Мои университеты - Максим Горький 9 стр.


С горы, по съезду, по размякшей глине, среди множества серебром сверкающих ручьёв, широко шагал, скользя и покачиваясь, длинный, сухощавый мужик, босый, в одной рубахе и портах, с курчавой бородою, в густой шапке рыжеватых волос.

Подойдя к берегу, он сказал звучно и ласково:

- С приездом.

Оглянулся, поднял толстую жердь, другую, положил их концами на борта и, легко прыгнув в дощаник, скомандовал:

- Упрись ногами в концы жердей, чтоб не съехали с борта, и принимай бочки. Парень, иди сюда, помогай.

Он был картинно красив и, видимо, очень силён. На румяном лице его, с прямым, большим носом, строго сияли голубоватые глаза.

- Простудишься, Изот, - сказал Ромась.

- Я-то? Не бойся.

Выкатили бочку керосина на берег. Изот, смерив меня глазами, спросил:

- Приказчик?

- Поборись с ним, - предложил Кукушкин.

- А тебе опять рожу испортили?

- Что с ними сделаешь?

- С кем это?

- А - которые бьют...

- Эх ты! - сказал Изот, вздохнув, и обратился к Ромасю: - Телеги сейчас спустятся. Я вас издали увидал, - плывут. Хорошо плыли. Ты - иди, Антоныч, я послежу тут.

Было видно, что человек этот относился к Ромасю дружески и заботливо, даже - покровительственно, хотя Ромась был старше его лет на десять.

Через полчаса я сидел в чистой и уютной комнате новенькой избы, стены её ещё не утратили запаха смолы и пакли. Бойкая, остроглазая баба накрывала стол для обеда. Хохол выбирал книги из чемодана, ставя их на полку у печки.

- Ваша комната на чердаке, - сказал он.

Из окна чердака видна часть села, овраг против нашей избы, в нём крыши бань, среди кустов. За оврагом - сады и чёрные поля; мягкими увалами они уходили к синему гребню леса, не горизонте. Верхом на коньке крыши бани сидел синий мужик, держа в руке топор, а другую руку прислонил ко лбу, глядя на Волгу, вниз. Скрипела телега, надсадно мычала корова, шумели ручьи. Из ворот избы вышла старуха, вся в чёрном, и, оборотясь к воротам, сказала крепко:

- Издохнуть бы вам!

Двое мальчишек, деловито заграждавшие путь ручью камнями и грязью, услыхав голос старухи, стремглав бросились прочь от неё, а она, подняв с земли щепку, плюнула на неё и бросила в ручей. Потом, ногою в мужицком сапоге, разрушила постройку детей и пошла вниз, к реке.

Как-то я буду жить здесь?

Позвали обедать. Внизу за столом сидел Изот, вытянув длинные ноги с багровыми ступнями, и что-то говорил, но - замолчал, увидя меня.

- Что ж ты? - хмуро спросил Ромась. - Говори.

- Да уж и нечего, всё сказал. Значит - так решили: сами, дескать, управимся. Ты ходи с пистолетом, а то - с палкой потолще. При Баринове - не всё говорить можно, у него да у Кукушкина - языки бабьи. Ты, парень, рыбу ловить любишь?

- Нет.

Ромась заговорил о необходимости организовать мужиков, мелких садовладельцев, вырвать их из рук скупщиков. Изот, внимательно выслушав его, сказал:

- Окончательно мироеды житья не дадут тебе.

- Увидим.

- Да уж - так!

Я смотрел на Изота и думал:

"Наверное, - вот с таких мужиков пишут рассказы Каронин и Златовратский..."

Неужели удалось мне подойти к чему-то серьёзному и теперь я буду работать с людьми настоящего дела?

Изот, пообедав, говорил:

- Ты, Михайло Антонов, не торопись, хорошо - скоро не бывает. Легонько надо!

Когда он ушёл, Ромась сказал задумчиво:

- Умный человек, честный. Жаль - малограмотен, едва читает. Но упрямо учится. Вот - помогите ему в этом!

