Шмуэль-Йосеф Агнон Овадия-увечный (Из книги «За семью замками»)
IНикогда не роптал Овадия-водовоз на судьбу, напротив, находил даже некое благое предначертание в своем увечье — допустим, был бы он, как все прочие люди, разве обручился бы с девушкой, о которой болтают дурное? Теперь же, когда он калека и отчаялся найти жену (а Тора говорит: нехорошо быть человеку одному[1]), — сподобился невесты. Нашел невесту — нашел благо. Разве не молился о ней? Молись о девице, покуда не встала под хупу, встала под хупу — чиста от всякого греха. Одно лишь заставляло Овадию печалиться: чуяло его сердце, что не позабыла Шейне Сарел старых своих повадок, по-прежнему липнет, как мед, к любому парню, и не только что милуется с ними, и прячется по укромным углам, и пляшет, и многое другое, но даже нисколько не заботится, что скажут люди. А люди говорят: не разбивай стакана на своей свадьбе,[2] Овадия, не то испугается Сареле, вздрогнет да и скинет.
Направился было Овадия в одну из суббот в тот дом, где устраивают танцульки. Сказал себе: кто виной тому, что она путается, как презренная рабыня, с любым и каждым? Не тот ли, кто покинул ее и предоставил самой себе? Теперь явится он перед ней и устыдит ее. И слова нужные заготовил — те, что скажет ей. Скажет ей: Шейне Сарел, жизнь моя! Зачем тебе эти вещи? Хорошо ли это? Завтра ты идешь под хупу, как чистая дочь Израиля, а сегодня пляшешь, как дерзкая служанка? Посиди лучше дома да поучись женским премудростям, глядя на госпожу твою, и если благословит нас Господь, будешь знать, как держать себя хозяйкой в доме. Но дорогой вспомнил, что нет у него подходящей одежды. Всякий раз, как собирался купить себе хороший костюм, тут же спохватывался: лучше пусть она сперва сошьет себе платье. Прежде надо думать о девушке, а уж потом о парне. И отдавал ей деньги. Так что теперь, если явится туда, опозорит ее и заставит стыдиться. А раз испугался Овадия, что заставит ее стыдиться, то повернул назад.
Но в следующую субботу не смог усидеть на месте. Шесть дней недели озабочен человек трудами ради пропитания, и напрягает руки свои, так что кровь выступает из-под ногтей. Но приходит суббота — приходит покой, приходит покой — одолевают размышления. Лежит себе Овадия между печкой и плитой или сидит в синагоге и отчитывается перед Создателем в поступках своих, — все возвращается мыслями к предстоящим переменам. «Теперь проживаю я в углу у добрых людей, и она прислуживает в чужой семье, а завтра я беру ее в жены, и мы вместе — она и я — должны устраивать собственное гнездо. Теперь я не что иное, как создание легковесное и ничтожное, и она — жалкая рабыня, но завтра я везу воду на телеге, и я хозяин в собственном доме, и она хозяйка в нем.»
Сподобился человек постели — тотчас наскачут в нее блохи, сподобился Овадия невесты — тотчас принялись обхаживать ее другие. Сказал Овадия: до каких пор будут они делать, что им вздумается, а я буду помалкивать? Если человек ценит себя не более чем прах под ногами, не диво, что каждый его растопчет и обгадит. Схватил Овадия свой костыль и отправился в тот дом. Но тут же снова в душе усомнился: следует ли ему идти? Ведь они там наряжены, как царские дети, а он гол и бос, он нищий в латаных лохмотьях и дырявых башмаках, и капот его годится разве что для пугала, а не для человека. Но под конец пнул ногой дверь и вошел. Сказал себе: перед кем? Перед этими попрошайками должен я стыдиться?!
IIНе ошибся Овадия, заглянув сюда. Все находившиеся в доме были увлечены пляской, и не нашлось никого, кто бы повернул к нему голову. И потому успокоилась его тревога. Стоял Овадия и оглядывал собрание. Смотрел он перед собой и видел: комната полна парней и девиц, лица у всех горят и пылают, как раскаленные угли, пара проносится в танце за парой. Молнией проносятся пары, разгоряченные и потные, а хозяйка стоит и командует весельем, поет и приплясывает, и приговаривает в такт:
И хотя дом полон людей, тотчас видит Овадия свою Шейне Сарел, едва переступив порог, видит ее — ведь Шейне Сарел ростом выше всех подруг. Так и стоял Овадия и любовался красотой ее, и не приблизился к ней, чтобы не осрамить ее. А пока стоял, заметил помощника того меламеда, у которого оставлял свои бочки. Подивился Овадия, увидев его, — что возглашающему слово Божье до плясок и хороводов? Но в ту же минуту возгордился, как человек, который прибыл в большой город и встретил там знакомого. И поскольку в эту минуту окончился танец, потеснили Овадию от дверей, и оказался он возле Шейне Сарел. А Шейне Сарел все еще парила в воздухе, как та мелодия, что витает над скрипкой, и разрумянившееся ее лицо прикрывал цветастый платок, так что не увидела она Овадию, пока не коснулась его нога ее ноги. Тут она вздрогнула.
