Восемнадцатое столетие завершилось тем, что признало за человеком право на жизнь. Это поставило перед юристами сложную задачу: является ли это право одновременно и обязанностью? Ни в одной из конституций и деклараций прав человека этого не утверждалось. Если у человека есть юридическое право жить, стало быть, он может и не пользоваться этим правом, то есть прекратить свое существование. Понадобились долгие десятилетия, чтобы уголовное законодательство различных стран было приведено в соответствие с их Основным законом.
Французская революция, пролившая реки крови, но показавшая всему миру, как надо расправляться с предрассудками и анахронизмами, первой вычеркнула самоубийство из списка уголовных преступлений. Последней же из европейских стран на это решилась Великобритания, сохранявшая в кодексе антисуицидную статью вплоть до 1961 года.
Между двумя этими событиями — 170 лет упорной борьбы государства и церкви с общественным мнением, все более и более сочувственным по отношению к самоубийству. Твердая власть не любит, когда подданные проявляют своеволие, предпочитает лишать жизни сама, поэтому при тоталитарных режимах, будь то наполеоновская Франция или коммунистическая Россия, самоубийство как социальное явление сурово осуждалось или замалчивалось. Во время Итальянского похода Бонапарт, обеспокоенный количеством самоубийств в рядах своей победоносной армии, издал специальный приказ, в котором говорилось: «Солдаты! Нужно уметь преодолевать сердечные страдания! Для того чтобы выдержать душевные невзгоды, потребно не меньше силы воли и мужества, чем для того чтобы выдержать залповый огонь неприятеля!» Великому полководцу принадлежат и такие слова: «Смерть как акт отчаяния — это трусость. Самоубийство не отвечает ни моим принципам, ни месту, которое я занимаю на мировой арене. Я человек, приговоренный к жизни». С другой стороны — исторический факт: в канун первого отречения Наполеон принял яд и остался в живых лишь благодаря тому, что отрава от длительного хранения утратила свою действенность…
Во второй половине XIX века в цивилизованных странах самоубийц уже не подвергали публичному поношению, но закон по-прежнему был суров по отношению к тем, кто пытался уйти из жизни, но не сумел. В 1881 году законодательное собрание штата Нью-Йорк определило неудачливым самоубийцам наказание в 20 лет тюрьмы. В Англии же государство бралось завершить не доведенное до конца самоубийство при помощи палача — попытка суицида каралась смертной казнью. Вот отрывок из письма Николая Огарева бывшей проститутке Мэри Сазерленд (он «спас» эту падшую женщину, и она стала его верной подругой до конца жизни):
«Тут повесили человека, который перерезал себе горло, но был спасен. Повесили его за попытку самоубийства. Врач предупредил их, что вешать его нельзя, потому что разрез разойдется и он сможет дышать прямо через трахею. Его не послушали и повесили. Рана немедленно раскрылась, и повешенный ожил. Понадобилось много времени, чтобы собрать олдерменов. Наконец они собрались и решили перетянуть шею приговоренного ниже раны и держать так, пока он не умрет. О, Мэри, что за безумное общество и что за идиотская цивилизация!»
Этот возглас очень точно отражает состояние умов и общее настроение думающих людей прошлого столетия. Из жуткого, табуированного призрака, загнанного в самый угол общественного сознания, суицид превращался в мощное, многокомпонентное явление, в котором сочетались кризис религии, изменение мироощущения личности, социальный кризис, распад патриархальной семьи и множество иных факторов, заслуживавших самого серьезного изучения. Мишель Фуко пишет в работе «Право на смерть и власть над жизнью»:
«Самоубийство, которое прежде считалось преступлением, поскольку было способом присвоить себе право на смерть, отправлять которое мог лишь суверен — тот ли, что здесь, на земле, или тот, что там, по ту сторону, — … стало в ходе XIX века одной из первых форм поведения, вошедших в поле социологического анализа; именно оно заставило появиться — на границах и в зазорах осуществляющейся над жизнью власти — индивидуальное и частное право умереть. Это упорствование в том, чтобы умирать, — такое странное и, тем не менее, такое регулярное, такое постоянное в своих проявлениях, а следовательно, столь мало объяснимое индивидуальными особенностями и случайными обстоятельствами, — это упорствование было одним из первых потрясений того общества, где политическая власть как раз только что взяла на себя задачу заведовать жизнью».