Вплоть до вечера он знакомил меня с ценами товаров в лавке, рассказывая:

- Я продаю дешевле, чем двое других лавочников села, конечно - это им не нравится. Делают мне пакости, собираются избить. Живу я здесь не потому, что мне приятно или выгодно торговать, а - по другим причинам. Это - затея вроде вашей булочной...

Я сказал, что догадываюсь об этом.

- Ну, да... Надо же учить людей уму-разуму, - так?

Лавка была заперта, мы ходили по ней с лампою в руках, и на улице кто-то тоже ходил, осторожно шлёпая по грязи, иногда тяжко влезая на ступени крыльца.

- Вот - слышите? - ходит! Это - Мигун, бобыль, злое животное, он любит делать зло, точно красивая девка кокетничать. Вы будьте осторожны в словах с ним да и - вообще...

Потом, в комнате, закурив трубку, прислонясь широкой спиною к печке и прищурив глаза, он пускал струйки дыма в бороду себе и, медленно составляя слова в простую, ясную речь, говорил, что давно уже заметил, как бесполезно трачу я годы юности.

- Вы человек способный, по природе - упрямый и, видимо, с хорошими желаниями. Вам надо учиться, да - так, чтоб книга не закрывала людей. Один сектант, старичок, очень верно сказал: "Всякое научение - от человека исходит". Люди учат больнее, - грубо они учат, наука их крепче въедается.

Говорил он знакомое мне, о том, что прежде всего надо будить разум деревни. Но и в знакомых словах я улавливал более глубокий, новый для меня смысл.

- Там у вас студенты много балакают о любви к народу, так я говорю им на это: народ любить нельзя. Это - слова, любовь к народу...

Усмехнулся в бороду, пытливо глядя на меня, и начал шагать по комнате, продолжая крепко, внушительно:

- Любить - значит: соглашаться, снисходить, не замечать, прощать. С этим нужно идти к женщине. А - разве можно не замечать невежества народа, соглашаться с заблуждениями его ума, снисходить ко всякой его подлости, прощать ему зверство? Нет?

- Нет.

- Вот видите! У вас там все Некрасова читают и поют, ну, знаете, с Некрасовым далеко не уедешь! Мужику надо внушать: "Ты, брат, хоть и не плох человек сам по себе, а живёшь плохо и ничего не умеешь делать, чтоб жизнь твоя стала легче, лучше. Зверь, пожалуй, разумнее заботится о себе, чем ты, зверь защищает себя лучше. А из тебя, мужика, разрослось всё, - дворянство, духовенство, учёные, цари - все это бывшие мужики. Видишь? Понял? Ну учись жить, чтоб тебя не мордовали..."

Уйдя в кухню, он велел кухарке вскипятить самовар, а потом стал показывать мне свои книги, - почти все научного характера: Бокль, Ляйель, Гартполь Лекки, Леббок, Тэйлор, Милль, Спенсер, Дарвин, а из русских Писарев, Добролюбов, Чернышевский, Пушкин, "Фрегат "Паллада"" Гончарова, Некрасов.

Он гладил их широкой ладонью, ласково, точно котят, и ворчал почти умилённо:

- Хорошие книги! А это - редчайшая: её сожгла цензура. Хотите знать, чтО есть государство, - читайте эту!

0н подал мне книгу Гоббса "Левиафан".

- Эта - тоже о государстве, но легче, веселее!

Весёлая книга оказалась "Государем" Маккиавели.

За чаем он кратко рассказал о себе: сын черниговского кузнеца, он был смазчиком поездов на станции Киев, познакомился там с революционерами, организовал кружок самообразования рабочих, его арестовали, года два он сидел в тюрьме, а потом - сослали в Якутскую область на десять лет.

- Вначале - жил там с якутами, в улусе, думал - пропаду. Зима там, чорт побери, такая, знаете, что в человеке застывает мозг. Да и лишний разум там. Потом вижу: то - здесь, то - тут торчит русский, натыкано их не густо, а всё-таки - есть! И, чтоб не скучали, новых к ним заботливо добавляют. Хорошие люди были. Был студент Владимир Короленко, - он теперь тоже воротился. Я с ним хорошо жил, потом - разошлись. Мы оказались во многом похожи один на другого, а на сходстве дружба не ладится. Но это серьёзный, упрямый человек, способен ко всякой работе. Даже иконы писал, это мне не нравилось. Теперь, говорят, хорошо пишет в журналах.