Заговорил с ней Овадия, поприветствовал ее, оперся о костыль и стоял, вдыхая запах, что шел от ее платка. Сдвинула Шейне Сарел платок с лица и промолвила с удивлением:
— Благословен входящий… Добро пожаловать.
И уже раскаялся Овадия, что явился сюда. Если бы мог исчезнуть, тотчас исчез бы с глаз ее. А если и пляшет, так что? Ведь еще не мужняя жена! Но поскольку видел так близко пылающие ее щеки, воспылало сердце его. Приблизил он лицо к ее лицу и прошептал:
— Нехорошо, Сареле, позоришь ты еврейство мое.
В эту минуту взмахнула хозяйка дома белым шарфиком — в одну сторону повела рукой и в другую повела. Сплюнули парни с губ шелуху от арбузных семечек, приступили к девицам и замерли перед ними, и каждый пригласил ту, с которой желал поплясать. Увидел Овадия, что время поджимает — сейчас исчезнет она, понизил голос, как человек, молящий о пощаде, и сказал:
— Сареле!
Подняла Шейне Сарел на него глаза, будто в жизни не видывала, и сказала:
— Овадия, ты не хочешь, чтобы я танцевала с ними?
Решился Овадия и сказал:
— Нет, не хочу.
Наклонилась Шейне Сарел к Овадии и засмеялась:
— Если так — давай ты станцуй со мной!
И в тот же миг отвернулась от него и пошла прочь.
Как только приметили парни, что Шейне Сарел отвергла его, тотчас приступили к нему и принялись насмешничать — отнимать костыль. Качнулся Овадия, но подхватили его. Не успел он утвердиться на ногах, снова стал падать — едва не коснулся земли. Начали вопить проказники со всех сторон:
— Остерегись, Овадия, чтобы не пробил твой горб дыру в полу!
Подскочил к нему помощник меламеда и заорал во все горло:
— Добро пожаловать, господин Халевлейб! — И веселился, будто вот чудо-то какое: человек вроде Овадии — однако ж есть у него имя!
И похлопал по горбу, прибавляя:
— Господин желает поплясать?
Затянул один из компании на мотив Симхат-Тора:
— Вот стоит жених Овадия, почествуем его, спляшем ради него!
Не прошло и минуты, как окружили девицы Овадию и сомкнули вокруг него обнаженные руки — обдало его терпким запахом горячих девичьих тел, и каждая принялась тянуть его в свою сторону — эта туда, а эта сюда, и заспорили друг с дружкой, и каждая хохотала:
— Со мной! Со мной Овадия будет плясать!
Навис над ним Реувен-рыжий и заорал грозно:
— А ну-ка, парни!
Тотчас явились двое и выдернули костыль у Овадии из-под руки и просунули его несчастному между ног, подняли его на воздух и принялись качать и подбрасывать, и распевать песню, которую тут же и сочинили:
Болтался Овадия в воздухе меж небом и землей, взмахивал руками и колотил ногами, кусался зубами и впивался в своих мучителей ногтями — опустили его наконец на землю и вернули ему костыль. Ухватился он за костыль обеими руками и оперся на него изо всех сил. Подскочил Реувен-рыжий и отнял костыль. Рыжие брови торчат клочками и едва не впиваются Овадии в глаза. И великой ненавистью пылает его лицо. Испугался Овадия и закричал:
— Евреи, помилосердствуйте! Не делайте мне зла!
Схватил Рыжий костыль и положил его себе на колено, надавил изо всех сил, чтобы переломить. Но крепок был костыль, и затрещали у Рыжего суставы. От боли ударила ему кровь в голову, поднялась и закипела в нем злоба, размахнулся он и швырнул костыль в печь. Объяло пламя костыль и принялось пожирать его. Вытянул Овадия вперед трепещущую руку и бил ею в воздухе, как человек, тонущий в великих водах, — пока не подкосились у него ноги и не потемнело в глазах. Повалился он на землю замертво.
