Если вы пришли туда ночью и с вами вдруг случилась эта площадь, оглядитесь, там наверняка где-то примостилась моя тень с айпадиком и сосредоточенно пишет колонку или с отвращением отвечает на вопрос интервью «Чем блог отличается от литературы».
И у меня было желание, связанное с этим местом: я хотела войти в белое здание с колоннами, когда оно светится.
Нет ничего проще, туда приводят экскурсии. Но я хотела не так. Мне нужны близость и волшебство, мне, собственно, от всего это нужно. Я люблю сказочников с их арсеналом чудес, с чемоданом реквизита ручной работы и с умением создать жизнь вечную на одну ночь. И потому я скучаю быть туристом в городах и зданиях и никогда не прихожу, если нет шанса вступить принцессой или сбежать Золушкой, теряя башмачки.
И однажды вечером я от этого тосковала, сидела у фонтана, завидовала, что за углом пахнут белые франжипани, а я не дерево, не цветок, не собака и не камень, а турист с айпадиком.
И тут. И тут, чёрт побери.
У меня не было травм, связанных с воздушной тревогой, но когда в тёплом ночном небе взвывает сирена, это, друзья мои, сильно. Внутри всё отзывается не то чтобы страхом, но порывом немедленно укрыться. Возможно, нам в детстве слишком часто показывали фильмы про войну, или это тембр такой специальный, но всякая нега и самоуверенность слетают, и не остаётся никаких иллюзий, сразу понятно, что сейчас уродливое мёртвое железо летит кого-то убивать. Вряд ли тебя, но лучше оказаться в другом месте. Немедленно.
И тут на белом крыльце появился человек, заорал и замахал руками. И все, кто был на площади, очень быстро оказались внутри здания и, стараясь не делать лишних движений, спустились вниз, в маленькую комнату без окон.
Никто не выглядел испуганным, кроме женщины с малышом, люди подчёркнуто спокойно подождали минут десять, потом кивнули друг другу и разошлись.
Вот и весь опыт. Для жителей юга, на которых сейчас сыплются сотни ракет, это вообще не событие, а у меня, конечно, первая воздушная тревога в жизни, масса впечатлений и всё такое.
Через пару кварталов моё «всё такое» начало раскладываться на составляющие.
Я побывала в волшебном доме на площади Бялик, ну надо же. И не туристом, как и заказывала. Правда, и не в качестве принцессы, скорее, беженцем или бродяжкой, но близость, определённо, случилась.
А потом мне стало до ужаса горько, я бы даже заплакала, если бы шла одна. Сделалось нестерпимо жаль весёлый город Тель-Авив, который за двадцать лет забыл этот вой. Ему бы помнить отпечаток моей белой ступни на мелком песке, ему бы курить траву, пахнуть соком листьев гата, ромашковым мылом и морем. Подкармливать котиков, развлекаться, обдирать туристов и есть то, от чего толстеют. А вместо этого теперь – помнить про войну, которая всегда была рядом, но всё же не сыпалась вот так на голову.
Дальше я опять думала о себе: хорошо, что я с мужем, он бы с ума сошёл от ужаса, сидя в Москве, а так видит, что в Тель-Авиве совсем безопасно. Нет, можно изловчиться и поймать ракету даже здесь, но это должна быть настолько особая участь, что сразу попадёшь богу в руки, глупо и жаловаться – тогда уж судьба. А так, где я и где юг, до настоящей войны километров сорок; хорошо, что я случайно сняла квартиру в полуподвале, даже окон в спальне нет, можно не вылезать из постели, если ночью прилетит; а вот в пустыню в эти выходные ехать не надо.
На Кинг Джордж две группы демонстрантов орали друг на друга лозунгами, их разделяла проезжая часть и островок полиции. На одном тротуаре милитаристы с флагами, на другом – пацифисты с барабанами. Мне показалось, немного неприлично протестовать сейчас, когда твоя страна воюет, правильнее быть на её стороне. Но я ничего не понимаю в настоящих убеждениях, конечно.
Никаких других перемен в городе я не заметила.
Утром мы ходили на рынок, и опять пришлось пережидать сирену на этот раз между торговыми рядами. Доллар немного поднялся, а я поймала себя на том, что на прогулках мимоходом оцениваю местность на предмет укрытия, если вдруг что. Хотя в Газе скоро кончатся ракеты, всё прекратится, и я думать забуду о войне. А как же иначе – ведь я в Тель-Авиве, в городе, который разоружает и присваивает, утешает и умеет меня рассмешить, исполняет желания, помнит мои следы и точно знает, что эти милые большие пальцы – его.