Долго, до полуночи, беседовал он, видимо, желая сразу прочно поставить меня рядом с собою. Впервые мне было так серьёзно хорошо с человеком. После попытки самоубийства моё отношение к себе сильно понизилось, я чувствовал себя ничтожным, виноватым пред кем-то, и мне было стыдно жить. Ромась, должно быть, понимал это и, человечно, просто открыв предо мною дверь в свою жизнь, - выпрямил меня. Незабвенный день.

В воскресенье мы открыли лавку после обедни, и тотчас же к нашему крыльцу стали собираться мужики. Первым явился Матвей Баринов, грязный, растрёпанный человек, с длинными руками обезьяны и рассеянным взглядом красивых, бабьих глаз.

- Что слышно в городе? - спросил он, поздоровавшись, и, не ожидая ответа, закричал встречу Кукушкину:

- Степан! Твои кошки опять петуха сожрали!

И тотчас рассказал, что губернатор поехал из Казани в Петербург к царю хлопотать, чтоб всех татар выселили на Кавказ и в Туркестан. Похвалил губернатора:

- Умный! Понимает своё дело...

- Ты сам выдумал всё это, - спокойно заметил Ромась.

- Я? Когда?

- Не знаю...

- До чего ты мало веришь людям, Антоныч, - сказал Баринов с упрёком, сожалительно качая головою. - А я - жалею татар. Кавказ требует привычки.

Осторожно подошёл маленький, сухощавый человек, в рваной поддёвке с чужого плеча; серое лицо его искажала судорога, раздёргивая тёмные губы в болезненную улыбку; острый левый глаз непрерывно мигал, над ним вздрагивала седая бровь, разорванная шрамами.

- Почёт Мигуну! - насмешливо сказал Баринов. - Чего ночью украл?

- Почёт Мигуну! - насмешливо сказал Баринов. - Чего ночью украл?

- Твои деньги - звучным тенором ответил Мигун, сняв шапку пред Ромасём.

Вышел со двора хозяин нашей избы и сосед наш Панков, в пиджаке, с красным платочком на шее, в резиновых галошах и с длинной, как вожжи, серебряной цепочкой на груди. Он смерил Мигуна сердитым взглядом:

- Если ты, старый чорт, будешь в огород ко мне лазить, я тебя - колом по ногам!

- Начинается обыкновенный разговор, - спокойно заметил Мигун и, вздыхая, добавил: - Как жить, коли - не бить?

Панков стал ругать его, а он прибавил:

- Какой же старый я? Сорок шесть годов...

- А на святках тебе пятьдесят три было, - вскричал Баринов. - Сам говорил - пятьдесят три! Зачем врёшь?

Пришёл солидный, бородатый старик Суслов* и рыбак Изот, так собралось человек десять. Хохол сидел на крыльце, у двери лавки, покуривая трубку, молча слушая беседу мужиков; они уселись на ступенях крыльца и на лавочках, по обе стороны его.

---------------* Плохо помню фамилии мужиков и, вероятно, перепутал или исказил их. (Прим. автора.)

День был холодный, пёстрый, по синему, вымороженному зимою небу быстро плыли облака, пятна света и теней купались в ручьях и лужах, то ослепляя глаза ярким блеском, то лаская взгляд бархатной мягкостью. Нарядно одетые девицы павами плыли вниз по улице, к Волге, шагали через лужи, поднимая подолы юбок и показывая чугунные башмаки. Бежали мальчишки с длинными удилищами на плечах, шли солидные мужики, искоса оглядывая группу у нашей лавки, молча приподнимая картузы и войлочные шляпы.

Мигун с Кукушкиным миролюбиво разбирались в неясном вопросе: кто больнее дерётся - купец или барин? Кукушкин доказывал - купец, Мигун защищал помещика, и его звучный тенорок одолевал растрёпанную речь Кукушкина.