Лежал Овадия посреди комнаты, и те, что стояли поблизости, стали пятиться, а те, что были подальше, приблизились. Принесла хозяйка дома кувшин с уксусом, чтобы потереть виски «убитому». Смочили ему лицо, побрызгали на грудь и ждали, чтобы очнулся. Шейне Сарел высвободилась из объятий кавалера, подошла и склонилась над Овадией. Приоткрыл Овадия слегка глаза — как близка она! Как близко ее тело к его телу! Водопад горячих ее грудей едва не касается его сердца, как он чувствует их тепло!.. Плечи его вздрогнули — будто коснулся лампы, которую только что затушили, и не успело еще стекло утратить своего жара. Мысли его начали сбиваться и путаться, пока не прервались вовсе. Люди хлопотали вокруг него, он глядел на них, но все, что они делали, будто никак не касалось его. Через полчаса доставили его в новую больницу.
IIIОвадия не хотел в новую больницу: против воли затащили его туда. Всю дорогу он кричал им:
— Я здоров! Я ведь здоров!
Но когда сняли с него одежду и уложили на кровать, почувствовал, будто все суставы в нем расчленяются и позвонки расходятся. Падение это, когда потерял он сознание, сильно повредило ему, и если бы не доставили его тотчас в больницу, могло бы все это плохо кончиться. А чего опасался Овадия, почему не хотел идти в больницу? Страх перед бальзамированием владел им. Люди рассказывали, что тела тех, кто умирает в этих новых больницах, заспиртовывают. А больница эта была самой что ни на есть новой, и служители богадельни, что оказались из-за нее отставленными от дел, часто качали головами и сокрушались о порче нравов и о том, что каждая тварь извратила путь свой на земле, так что запомнились Овадии их слова.
Прежде на этом месте стояла богадельня, и хватало в ней места любому хворому и страждущему, пусть даже и прокаженному, пусть и больному скверной болезнью, — вообще всякой сволочи, любому вору и бездельнику, что таскается из края в край земли, из страны в страну, и самому безнадежному больному, для которого не осталось никакой надежды. Но обеднело заведение, и обветшали стены. Явились власти и вынесли заключение: закрыть богадельню! Обезлюдело здание. И если кто строил в том городе дом, брал что хотел от камней и от балок, и от дверей и от окон, от всего, чем была богадельня раньше богата, так что вытащили под конец все, что было в ней мало-мальски стоящего: и резьбу, и отделку, и пороги и рамы, — пока не случился большой пожар и не пожрал сохранившееся. И не осталось от прежнего дома ничего, кроме груды развалин.
Случилось, что заболела служанка главы общины, лежала в доме хозяев своих неделю и еще неделю, и не видно было конца болезни, и не ведали уже, когда избавит ее Господь от мучений. Поднялся хозяин и пошел посоветоваться с уважаемыми гражданами города. И постановили: учредить больницу, как принято в прочих общинах Израиля. Тотчас сыскались важные деятели и исполнители, и соорудили общими силами нечто вроде дома призрения для бедных больных. И любой страждущий, у которого среди служителей больницы была своя рука, находил себе здесь койку и уход вплоть до самой своей кончины. Раз в день заходил городской врач осмотреть больных, а два-три раза в неделю являлись члены похоронного братства освятить покойника. И знатные попечители бывали там в дни, когда не находилось дел посущественней.
Однажды занемог городской врач, и пригласили молодого его коллегу заменить больного. Молодой этот врач намеревался совершить восхождение в Эрец-Исраэль, Землю Израиля, и устроить там образцово-показательную лечебницу, но когда увидел нищету здешней больницы, принялся день и ночь хлопотать и исправлять, что можно было исправить, а поскольку старый доктор вскоре скончался, назначили молодого вместо него. И когда занял должность, ввел новые правила, так что стала его больница такой, как все лучшие больницы. Не лежало у стариков сердце к этим нынешним порядкам, и покинули они место. Пришли вместо них молодые, дельные и рассудительные, ученые и жаждущие трудиться, и добыли нужные средства и сделали все возможное. И не успокоились, пока не превратили больницу в истинное благословение города.
IVПринесли Овадию в больницу — под вечер доставили его туда. Искупал его больничный служитель в теплой ванне и выдал свежую рубаху. Смутился Овадия — разве не мылся он в пятницу и не переменил рубахи в честь царицы-субботы? А когда хотел надеть малый талес, остановил его служитель и сказал:
— Погоди, сперва пусть постирают…
Привел в особое отделение, уложил на чистую постель, а сам вышел. Увидел Овадия, что нет вокруг никого, и сказал себе: горе мне! Неужто буду лежать тут всю ночь один? Пошарил вокруг в поисках Торы или молитвенника, но не нашел. Принялся от огорчения накручивать на пальцы пейсы и успокоился понемногу.