А потом настал XX век, который называют веком социальных революций и веком технического прогресса, веком космоса и веком атома, веком мировых войн и веком массовой культуры. Все это, конечно, так, но ведь самое важное — не то, что происходит вокруг нас, а то, что творится в нашей душе.
В душе человека в XX веке произошло вот что: огромное и постоянно увеличивающееся количество людей в разных частях планеты перестали хотеть жить.
Главный титул нашего столетия должен бы звучать так: век самоубийств.
Век самоубийств
Во вступительной главе уже было сказано, что в современной статистике смертей самоубийство почти во всех странах занимает тревожное третье место — вслед за смертью в результате болезни и несчастного случая (под которым главным образом подразумеваются ДТП). Ежегодно себя убивают 30000 американцев, 25000 японцев, 20000 французов, 60000 россиян, а число тех, кто пытается себя убить, в 7–8 раз выше. И это при том, что статистика самоубийств всегда занижена, в нее попадают лишь явные случаи. На самом же деле самоубийц гораздо больше — по оценке некоторых социологов, чуть ли не вдвое. По официальной статистике почти полмиллиона землян каждый год сами ставят точку в своей жизни.
А ведь XX век, при всех его потрясениях и злодеяниях, невероятно обустроил существование человека, окружил его комфортом и удобствами, невообразимыми сто лет назад — причем более всего материальный уровень жизни вырос именно в тех странах, которые сегодня лидируют по уровню самоубийств (Россия в данном случае не в счет — наш суицидальный всплеск 90-х годов объясняется чисто дюркгеймовскими, социальными причинами и, будем надеяться, закончится вместе с переходным периодом от одной общественной модели к другой).
В чем же дело? Что, собственно, произошло? Почему в век толерантности и социального обеспечения (водятся за нашим столетием и такие определения) человечество уподобилось енотообразному зверьку какомицли, который, оказавшись в зоопарке, впадает в депрессию и через некоторое время начинает сам себя пожирать, хотя клетка просторная, а еды много?
Причин тому множество.
Во-первых, социальные, впервые исследованные Дюркгеймом. В результате технической революции, индустриализации и урбанизации патриархальный мир прошлого столетия был разрушен. Человек утратил контроль над непосредственно окружающим его жизненным пространством, нарушился сам масштаб взаимоотношений личности и общества. Мир стал слишком большим (не деревня, а мегаполис, не артель, а фабрика, не пустынное поле, а людная площадь) и оттого чужим. Любое социальное потрясение, любое массовое изменение общественного статуса (то, что в массовых пропорциях происходит в современной России) влечет за собой всплеск самоубийств. Самоубийцы — это щепки, которыми густо усыпана земля, когда в социальном лесу вырубают поляны и просеки.
Во-вторых, нравственные. В XX веке у большинства землян изменилась этическая мотивация поведения. Прежде в ее основе были не подлежащие обсуждению и тем более сомнению установления религии, взывавшей не к логике, а к чувству, не к разуму, а к вере. Если церковь запрещает самоубийство — это не обсуждается. Нельзя — значит нельзя. В нашем веке стал очевиден кризис веры, подготовленный событиями XVIII и XIX веков. Это не духовная катастрофа, как кажется некоторым, а естественная стадия развития. Человечество подросло и повзрослело, оно хочет знать, почему и зачем, оно вышло из детского возраста, когда инструкции воспринимаются без обсуждения, на веру: надо мыть руки перед едой, маму с папой следует слушаться, самому себя убивать нехорошо. А почему? В XX веке человечество пережило переходный возраст со всеми приметами подросткового бунта — атеизмом, революциями, безумными социальными фантазиями. В почете были не послушание и доброе сердце, а ум, дерзновение и самодостаточность. Но, как мы увидим в одной из последующих глав, ум и высокая самооценка — это та система координат, в которой суициду отводится важное и почетное место.
В-третьих, психологические. Если сравнивать самоощущение нашего современника и человека прежних веков, то при внешней иллюзии большей свободы выбора и поступка мы стали гораздо более зависимы от внешнего мира. Просто его диктат из прямого превратился в косвенный, но оттого не менее эффективный. Через аппарат массовой культуры общество все время навязывает нам некий стандарт жизненного успеха, несоответствие которому воспринимается как трагедия. Наверное, прежде стрессов было не меньше, чем сейчас, но люди были психологически устойчивей, менее изнеженны — выживание требовало куда больших усилий, а это делало жизнь более ценной, ибо человеку свойственно дорожить только тем, что дается с трудом.