- Господина Фингерова папаша Наполеон Бонапарта за бороду драл. А господин Фингеров, бывало, ухватит двоих за овчину на затылках, разведёт ручки свои да и треснет лбами - готово! Оба лежат недвижимы.

- Эдак - ляжешь! - согласился Кукушкин, но добавил: - Ну, зато купец ест больше барина...

Благообразный Суслов, сидя на верхней ступени крыльца, жаловался:

- Не крепок становится мужик на земле, Михайло Антонов. При господах не дозволялось зря жить, каждый человек был к делу прикреплён...

- А ты подай прошение, чтобы крепостное право опять завели, - ответил ему Изот. Ромась молча взглянул на него и стал выколачивать трубку о перила крыльца.

Я ждал: когда же он заговорит? И, внимательно слушая несвязную беседу мужиков, пытался представить - что именно скажет Хохол? Мне казалось, что он уже пропустил целый ряд удобных моментов вмешаться в беседу мужиков. Но он равнодушно молчал и сидел идольски неподвижно, следя, как ветер морщит воду в лужах и гонит облака, стискивая их в густосерую тучу. На реке гудел пароход, снизу возносилась визгливая песня девиц, подыгрывала гармоника. Икая и рыча, вниз по улице шагал пьяный, размахивая руками, ноги его неестественно сгибались, попадая в лужи. Мужики говорили всё медленнее, уныние звучало в их словах, и меня тоже тихонько трогала печаль, потому что холодное небо грозило дождём, и вспоминался мне непрерывный шум города, разнообразие его звуков, быстрое мелькание людей на улицах, бойкость их речи, обилие слов, раздражающих ум.

Вечером, за чаем, я спросил Хохла: когда же он говорит с мужиками?

- О чём?

- Ага, - сказал он, внимательно выслушав меня, - ну, знаете, если бы я говорил с ними об этом, да ещё на улице, - меня бы снова отправили к якутам...

Он натискал табака в трубку, раскурил её, сразу окутался дымом и спокойно, памятно заговорил о том, что мужик - человек осторожный, недоверчивый. Он - сам себя боится, соседа боится, а особенно - всякого чужого. Ещё не прошло тридцати лет, как ему дали волю, каждый сорокалетний крестьянин родился рабом и помнит это. Что такое воля - трудно понять. Рассуждая просто - воля, это значит: живу как хочу. Но - везде начальство, и все мешают жить. У помещиков отнял крестьянство царь, стало быть, теперь царь единый господин надо всем крестьянством. И снова: а что ж такое воля? Вдруг придёт день, когда царь объяснит, что она значит. Мужик очень верит в царя, единого господина всей земли и всех богатств. Он отнял крестьян у помещиков, - может отнять пароходы и лавки у купцов. Мужик - царист, он понимает: много господ - плохо, один - лучше. Он ждёт, что наступит день, когда царь объявит ему смысл воли. Тогда - хватай кто что может. Этого дня все хотят и каждый - боится, каждый живёт настороже внутри себя: не прозевать бы решительный день всеобщей делёжки. И - сам себя боится: хочет много, и есть что взять, а - как возьмёшь? Все точат зубы на одно и то же. К тому же везде - неисчислимое количество начальства, явно враждебного мужику да и царю. Но - и без начальства нельзя, все передерутся, перебьют друг друга.

Ветер сердито плескал в стёкла окон обильным вешним дождём. Серая мгла изливалась по улице; в душе у меня тоже стало серовато и скучно. Спокойный, негромкий голос раздумчиво говорил:

- Внушайте мужику, чтобы он постепенно научался отбирать у царя власть в свои руки, говорите ему, что народ должен иметь право выбирать начальство из своей среды - и станового, и губернатора, и царя...

- Это - на сто лет!

- А вы думали всё сделать к троицыну дню? - серьёзно спросил Хохол.

Вечером он ушёл куда-то, а часов в одиннадцать я услышал на улице выстрел, - он хлопнул где-то близко. Выскочив во тьму, под дождь, я увидал, что Михаил Антонович идёт к воротам, обходя потоки воды неторопливо и тщательно, большой, чёрный.