Вторая
Рынок Кармель похож на бабкин сундук. Тёмная потёртая резьба на крышке, глупые картинки с красавицами наклеены изнутри, стенки выстланы пожелтелой советской газетой. Открой и сразу увидишь нелепые, немного затхлые фартуки и халаты, их можно сразу отложить, только не пропусти среди хлама тонкий платок с кружевом и вышитую льняную рубашку. Несколько номеров «Работницы» и «Крестьянки», сохранённые ради рецептов и выкроек, мельхиоровая ложка, зачем-то белое чайное блюдце и венчик для взбивания. Жестяная коробка из-под монпансье, в которой лежат украшения: ширпотреб, облагороженный временем до винтажа, костяная брошка, тяжёлое некрасивое кольцо тусклого золота и нитка бус из гранёного чешского стекла. Альбом с фотографиями – это интересно или не очень, смотря сколько тебе лет. Подростку тоска, а взрослый долго будет выслеживать собственные черты, медленно проступающие на лицах предков, разглядывать платья и военную форму, надеясь, что своё разночинское происхождение можно проапгрейдить до благородного или хоть до экзотического. Ах, деревянная шкатулка с письмами, чьи лиловые буквы выцвели до бледно-розового; ах, мешочек лаванды и коричная палочка, потерявшие запах; ой, мумифицированный мышиный трупик. Бессмертные ёлочные игрушки: тысячи детей однажды разбивали эту золотую сосульку, серебряную шишку, часы-будильник, ежа и фосфорицирующий шар – а они вот они, целы. Документы в красных, синих и зелёных корочках, машинка для закатывания консервов, шерстяная шаль в розах. Карамелька. Уже проглядывает дно, уже понятно, что клада не будет, разве под нижним слоем газет найдётся облигация выигрышного займа. Откладываешь в кучу вещей деревянную пирамидку без одного среднего кольца, берёшься за коробку пуговиц, споротых с десятка состарившихся кофт и пальто, но потом снова тянешься к игрушке. Краска на кольцах и на верхнем запирающем конусе облупилась, но ты вдруг видишь пирамидку новой, сияющей, неожиданно огромной, выскальзывающей из твоих маленьких пальцев. Большая рука возвращает тебе потерю, но не даёт засунуть в рот, ты мимоходом гладишь чуть смуглую кожу и снова сосредоточиваешься, а тебя тем временем ловчей усаживают на тёплых коленях, на синем байковом халате, вон на том.
И только тут в тебе что-то взрывается.
Вот и рынок Кармель такой. До невозможности жалкий сначала, в своих попытках прельстить поддельными кроксами, майками с люрексом и неистовой сувениркой. Обсчитывает, впаривает недозрелую клубнику под слоем красной, пахнет гниющими фруктами. Но рядом будет прилавок со свежими и нежными цветами, и столы с золотой пахлавой, и мешки с приправами, и чаши с хлебом. Ты уже не впервые здесь и точно знаешь, что у этого старика пита только из печки, а там на углу её просто подогревают; что неприветливая тётка приносит по пятницам витые халы с маком и кунжутом и шоколадные рулеты; а мальчик с апельсиновыми волосами продаёт сок дешевле всех, и в ноябре нужно покупать гранатовый по пятнадцать – просто скажи ему garnet, big. Один продавец во фруктовом ряду шизофреник – каждые пять минут дико орёт двумя разными голосами; а сыром торгует симпатичный лысый чувак, говорящий по-русски. Ты неторопливо движешься вместе с толпой, напеваешь продавцам шабат шалом, обменивая свои деньги на ласковый запах булочек, на сливочную мякоть и горчинку камамбера, на тайны пряностей, на сладость и подлинность жизни.
Странно, что еда, повседневная и скоропортящаяся, так легко возвращает к вечным радостям, к древней чистой силе дома и земли. Ты уже почти правдив, как ужин крестьянина, и прост, как кило картошки; ты буквально в двух шагах от просветления – и тут раздаётся сирена.
Вторая воздушная тревога приключилась с нами на рынке Кармель, мы забежали между двумя павильонами – несмотря на временность и шаткость торговых рядов, там обнаружились вполне надёжные бетонные стенки, под которыми мы и встали вместе с чёрным парнем и его девушкой. Прослушали вой и сильный, слишком близкий к нам бум. «Ишь ты, рядом». – «Над морем». Подождали. «Всё закончилось?» – спросил парень на языке, каким объясняются «гражданские лица» всех времён и народов, вечно попадающие под раздачу. Я изобразила собою неопределённое согласие, и мы разошлись.
Мы потом гуляли и ели, и снова гуляли, и вечер не отличался от прошлонедельного шабата ничем, кроме того, что каждый дом на каждой улице, будь то образчик колониального стиля, баухауса или простая небоскрёбина, мы непроизвольно оценивали на предмет возможности переждать сирену.