В-третьих, психологические. Если сравнивать самоощущение нашего современника и человека прежних веков, то при внешней иллюзии большей свободы выбора и поступка мы стали гораздо более зависимы от внешнего мира. Просто его диктат из прямого превратился в косвенный, но оттого не менее эффективный. Через аппарат массовой культуры общество все время навязывает нам некий стандарт жизненного успеха, несоответствие которому воспринимается как трагедия. Наверное, прежде стрессов было не меньше, чем сейчас, но люди были психологически устойчивей, менее изнеженны — выживание требовало куда больших усилий, а это делало жизнь более ценной, ибо человеку свойственно дорожить только тем, что дается с трудом.
Отсюда четвертая, на мой взгляд, главная причина. Парадокс: чем благоустроеннее становился быт человека XX столетия, тем стремительнее ползла вверх кривая суицида, спускаясь книзу лишь во время мировых войн, что и понятно — когда озверевший мир на тебя охотится, не хочется играть с ним в поддавки. «На войне, в лагерях и в периоды террора люди гораздо меньше думают о смерти, а тем более о самоубийстве, чем в мирной жизни, — пишет Надежда Мандельштам. — Когда на земле образуются сгустки смертельного страха и груды абсолютно неразрешимых проблем, общие вопросы бытия отступают на задний план». Поразительный, но почему-то греющий душу факт: в Освенциме уровень самоубийств среди охранников был в несколько раз выше, чем среди заключенных. Жизненный инстинкт обостряется тогда, когда жизни угрожает опасность. И наоборот.
Современному человеку, которому повезло родиться в благополучной, сытой стране, жизненный инстинкт не очень-то нужен: голод, холод, насилие какому-нибудь финну, канадцу или японцу известны больше понаслышке, благодаря привычке ужинать перед телевизором. Человек из благополучной страны знает, что почти наверняка будет жить а) в комфорте б) не подвергаясь принуждению в) долго. Перспектива ясна: умрет в 94 года от болезни Альцгеймера. От этой уверенности происходит размягчение жизненного мускула, а размягчение — первый шаг к атрофии. Согласно Фрейду, который прав не во всем, но в этом, кажется, прав, наша психика определяется балансом двух противоборствующих сил: эроса, инстинкта жизни, и танатоса, инстинкта смерти. В старости первый ослабевает, второй же постепенно берет верх. Последствия известны. Если так, то высокий уровень самоубийств в развитых странах — первый признак общего старения человечества. Чем спокойнее и налаженнее будет становиться жизнь людей, чем меньше в ней будет катаклизмов и потрясений, тем ближе энтропия — полное отсутствие колебаний и тепловая смерть.
Давайте помечтаем. Предположим, что в XXI веке homo sapiens будет развиваться по пути, который большинству из нас представляется благом. Итак, все социальные, экологические и политические проблемы решены. Нет больше голодных, нет бездомных, каждому гарантирован уровень существования, необходимый для чувства собственного достоинства. Каждый человек уважает себя, а стало быть, уважает и других. Раздоры остались в прошлом, все толерантны, наблюдается бум армяно-азербайджанских браков, а израильтяне и палестинцы добровольно объединились в одно государство и не нарадуются друг на друга. Из преступников уцелели только сексуальные маньяки, которых заботливо лечат в санаторных условиях. Коррупция превратилась в тему исторических романов. Озоновая дыра залатана, на Марсе цветут яблони. Медицина не может спасти и воскресить только тех, кто случайно упал в чан с серной кислотой. Разница между полами определяется с трудом, но это ничего, потому что дети все равно рождаются в инкубаторах, а спермы нобелевских лауреатов запасено на тысячу лет вперед. Три четверти населения планеты составляют те, кому за восемьдесят, но и это не страшно — всем всего хватает, один работающий способен прокормить сотню. В общем, осуществились все наши мечты.
Но человек остался смертен и все равно не знает, откуда он взялся, зачем живет и куда денется после смерти.
Но жизненный инстинкт за невостребованностью поник до нулевой отметки. Человек близится к совершенству, а совершенство — это смерть.
Впрочем, не будем пугать себя раньше времени. В конце XX века миру до тепловой смерти еще очень далеко, homo sapiens пока вполне способен избрать более эффектный способ исчезновения — ядерную войну, экологическую катастрофу или какой-нибудь иной вариант видового самоубийства.