Явилась сестра милосердия, водрузила очки на нос — успела испортить себе зрение усердным учением и многими экзаменами, — поглядела на дощечку, что подвешена на спинке кровати. А так как имя больного еще не было вписано, спросила, как его зовут. Сказал ей:
— Овадия.
Удивилась сестра и сказала:
— Обадия? Пророк Обадия? Ты слышал о пророке Обадии?
— Еще бы! Из него читают в заключение «И послал Яаков посланцев…»[3]
Хоть и была она евангелистка, но ничего не поняла из его слов. А все-таки поглядела приветливо и кивнула головой. И снова спросила:
— А фамилия?
Сказал ей Овадия и фамилию. Записала и то, и другое. Потом обвела взглядом палату, убедилась, что всего хватает, ни в чем нет недостатка, и вышла, пожелав ему спокойной ночи. Вертелся Овадия на своем ложе и не мог уснуть. Позабыл уже о всех горестях этого дня, только беспокоился: может, ошиблась госпожа сестрица на его счет? Завтра, как узнает, кто он на самом деле, рассердится. Ведь поглядела на стул, что возле кровати, верно, думала увидеть его одежду — чтобы по одежде определить род занятий и характер… Однако, в конце концов, боли и усталость пересилили все тревоги, и он уснул.
VОвадия еще не проснулся, когда та же сестра зашла в палату и поздоровалась с ним, спросила, как ему спалось, хорошие ли сны он видел? И беседуя так, сунула ему под мышку градусник — измерить температуру. Взяла его руку в свою — посчитать пульс, а после нанесла на ту дощечку какие-то буквы и значки. Узнал Овадия, что нет у него особо опасных повреждений — ничего такого. Ткнул пальцем в градусник и спросил:
— Что это?
Сказала:
— Градусник. — Спокойно и ласково ответила, тоном, который не заставляет сомневаться в добром отношении.
Постеснялся Овадия снова спросить: а что такое градусник? Решил оставить этот вопрос до другого раза.
Всех больных подняли с постелей, чтобы проветрить и убрать палату, прежде чем придет доктор. Опорожнили судна, вытряхнули и перестелили постели, вытерли повсюду пыль и вымыли пол. Одного Овадию как только что поступившего, которого ни разу еще не видел врач, оставили лежать. Собрались к нему остальные больные — по-разному одетые, некоторые поглядели на него и обсудили что-то между собой, другие поинтересовались, что за болезнь у него. И тоже сказали:
— Что тебе делать в больнице, зачем лежать тут, если ты здоров? — И стали подучивать, как притвориться больным.
Хотел Овадия спросить: что там высматривала эта сестрица, зачем щекотала под мышкой стеклянным градусником? Для чего искала пульс? Что написала на своей дощечке? Не кроется ли тут какой опасности? Не сдадут ли меня властям? Но вспомнил вдруг про врача, и охватили его новые страхи: что, если врач возьмет да разрежет ему ногу? И застыли вопросы у него в гортани, ни один не сошел с языка.
Больные, которым разрешали вставать, пошли и уселись в коридоре за стол. И сестра оказалась там — кормила их завтраком. И не так, чтобы всем дала одно и то же, чтобы то, что дала одному, то же самое дала и другому. Нет, — этому дала молоко, а тому чай, этому — кофе, а тому — какао. И с едой то же самое. Этому — хлеб с маслом, а тому — лепешки или сухарики. И все, как записано на дощечке и согласно болезни. А были и такие, которым не досталось ни хлеба, ни сухарей, ни лепешек, а только зеленоватое питье — чтобы очистить желудок и промыть кишки. Как только отвернулась от них сестра, тотчас начали меняться между собой. Этот, которому дала молоко, желал получить кофе, тот, которому достались лепешки, нуждался в хлебе (поскольку родные тайно доставили ему из дому острый сыр). Кончили все есть и пить и вернулись к своим койкам. И Овадию перевели в общую палату, где все остальные больные. Благословен Господь! Если бы не поместили его теперь вместе с другими, умер бы в одиночестве от тоски и страха. Слыханное ли дело — отделять сына Израиля от общины! Растянулись больные на своих постелях, и оказались среди них такие, что громко стонали и охали. Но кто уже отчасти поправился, или болезнь его была несерьезной, делал, что ему вздумается. Этот изучал, как выглядит его моча, а тот рассматривал компресс на ушибе. Но главное, и те и другие вместе старались угадать, что будет сегодня на обед.