Мы потом гуляли и ели, и снова гуляли, и вечер не отличался от прошлонедельного шабата ничем, кроме того, что каждый дом на каждой улице, будь то образчик колониального стиля, баухауса или простая небоскрёбина, мы непроизвольно оценивали на предмет возможности переждать сирену.
Но это всё не очень серьёзно, ведь нет смерти для ёлочных игрушек, байкового халата, горячих лепёшек, созревших гранатов, бабкиного сундука и рынка Кармель, а значит, и для меня.
Теперь, когда всё хорошо
У меня в голове рассыпался текст, раскрошился, как раздавленная лампочка, и я не могу структурировать материал, который уже есть. Вижу, как надо писать, где поставить акценты, но когда пытаюсь, получается «колонка», прости господи.
Я поэтому начну с конца, с того, что не уходит уже вторую неделю.
Вдруг замечаешь, что в городе многовато сирен. То аларм сработает на чьей-то машине, то амбуланс проедет, крича, – хотя, казалось бы, зачем так надрываться в три часа ночи, когда дороги пусты. Тембром они, впрочем, отличаются от той, но думаю, я бы плохо спала по ночам, если бы у меня была необходимость реагировать на сигнал тревоги. Но я случайно живу на нулевом этаже, поэтому пусть себе воет. Когда меня привели показывать квартиру, снятую заглазно, я едва не впала в депрессию, потому что мы начали спускаться по узкой тёмной лестнице в облезлый подвал. Но внутри оказалось чисто и мило, так что я успокоилась, а уж с началом всех этих событий и вовсе почувствовала себя прекрасно – безопасно и самый партер. Я везучая.
После теракта мне позвонили несколько человек, но прежде всех две подруги из самых горячих городков страны. Там не как у нас, там обстреливали круглосуточно и, правда, убивали. И жители большую часть времени бегали в убежища и обратно, а в промежутках отбивались от звонков испуганной родни и друзей. И я подумала, что они теперь поимеют некоторую компенсацию, вызванивая tel-avivit. За это время меня, так или иначе, потеребили все, кроме родителей. И это не оттого, что они мало любят, а просто Интернета у них нет, и телевизор особенно не смотрят. И я этому рада, им было бы очень страшно, не то что мне здесь. Я-то знаю, что ничего со мной не случится.
Сейчас город уже отошёл, а первое время я чувствовала, как он грустит и тревожится, как в едином ритме затаивает дыхание или выдыхает. О, как горек стал Тель-Авив в первый военный шабат, как тих. Как он злился и тосковал после взрыва в автобусе. Как безрадостен был в день заключения перемирия. И как он сейчас возвращается к себе, обычному.
Я теперь иначе отношусь к бетону. В Москве он уродливый и безнадежный, а тут я начала испытывать едва ли не нежность к толстенным перекрытиям, ведь они означают безопасность. Притом есть очень красивые бетонные здания в стиле баухаус, правда, красивые.
Последнюю тревогу этой войны я застала в Неве Цедеке. Прелестный туристический район почти пуст после заката, но как только мы ускорили шаги и стали искать укрытие, открылась дверь, и смуглая женщина позвала нас к себе. Испанская еврейка непонятного возраста сначала причитала – весело причитала – на иврите, затем перешла на что-то вроде ладино, а потом и вовсе помянула Санта Лючию. И когда после всего мы вышли из её дома, с соседних крыш нам помахали мужчины: оказывается, с виду безлюдная улица полна наблюдателей, которые готовы были о нас позаботиться, – не та, так эти открыли бы нам свои двери.
Но я всё возвращаюсь на площадь Бялик, к первой в моей жизни воздушной тревоге.
Только через пару дней после неё я смогла «поговорить об этом» с мужем.
Когда началось, я сидела на краю фонтана, там ловится муниципальный вайфай, а Дима читал поодаль на скамейке. И вот, услышав сирену и увидев человека, который зазывал всех прятаться, я, ни секунды не медля, подхватила сумочку, айпадик и быстрым шагом устремилась спасаться. Только у самого крыльца вспомнила, что я вообще-то тут не одна, и оглянулась. Дима уже зашевелился, и я с чистой совестью начала подниматься по лестнице. И он потом сказал мне:
– Я доволен, что ты разумно реагируешь. Не заметалась, а сразу направилась куда надо.
– Мне так стыдно. Я же кинулась спасать самое дорогое – себя. Даже не подумала о тебе.
– Но ты всё-таки оглянулась у крыльца. Не думай, я видел и оценил.