- Вы - что? Это я выпалил...

- В кого?

- А тут какие-то с кольями наскочили на меня. Я говорю: "Отстаньте, стрелять буду", - не слушают. Ну, тогда я выстрелил в небо, - ему не повредишь...

Он стоял в сенях, раздеваясь, отжимая рукой мокрую бороду, и фыркал, как лошадь.

- А сапоги чортовы, оказывается, худые у меня! Надо переобуться. Вы умеете револьвер чистить? Пожалуйста, а то заржавеет. Смажьте керосином...

Восхищало меня его непоколебимое спокойствие, тихое упрямство взгляда его серых глаз. В комнате, расчёсывая бороду перед зеркалом, он предупредил меня:

- Вы ходите по селу осторожней, особенно - в праздники, вечерами, вас, наверное, тоже захотят бить. Но палку с собой не носите, это раздражает драчунов и может внушить им мысль, что вы - боитесь. А бояться - не надо! Они сами народ трусоватый...

Я начал жить очень хорошо, каждый день приносил мне новое и важное. С жадностью стал читать книги по естествознанию, Ромась учил меня:

- Это, Максимыч, прежде всего и всего лучше надо знать, в эту науку вложен лучший разум человечий.

Вечерами, трижды в неделю, приходил Изот, я учил его грамоте. Сначала он отнёсся ко мне недоверчиво, с легонькой усмешкой, но после нескольких уроков добродушно сказал:

- Хорошо объясняешь! Тебе бы, парень, учителем быть...

И - вдруг предложил:

- Ты будто сильный, ну-ка, давай на палке потянемся?

Взяли из кухни палку, сели на пол и, упёршись друг другу ступнями в ступни ног, долго старались поднять друг друга с пола, а Хохол, ухмыляясь, подзадоривал нас:

- А - ну? Уть!

Изот поднял меня, и это, кажется, ещё более расположило его в мою пользу.

- Ничего, ты - здоров! - утешил он меня. - Жаль, рыбу не любишь ловить, а то ходил бы со мной на Волгу. Ночью на Волге - царствие небесное!

Учился он усердно, довольно успешно и - очень хорошо удивлялся; бывало, во время урока, вдруг встанет, возьмёт с полки книгу, высоко подняв брови, с натугой прочитает две-три строки и, покраснев, смотрит на меня, изумлённо говоря:

- Читаю ведь, мать его курицу!

И повторяет, закрыв глаза:

Словно как мать над сыновней могилой,

Стонет кулик над равниной унылой...

- Видал?

Несколько раз он, вполголоса, осторожно спрашивал:

- Объясни ты мне, брат, как же это выходит всё-таки? Глядит человек на эти чёрточки, а они складываются в слова, и я знаю их - слова живые, наши! Как я это знаю? Никто мне их не шепчет. Ежели бы это картинки были, ну, тогда понятно. А здесь как будто самые мысли напечатаны, - как это?

Что я мог ответить ему? И моё "не знаю" огорчало человека.

- Колдовство! - говорил он, вздыхая, и рассматривал страницы книги на свет.

Была в нём приятная и трогательная наивность, что-то прозрачное, детское; он всё более напоминал мне славного мужика из тех, о которых пишут в книжках. Как почти все рыбаки, он был поэт, любил Волгу, тихие ночи, одиночество, созерцательную жизнь.

Смотрел на звёзды и спрашивал:

- Хохол говорит - и там, может, кое-какие жители есть, в роде нашем, как думаешь, верно это? Знак бы им подать, спросить - как живут? Поди-ка лучше нас, веселее...

В сущности, он был доволен своей жизнью, он сирота, бобыль и ни от кого не зависим в своём тихом, любимом деле рыбака. Но к мужикам относился неприязненно и предупреждал меня:

- Ты не гляди, что они ласковы, это - хитряга народ, фальшивый, ты им не верь! Сейчас они с тобою - так, а завтра - иначе. Каждому только сам он виден, а общественное дело - каторгой считают.

Назад Дальше