также не допускал и по отношению к себе чего-либо обидного или тона недоверия.
Один раз при баллотировке картины экспонента он дал отрицательный голос. Ему кто-то заметил, что он изменил теперь мнение об этом художнике, что будто бы в прошлом году он голосовал за него.
Павел Александрович вскипел: «Во-первых, в прошлом году он мог прислать лучшие вещи, а во-вторых, и этого не было, так как общий характер его работ и тогда был для меня отрицательным».
Оппонент настаивал на своем.
Павел Александрович оскорблено вскричал: «Так я, значит, говорю неправду, и вы уверенно говорите это мне в лицо?» Потребовал прошлогодний баллотировочный список, который, к счастью, сохранился, и из него все увидели, что и в прошлом году он не давал голоса. Оппоненту пришлось извиниться.
Для дел, которым Брюллов придавал значение, которыми он интересовался, у него была твердая память, а в мелочах, в том, в чем он не видел существенного и что не было для него дорого, он был забывчивым, рассеянным.
Ну, что такое опоздать там, где от этого никакого урона не будет, или не сделать того, что, в сущности, и цены никакой не имеет? Для него ценно только значительное, то, что удовлетворяет его важные запросы. Остальное все – мелкая формальность.
Раз у Лемоха собралась ревизионная комиссия для проверки кассы Товарищества. Ждали Брюллова, которого взялся доставить вовремя живший в одном с ним доме Волков.
Ждем долго, их нет. Наконец, являются. Волков трясется, ругается, машет руками. Потом смеется.
– Это все он: нет, как вам понравится? Благодаря покорно! Спросите у него, как все было.
А Брюллов вытирает платком с усов намерзшие сосульки, целуется с товарищами и извиняется:
– Ну да, вот действительно, вышло как-то так!!
А вышло так же, как в Вене. Едут они с Волковым в санях мимо одного дома. Брюллов посмотрел на освещенные окна и вспомнил:
– Подожди, – говорит, – Ефим Ефимович, я обещал, кажется, сегодня здесь быть, так зайду и скажу, что не смогу, еду по делу.
– Ладно, – соглашается Волков, – только поскорее, холодно.
Брюллов ушел, и нет его. Проходят минуты, полчаса, Волков мерзнет в санях и наконец решает искать его. Но где, в какой квартире? Их в доме много; звонил в одну, другую, третью – нигде нет Брюллова, и только на самом верху ответили, что он здесь.
Волков входит в гостиную и застает там спокойно сидящего за шахматным столом Павла Александровича с сигарой во рту. Увидав Волкова, он схватился за голову:
– Ну да, да! Ехали – Волков… ревизионная комиссия! А тут вот посмотри – шах королеве наклевывается.
Рассказывая об этом, Волков спрашивает у Брюллова:
– Павел Александрович, ну скажи, милочка, что мне с тобой делать?
Но что с ним можно было сделать, когда он в случаях, связанных с искусством, не обращал внимания даже на присутствие самодержавного царя. За день до открытия передвижную выставку посетил Николай II. До его приезда, по обыкновению, помещение выставки осмотрели два здоровенных агента из охранки и шустрая дама с ридикюлем оттуда же. Обошел зал и градоначальник.
У подъезда «гороховые пальто» изображали народ и кричали «ура», когда было надо.
На выставку допускались только члены Товарищества.
Князь Владимир указывал царю картины, на которые следовало обратить внимание.
Перед ними царь задерживался на несколько секунд и безучастно шел дальше. На этот раз он остановился перед одной большой картиной и неожиданно спросил: «Кто писал?»
Картина была нового экспонента. Сопровождавшие царя и князь Владимир не знали его фамилии и обратились к Брюллову.
Тот тоже не знал автора и, подойдя к картине, нагнулся, чтобы прочитать подпись, да так в этой позе и застыл. Потом медленно подымает голову, водит глазами по картине, начинает ее гладить руками, тихонько повторяя: «Ну да, да, это так… конечно, лессировка».
Царь ждал, ждал ответа и, не дождавшись, с недовольной миной ушел в боковую галерею.
Лемох дергает Брюллова за фалды фрака: «Павел Александрович, что с тобой?»
А Брюллов, начав читать подпись на картине, не разобрал ее и, заинтересовавшись живописью, стал рассматривать и изучать фактуру, а о царе и позабыл.
Апофеозом рассеянности Брюллова был случай, которому можно было поверить лишь из слов самого потерпевшего – художника Лемана.
Этого товарища-передвижника мы до девяностых годов совсем не видали. Его знали лишь старики-передвижники. Он все время жил в Париже и только присылал к нам на выставку незначительные вещи. Лемана обещал привезти к нам на собрание Брюллов. Они приехали с большим опозданием, прямо к ужину.
Большинство из нас впервые увидало высокого, но уже слабого старика Лемана. Знакомились с ним и спрашивали, какое впечатление произвел на него Петербург после долгой его жизни за границей.
Леман медленно-медленно жаловался слабым голосом:
«Ужасно, ужасно, холодно, ветер и снег!
– Разве у вас нет шубы? – участливо спрашивали товарищи.
– О нет, мне дали здесь хорошую шубу, но очень велика и тяжела, и я в ней чуть не замерз.
– Как, где? Ведь вам недолго пришлось ехать от квартиры.
– Ах, долго! долго. Я долго сидел на тумбе.
– Но почему на тумбе?
– Я сидел там на тумбе и озяб.
Дальше выясняется то, что могло случиться только с Брюлловым. Он заехал за Леманом, и оба в шубах едва уместились на маленьком сидении саней.
Снег, вьюга – подняли воротники. Павел Александрович мысленно углубился в последние шахматные ходы или фугу Гайдна и не заметил, как в глухом переулке около Тучкова моста при повороте Леман вылетел из саней прямо в рыхлый снег.