Звук сирены пробуждает атавистическую тревогу, ноги сами несут в безопасное место. И это хорошая, здоровая реакция. Я слышала о людях, с которыми приключается натуральная истерика вне зависимости от степени реальной опасности, потому что в Тель-Авиве нам ничего не угрожало по большому счёту. Но я почувствовала на себе, как работает механизм. Человеческое выветривается, остаётся инстинкт. И любой, кто может удержать его в узде и хотя бы открыть дверь другому человеку, уже победил в своей личной войне.
Травма ли у тебя, деточка? Да упаси господь. У меня печаль.
Самой душераздирающей фотографией тех событий для меня стали не кадры с кровищей и развалинами, а та, на которой изображена женщина в синих брюках, которая стоит на четвереньках на тротуаре и прячет под собой ребёнка.
Для меня это картинка не про героизм или страх. Она о том, что́ человек имеет спрятать под животом в последние пятнадцать секунд перед смертью. Ребёнка. Кошку. Или у него есть только собственный живот.
Она также о том, как легко слетает с нас цивилизованность. Полторы минуты назад ты была женщиной в розовом платье, а теперь – животное в поисках укрытия.
И она, конечно, о том, что лучше бы не знать о себе ничего такого.
И когда вы – вы все – станете в следующий раз говорить о политике, о войне, о правых и неправых, попробуйте вернуться к той точке отсчёта, которую задаёт эта фотография. Готовы ли вы оказаться там; готовы ли вы утверждать, что кто-то другой должен там оказаться во имя справедливости и общего блага; вы точно уверены?
Ну прекрасно тогда, чего уж.
Москва – Петушки: окончание
В ночь перед отлётом я спала долго, но беспокойно. Сначала приснился кошмар, в котором было всё, чего я боюсь: настойчивые длиннорукие покойницы, змеи и живые люди с зубами мертвецов. Я пыталась бежать, меня удерживали с тем, что «всё почти нормально», но я-то знала, как это на самом деле НЕнормально, и в конце концов проснулась, вопя (насколько вообще возможно звучать во сне) «нет-нет-нет».
И сразу уплыла в следующий сон, в котором обнимала мужскую спину и шептала в неё «я люблю тебя», но он досадливо поёжился, и я поняла, что совершила ошибку. И тогда я проснулась, и просто поцеловала между лопаток, и опять почувствовала – он недоволен. И тогда я снова и снова просыпалась, но всё что-то делала не так. И мне пришлось окончательно проснуться – одной.
Я подумала потом, что раньше серьёзно полагала себя лотосом, содержащим внутри жемчужину. Он закрывает лепестки слой за слоем, и тогда сияние любви становится незаметным – но оно там есть. Теперь кажется, я просто луковица, и сердцевина моя лишь чуть менее горька, чем внешние одёжки, и вряд ли нужно искать кого-то, кто возьмётся сдирать их, пока я буду исходить едким соком. Много слёз от этого и никакого тепла.
Позже я сошла с самолёта, и мороз тут же начал глодать щёки – так, наверное, лисы объедают лицо умирающего, а он уже способен только отражать глазами стылое небо, сосны и птицу. Трудно, знаете ли, воспринимать мир иначе, когда тебя ночью пугали призраками. И я, помня свой мрачный настрой, ради справедливости гнала из головы четыре слова, которые зазвучали, когда я выбралась из метро. В России нет радости. В России нет радости.
Много ли правды в них? Радость точно не изливается на нас с небес, как в Греции; она не подмешана ни в воздух, как в Иерусалиме, ни в горные воды или вино. Мы поэтому приучены отращивать железы, призванные генерировать её, и тренировать секретные мышцы, чтобы выжимать мёд хоть из камня, хоть из песка. Оттого хищных и несчастливых здесь больше, чем в остальном мире, сильных тоской, талантом и храбростью – тоже. Но хвастать нечем, и те и другие опасны, так что впору нашивать на одежду знаки для предупреждения европейцев: «Внимание: высокая концентрация печали, яда и мёда».
Я вошла в дом, кот посмотрел на меня усталыми персидскими глазами и полез обниматься, очень по-человечески, двумя руками. У меня есть кого любить и есть за кого бояться, но больше всего бывает страшно, что старый кот меня не дождётся и возвращаться станет не к кому. Хорошо, что не в этот раз.
Я прижалась лицом к его спине, закрыла глаза и с тех пор, кажется, не приходила в себя и уже никогда не приду.
Лепестки россыпью-2
Захожу в тель-авивский гейт, смотрю на пассажиров, рассчитывая выявить некую этническую однородность, и действительно, сразу её отмечаю, но так выходит, что большинство присутствующих – буряты. Поскольку я уже выпила утешительные, но чуть туманящие полтаблетки, мне захотелось сесть на пол и как-то обвыкнуться в новой реальности, где все евреи теперь выглядят вот так. Ну и как-то подготовиться к каникулам в таких условиях. Но, вы знаете, обошлось. Гейт просто общий.