У человечества сегодня много проблем, и суицид — лишь одна из них, не самая заметная, но самая трудноразрешимая. С точки зрения философии — главная. Стоит ли жизнь того, чтобы дожить ее до конца? Должен ли человек покоряться пращам и стрелам яростной судьбы?
Всякий теперь может ополчиться на море смут, не терзаясь угрызениями совести и страхами за посмертные последствия, запрета на самоубийство больше нет — ни нравственного, ни юридического, ни общественного. Религиозный запрет (ранее действенный для христиан, мусульман и иудаистов) из грозного окрика с неизбежными карами за нарушение сник до нестрашного шепота тихой укоризны, вряд ли способной остановить того, кто решился.
На исходе второго тысячелетия христианской эры человек остался с проблемой самоубийства один на один, и решать ее приходится каждому за себя. Что, впрочем, неудивительно. Ибо
(И. Бродский «Большая элегия Джону Донну»)Венец эволюции. Футурологический этюд
Если все будет замечательно хорошо, если осуществятся чаяния лучших умов человечества, если победят силы Добра и Разума, то венцом эволюции homo sapiens, ее главным завоеванием, ее гран-при станет стопроцентная смертность от самоубийства.
Когда человек достигнет всего, о чем он сегодня мечтает, и поборет все, с чем борется, станет окончательно ясно, что на самом деле мечтал он о полном контроле над собственной жизнью, а боролся не столько со Злом, сколько с непредсказуемостью внешних условий бытия, иначе именуемой Случаем, Роком или Богом.
Итак, предположим, что нам всё удалось. Мы, люди, стали подлинными хозяевами своей жизни. Случайности сведены до минимума, будущее послушно человеческому гению и прогнозируемо с вероятностью в 99,9 %. Твердо известно, что нашей планете ничто не угрожает, кроме столкновения с кометой, которое произойдет через 2358 лет и которого можно будет избежать при помощи некоторых заблаговременных действий и умеренных затрат.
Смертность человека, разумеется, никуда не делась, потому что все, имеющее начало, должно иметь и конец. Да если б и делась, какой же безумец захочет жить вечно. Долго — да, но бесконечно долго? Однако чего всякий хозяин жизни захочет наверняка, так это самому выбирать момент расставания с нею, самому решать, когда уже пора, уже хватит, уже устал, уже надоело. Иначе какой же он будет хозяин?
Человек будущего, если будущее будет, непременно пожелает умирать только добровольно, на собственных условиях. Это и станет считаться полноценным финалом полноценно прожитой жизни.
Вот и выходит, что наши счастливые потомки все сплошь будут самоубийцами.
Я не собираюсь писать фантастический рассказ об отдаленном будущем, о величественных Дворцах Счастливой Смерти и эффектных погребениях в виде распыления на атомы. Вероятно, представления о хорошем вкусе и величественности к тому времени все равно изменятся, да и, честно говоря, далекие потомки с их прекрасной, лишенной неожиданностей жизнью мне не так уж интересны. «Потомства не страшись, его ты не увидишь», — сказал граф Хвостов и был прав.
Поговорим лучше о нашем времени, когда появляются первые ростки этого замечательного будущего, еще робкие и слабые, но уже вполне различимые. И представляющие для нас, живущих сегодня, самый непосредственный интерес.
Речь, как вы уже догадались, пойдет об эвтаназии, «хорошей смерти» (от греческого эу+танатос).
С эвтаназией пока мало что ясно. Не выяснено даже, к какому разряду статистики относить этот тип смерти — к убийству (как настаивают суды, приговаривающие излишне сострадательных медиков к тюремному заключению) или к самоубийству. Человечество не готово к решению этой проблемы — ни юридически, ни нравственно, ни мировоззренчески. А между тем проблема быстро становится насущной и долго прятаться от нее не удастся.
У добровольной смерти как избавления от неизлечимой и мучительной болезни сторонники находились во все времена — и в толерантной античности (Сократ, Платон, стоики), и даже в суровое средневековье (Томас Мор, Фрэнсис Бэкон). Кстати именно Бэкон первым ввел в обиход сам термин: «Скажу более, развивая сию тему: долг медика не только в том, чтобы восстанавливать здоровье, но и в смягчении страданий, вызванных болезнью; и состоит он не в том лишь, чтобы ослаблять боль, почитаемую опасным симптомом; если недуг признан неизлечимым, лекарь должен обеспечить пациенту легкую и мирную кончину, ибо нет на свете блага большего, нежели подобная эвтаназия…» («Instauratio Magna», 1623).